bannerbannerbanner
Название книги:

Олалья

Автор:
Роберт Льюис Стивенсон
Олалья

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

В первые дни моего пребывания в резиденции я не видел никого, кроме Филиппа, если только не считать портрета на стене моей комнаты. Так как мальчик этот был, несомненно, невысоких умственных способностей и, кроме того, очень вспыльчивый и раздражительный, то можно было удивляться, что меня заставляло терпеть и выносить подле себя его неинтересное и даже опасное общество. Действительно, первое время он надоедал мне и даже иногда раздражал меня, но вскоре я приобрел над ним такую власть, что мог быть совершенно спокоен по отношению к нему.

Вышло это так. По натуре своей он был ленив и весьма склонен к бродяжничеству, а между тем он постоянно был около дома и не только прислуживал мне и заботливо ухаживал за мной, но еще, кроме того, ежедневно подолгу усердно работал в саду или огороде маленькой фермы, лежащей с южной стороны дома. Он работал здесь вместе с тем старым крестьянином, которого я видел в первую ночь моего приезда, и который жил на дальнем конце усадьбы в одной из так называемых хозяйственных надворных построек на расстоянии около полумили от самой резиденции. Хотя старик был работник, а Филипп должен был только помогать ему, но я сразу увидел, что из них двоих большую часть работы делает Филипп. Иногда мне случалось видеть, как, наскучив работать, он кидал свою лопату и заваливался спать тут же на гряде, которую от только что вскапывал; все же его настойчивость и энергия, с которой он всегда брался за дело, возбуждали во мне удивление и невольное одобрение, тем более, что я лично сознавал, что эти качества были совершенно чужды его характеру и являлись результатом упорного насилования его природных склонностей, требовавшего постоянных усилий с его стороны. Я не мог не удивляться и не спрашивать себя, что могло породить у этого легкомысленного мальчика такое настойчивое и упорное чувство долга? Чем поддерживалось в нем это чувство долга, спрашивал я себя, и каких невероятных усилий должно это было стоить ему, и до какого предела удавалось ему побороть в себе свои природные инстинкты? Быть может, то было влияние его духовника? Но однажды, когда сюда приезжал патер, я видел с небольшого пригорка, на котором я сидел и делал наброски пейзажа, как приехал и как уехал патер, и за все это время Филипп ни на секунду не бросал своей работы в огороде, так что, вероятно, не обменялся с ним даже и парой слов.

Однажды, ради весьма неосновательных и непохвальных побуждений, я решился совратить мальчугана с доброго пути, и, перехватив его у калитки сада, куда он шел с намерением приняться за работу, я без особого труда уговорил его отправиться со мной побродить по лесу. Погода стояла прекрасная, а лес, куда мы направились, стоял такой зеленый, такой тенистый и манящий, полный аромата и веселого жужжания насекомых. Здесь Филипп показал мне себя в совершенно новом свете: он до того развеселился, что я был положительно ошеломлен этой безудержной, шумной и резвой веселостью его. При этом, резвясь, прыгая и бегая здесь в лесу, он проявлял в каждом своем движении столько грации и красоты, что я невольно восхищался им. Он скакал и прыгал, и бегал вокруг меня в детском восторге, или же вдруг останавливался и начинал прислушиваться, как будто жадно впивая в себя весь этот аромат леса, все эти едва уловимые звуки; потом вдруг одним прыжком вскакивал на дерево с ловкостью дикой кошки и повисал на нем, кувыркался, как обезьяна, и вообще чувствовал себя там как дома. Хотя он говорил мало, и то, что он говорил, в сущности, не имело почти никакого значения, все же я могу сказать, что редко наслаждался столь приятным обществом, как именно в этот день в лесу. Глядеть на его восторженное настроение, на его непритворную радость было настоящим наслаждением; красота и проворство его движений восхищали меня до глубины души и склоняли меня даже к необдуманному и дурному намерению – ввести в обычай подобные прогулки вдвоем с этим мальчуганом, отвлекая его от его работы и от исполнения его долга. Но судьба готовила мне жестокое наказание в результате этого громадного удовольствия, и это сразу вразумило меня. Каким-то ловким способом или хитростью Филипп изловчился поймать на дереве маленькую белочку; он был в этот момент в нескольких метрах впереди меня, и я видел, как он разом соскочил с дерева и, присев на корточки, громко кричал от радости, как это часто делают дети. Этот радостный крик вызывал во мне сочувствие, столько в нем было искренности и непосредственности; но в тот момент, когда я подбежал поближе, чтобы разделить радость Филиппа, я вдруг услышал пронзительный, жалобный крик бедного маленького животного, от которого у меня невольно кольнуло в сердце. Я часто слышал и даже видел жестокость детей и мальчуганов, в особенности среди крестьянских детей, но то, что я теперь увидел, заставило меня выйти из себя от чувства возмущения и негодования. Отшвырнув парня в сторону, я вырвал у него из рук несчастное животное, и чтобы прекратить его мучения, тут же разом убил его. Затем, обернувшись к мучителю, я обрушился на него с целым градом упреков и порицаний его зверской жестокости, доказывая ему все отвратительное безобразие его поступка со всем пылом моего искреннего негодования и возмущения и награждая его такими эпитетами, от которых его, видимо, коробило. Наконец, указав ему на резиденцию, я приказал ему убираться туда немедленно и оставить меня одного, потому что я желаю гулять в обществе человеческом, а не зверином. Тогда он упал передо мной на колени и стал молить и просить о прощении, и при этом слова его были последовательнее, речь его была значительно осмысленнее и логичнее, чем обыкновенно, и лилась рекой. В самых трогательных и искренних выражениях он умолял меня смиловаться, простить его и забыть то, что он сделал, и поверить ему, что в будущем это никогда более не повторится.

– О, я так стараюсь быть хорошим! – воскликнул он. – О, прошу вас, сеньор коменданте, простите на этот раз Филиппа, он никогда больше не будет жестоким и не станет зверски обращаться ни с одним живым существом.

После этого более растроганный, чем я желал это выказать, я позволил убедить себя в искренности раскаяния и добрых намерениях юноши, и в конце концов пожал ему руку и примирился с ним. Но в виде наказания я заставил его похоронить белку, и пока он это делал, я все время говорил ему о красоте этого маленького животного, о его грации, проворстве, о его жизнерадостности и о той страшной боли и муках, которые по его злой воле бедняжка должна была претерпеть, и как низко и подло вообще злоупотреблять своей физической силой.

– Вот посмотрите, Филипп, – сказал я, – вы сильный и ловкий, но в моих руках вы будете такой же беспомощный, как это несчастное маленькое существо, что жило там, на дереве. Дайте мне сюда вашу руку. Видите, я сжал ее, и вы не можете вырвать ее у меня. Ну, а подумайте, что было бы, если бы я был жесток и безжалостен, как вы, если бы я захотел причинить вам боль и страдания? Видите, я только сожму посильнее вашу руку, и это уже вызывает у вас боль и мучения.

Он громко вскрикнул, при этом лицо его исказилось и побледнело, а на лбу выступили капли пота, и когда я выпустил его руку, он кинулся на землю и стал стонать и причитать, тереть и дуть на нее и нянчить ее с жалобным хныканьем, как это делают дети, когда они ушибутся. Однако урок этот пошел ему впрок. Оттого ли, что он сам почувствовал боль, или оттого, что я ему говорил, или же потому, что теперь он был лучшего мнения о моих физических силах, но с этого времени его первоначальное расположение ко мне превратилось в какую-то собачью преданность и привязанность, близкую к обожанию.

Тем временем я быстро поправлялся; здоровье мое улучшалось со дня на день.

Резиденция стояла на вершине довольно большого каменистого штата, окруженного со всех сторон высокими горами, и только с крыши дома открывался вид через просвет между двумя горными вершинами на небольшой клочок долины внизу, казавшейся голубой по своей отдаленности. Воздух на этой высоте был чистый и вольный, простору было много, а жилья кругом почти вовсе не было; громадные тучи собирались над ними, и затем их разносило и разбивало ветром, и только клочки облаков оставались тут и там, словно они зацепились за вершины гор. Кругом слышался глухой плеск и слабый ропот горных ручьев и потоков, сбегавших повсюду с гор; здесь можно было изучать первоначальные дикие красоты природы в ее девственном виде, не тронутом рукой человека, в том, что в ней было сильного, мощного и грозного. Я с самого начала был очарован этой дикой природой и изменчивостью погоды в этой местности не менее, чем красотой и величием этого старого, приходящего в разрушение великолепного здания, где я теперь проживал. Это было большое величественное здание, имеющее форму длинного прямоугольника с бастионо-образными выступами на обоих концах. Один из этих выступов возвышался над входом, и оба были снабжены бойницами и, по-видимому, служили некогда для целей защиты. Весь нижний этаж здания не имел окон, так что это здание, будучи снабжено надежным гарнизоном, не могло быть взято без содействия артиллерии. Здание это обрамлял с трех сторон большой открытый двор, вымощенный плитками и обсаженный цветущими гранатовыми деревьями. С этого двора широкая мраморная лестница вела наверх, к открытой галерее, которая опоясывала кругом все здание и поддерживалась со стороны двора рядом стройных тонких колонн. Из этой каменной галереи снова вели несколько лестниц в следующий верхний этаж дома, распадавшийся на несколько совершенно отдельных корпусов. Все окна были как снаружи, так и изнутри плотно закрыты ставнями. Кое-где причудливые каменные украшения в верхнем этаже обвалились. Крыша в одном месте была совершенно снесена во время одного из свирепых ураганов, нередко бушующих здесь в горах, и все это чудесное здание, залитое ярким солнечным светом, выступавшее, словно из темной рамы, из густой рощи старых пробковых деревьев, занесенных пылью и совершенно обесцвеченных, производило впечатление какого-то сказочного заколдованного замка, погруженного в вечную дремоту, о каких говорится в старых легендах. Особенно внутренний мощеный двор казался выхваченным из сонного царства; здесь как будто все было объято сладкой дремотой: под карнизами глухо ворковали белые голуби; ветер не врывался сюда, но когда он бушевал кругом здания и в горах, то с гор сюда летела пыль в таком обилии, в каком иногда льет летом дождь, и эта пыль заволакивала собою даже и ярко-красные цветы гранатовых деревьев. Закрытые ставнями окна и тяжелые, глухие, окованные железом двери многочисленных погребов и подвалов смотрели в этот двор, словно сомкнутые глаза спящего великана, а высокие каменные арки верхней галереи зияли, как зевающие рты. Солнце весь день заливало с разных сторон этот мощеный двор и рисовало причудливые силуэты теней на стенах и на плитах двора и протягивало узкие полосы теней от тонких колонн на полу галереи. В нижнем этаже, в самом центре здания, имелась значительной глубины и величины ниша с колоннами, род широкой красивой амбразуры, и в ней можно было заметить признаки человеческого присутствия. Со стороны двора эта широкая ниша была совершенно открыта, но в ней помещался громадный камин, в котором постоянно пылали дрова, а плиточный каменный пол был густо устлан звериными шкурами.

 

Именно здесь, в этой амбразуре, я увидел впервые хозяйку дома. Вытащив вперед одну из мягких шкур, она сидела на ней и грелась на солнце, прислонясь спиной к одной из колонн. Прежде всего мне бросился в глаза ее необычайно яркий, богатый и красивый наряд, выделявшийся как-то особенно резко на бледно-сером, однотонном фоне запыленного двора, точно яркий цветок граната среди его запыленной листвы. Но в следующий же момент меня поразила ее необычайная, удивительная красота. Она сидела откинувшись назад и, как мне казалось, разглядывала меня, хотя взгляд ее не был обращен на меня и глаза оставались полузакрытыми. Лицо ее носило отпечаток какого-то тупого, пассивного добродушия и довольства, но черты были безукоризненно прекрасны, и вся ее поза и манера дышали благородством и негой, и ленью, и спокойной, величавой неподвижностью и грацией античной статуи. Проходя мимо нее, я почтительно снял перед ней шляпу, и при этом заметил, что ее лицо мгновенно подернулось выражением подозрения, недоверия и смутной тревоги, как у вспугнутого, настороженного зверька. Но это выражение пробежало по нему так же быстро и едва заметно, как пробегает при дуновении ветерка легкая зыбь по спокойной поверхности сонного пруда. На мой поклон она не обратила внимания, и я прошел дальше совершать свою обычную ежедневную прогулку, чувствуя себя почему-то немного взволнованным. Ее бесстрастное, как у идола, лицо преследовало меня. Когда я возвращался домой, я был несколько озадачен, увидев, что она хотя и не изменила своей прежней позы, но переменила место и сидела теперь прислонившись к второй колонне, очевидно, следуя за движением солнца. На этот раз она неожиданно для меня обратилась ко мне с каким-то общепринятым ничего не значащим приветствием, которое она, однако, проговорила довольно любезным тоном, произнося слова как-то неясно, с каким-то странным полудетским лепетом, довольно красивым и забавным, и тем же низким, музыкальным грудным голосом, каким говорил и ее сын. Это сходство голоса и выговора и манеры произносить слова невольно бросилось мне в глаза. Это было то самое, что когда-то так поразило меня у ее сына. Я ответил ей прямо наугад, не потому, что я не сумел уловить в точности смысл ее слов, но главным образом потому, что, внезапно встретив взгляд ее глаз, я совершенно растерялся. Это были необычайно большие и прекрасные по форме и разрезу глаза, золотисто-карие, как цветы ириса, походившие на глаза Филиппа; но в этот момент зрачки их были до того расширены, что они казались совершенно черными. Что меня более всего поразило в них, это не их величина, а то, что, быть может, являлось отчасти следствием этой необычайной величины, это странное, почти полное отсутствие всякого выражения во взгляде. Такого бессмысленного, решительно ничего не выражающего взгляда, я еще никогда не встречал во всей своей жизни. Я невольно опустил глаза перед ним, даже еще не договорив своей фразы. Мне почему-то стало чуть ли не совестно за нее! Поклонившись, я пошел дальше и вернулся в свою комнату озадаченный и смущенный, под впечатлением этой неожиданной, странной встречи. Когда я опять очутился один в своей комнате и увидел перед собой портрет златокудрой красавицы и ее чудесное лицо, я опять вспомнил о чуде наследственности и о родовых особенностях семьи и нашел в этом прекрасном лице, смотревшем на меня из старой рамы, много общего со странным лицом моей хозяйки.

Правда, последняя была значительно старше и полнее в теле, и цвет глаз у нее был другой, и лицо ее не только не выражало того коварства, вероломства и сладострастия, которые одновременно оскорбляли и отталкивали меня и в то же время прельщали и притягивали меня в лице портрета, но оно не говорило вам ровно ничего, ни хорошего, ни дурного. Это красивое лицо была какая-то белая страница, на которой ничего нельзя было прочесть, потому что на ней буквально ничего не было написано. И все же сходство между этими двумя женщинами существовало несомненно. Это сходство не кидалось в глаза, не поражало вас с первого взгляда, не проявлялось в какой-нибудь отдельной черте, но оно бесспорно чувствовалось во всем: и в лице, и в фигуре, и в общем облике обеих женщин. Казалось, что великий художник, писавший портрет рыжей красавицы, уловил и закрепил на холсте не только образ одной прекрасной, лукаво улыбающейся женщины с коварным горящим взглядом и сладострастной усмешкой в глубине этих глаз, – но постиг и передал на этом холсте все характерные черты этого рода. С этого дня, когда бы я ни шел, или когда бы я ни возвращался, я всегда мог быть уверен, что увижу сеньору, греющуюся на солнце, у одной из колонн амбразуры или растянувшуюся на ковре или на шкурах перед огнем камина в той же амбразуре. Иногда она переносила свою штаб-квартиру на верхнюю круглую площадку мраморной лестницы, ведущей на галерею, и здесь она точно также располагалась на мягких шкурах и коврах, с присущими ей небрежной грацией и негой, как раз поперек моей дороги.

Видя ее ежедневно по нескольку раз, я никогда не видел, чтобы эта женщина проявляла хоть малейшую долю энергии, чтобы она хоть когда-нибудь занялась чем бы то ни было. Впрочем, иногда она расчесывала свои роскошные медно-красные волосы, видимо любуясь ими, расчесывала их с любовью и негой, проводя лениво гребенкой по их мягким золотистым волнам – медленно-медленно, как сквозь сон. Иногда она перекидывалась со мной парой слов, но и это она делала как-то особенно лениво, точно боясь потревожить свою дремоту. Это были всегда пустые слова обыденного приветствия, но они звучали у нее в устах как-то особенно мелодично, певуче и приятно. Это были, по-видимому, единственные удовольствия и развлечения сеньоры, если не считать состояния полного и абсолютного покоя, в котором она пребывала целые дни и которым, видимо, наслаждалась. Когда бы она ни раскрыла свой рот для двух-трех слов, она всегда оставалась чрезвычайно довольна собой, и, по-видимому, весьма гордилась каждым своим словом и замечанием, ценя их на вес золота, как будто все это были наимудрейшие изречения. Впрочем, я должен отдать ей справедливость и сказать, что хотя все, что она говорила, были обыкновенно самые пустые, ничего не значащие слова, как, впрочем, и большинство слов, употребляемых в разговорах, которыми обыкновенно пользуются в обществе, и хотя разговоры ее вертелись вокруг самых обыденных предметов, как и у весьма многих почтенных особ, тем не менее слова ее никогда не были лишены смысла, или бессвязны, или неуместны. В них была даже какая-то своеобразная прелесть и красота и, кроме того, все они дышали таким полным довольством всем окружающим. Иногда она говорила о жаре, о зное, которые она так любила, как и ее сын, иногда – о цветах гранатов, которые так прельщали ее веселой яркостью своих красок, или же о белых голубях, или о длиннокрылых ласточках и стрижах, рассекавших воздух своими длинными крыльями, проносясь у нее над головой. Птиц она почему-то особенно любила, они возбуждали ее или, вернее, они обладали способностью выводить ее из постоянного полудремотного состояния. Задев на лету край крыши и промелькнув перед лицом сеньоры так близко, что крылья их пахнули на нее легким ветерком, точно от движения опахала, птицы заставляли ее пошевелиться, переменить позу, заставляли иногда даже присесть на минуту, нарушали на мгновение ее постоянное полуоцепенение, полное сладкого довольства и неги, но она не досадовала на них, а даже лениво улыбалась им вслед, провожая их некоторое время глазами. Затем она снова впадала в сладострастную полудрему и познавала по-своему сладость бытия. Это ее невозмутимое довольство, это полное блаженство лени и неги в этой женщине вначале раздражало меня, но мало-помалу я стал находить что-то успокаивающее в этом зрелище человека, блаженствующего на земле. А в конце концов я до того привык к этому зрелищу, что стал даже чувствовать положительную потребность четыре раза в день садиться подле этой женщины, идя на прогулку и возвращаясь домой, и разговаривать с ней как сквозь сон – часто сам не зная, о чем, – почти бессознательно произнося слова и ловя ленивым ухом ее реплики. Мало того, я положительно полюбил ее скучное, почти, можно сказать, сонное общество, общество и беседу этой прозябающей красавицы. Красота и вялость мысли ее действовали на меня как-то успокоительно, умиротворяюще, и временами она положительно нравилась мне и забавляла меня. Вскоре я начал даже находить известный здравый смысл в ее замечаниях, и ее неизменное добродушное настроение и довольство не только восхищало меня, но даже возбуждало во мне иногда некоторую зависть. Мое расположение к ней росло со дня на день и встречало с ее стороны полную взаимность. Она полубессознательно наслаждалась моим присутствием так, как погруженный в глубокое раздумье человек может наслаждаться журчаньем ручейка, бегущего у его ног. Я не смею сказать, что лицо ее прояснялось при моем появлении, нет, потому что полное довольство и блаженство были постоянно написаны у нее на лице, как на лице какой-нибудь статуи, изображающей блаженное состояние полного довольства, но я имел счастье убедиться в ее особом удовольствии видеть меня подле себя более наглядным образом, даже чем если бы я мог о том судить по ее внешнему виду или по выражению ее лица.

Однажды, когда я сидел на мраморной ступеньке лестницы довольно близко от нее, она вдруг протянула свою прекрасную руку и ласково похлопала меня по руке. Сделав это, она снова приняла свою обычную позу, откинувшись назад к колонне, прежде даже, чем я успел сообразить, что это была ласка, проявление известной нежности ко мне с ее стороны, и когда я взглянул на нее, лицо ее как всегда не выражало ничего; я не нашел в нем ни малейшего следа хотя бы минутного волнения. Ясно было, что ласка эта была у нее, так сказать, почти непроизвольна, безотчетна, и сама она не придавала ей особого значения, а мне стало обидно и досадно, что меня-то она несколько взволновала, вызвала во мне какое-то странное чувство неловкости.

Глядя на мать и ознакомившись с ней в достаточной мере, я находил лишь новые подтверждения того представления, какое я себе составил о сыне. Фамильная кровь и родовые качества, несомненно, с течением времени вырождались, особенно вследствие долгого ряда браков в ближайшем родстве, являющихся весьма распространенным заблуждением среди людей, гордящихся своим происхождением и исключительных по своему мировоззрению. В смысле физическом нельзя было подметить упадка, но зато в отношении умственных способностей вырождение было почти полное; физические качества этого знатного рода наследовались, можно сказать, в полной неприкосновенности из поколения в поколение, как в отношении красоты форм, так и в отношении физической силы, и лица нынешних представителей рода были так же чисто отчеканены словно из бронзы или золота, как и лица представителей этого рода лет двести тому назад, столь же правильные, гордые и прекрасные, как два века тому назад, как на чудесном портрете, смотревшем на меня со стены моей комнаты. Выродился главным образом ум – это наиболее ценное наследие, наследие духовное; это сокровище, завещанное предками, мало-помалу растрачивалось и разменивалось на мелкую монету, как и наследие материальное, таявшее постепенно в руках вырождавшихся потомков некогда славного рода. Потребовался приток новой, свежей, совершенно чуждой этому роду крови, плебейской крови какого-то погонщика мулов или горца-контрабандиста, для того, чтобы приостановить процесс полного умственного вырождения этой семьи и видоизменить близкое к идиотизму отупение и неподвижность матери в подвижное недомыслие и чудачество или простоватость сына. Однако из них двоих я все же предпочитал мать. Филипп, мстительный и вместе с тем податливый, наивный и чистосердечный и, в то же время, скрытный и лукавый, одновременно смелый и отважный, и боязливый и игривый как заяц, непостоянный до крайности, – скорее производил на меня впечатление существа до известной степени опасного и вредного, – мать же в моих глазах всегда являлась нежной и доброй и невозмутимо спокойной. И, как это часто бывает с посторонними, не посвященными в самую суть дела свидетелями какого-нибудь конфликта, когда судят о деле по одним лишь внешним признакам и на основании их становятся на ту или другую сторону, так точно и я стал чем-то вроде сторонника матери против ее сына в той скрытой распре, о которой я начал догадываться по некоторым мимолетным признакам, случайно уловленным мною в последнее время. Правда, что эта скрытая неприязнь обнаруживалась преимущественно со стороны матери; так, я замечал, что она всякий раз втягивала в себя воздух, и зрачки ее глаз суживались, как под впечатлением страха или ужаса, при приближении к ней сына. А так как всякое ее волнение проявлялось у нее непосредственно и не могло ускользнуть ни от чьего внимания, то оно поневоле вызывало сочувствие. Так оно, вероятно, было и со мной. Во всяком случае, эта скрытая неприязнь между матерью и сыном сильно занимала мое воображение, и я спрашивал себя, на чем она могла быть основана и какие причины могли породить ее, а также был ли сын действительно виновен в этом.

 

Я был уже дней десять в резиденции, когда в один прекрасный день вдруг поднялся страшный, резкий ветер, несший с собой целые тучи пыли. Он дул с малярийных низменностей и попутно проносился над несколькими снеговыми вершинами, а потому был резкий и холодный. Нервы наши под влиянием этого ветра были до крайности напряжены и расстроены; глаза нестерпимо горели от едкой пыли, ноги ныли под тяжестью тела, чувствовалось полное расслабление, и даже прикосновение одной руки к другой вызывало ощущение болезненно неприятное, почти отвратительное. Кроме того, ветер спускался по ущельям гор и бушевал неистово вокруг дома, со свистом и ревом, утомляющим слух и действующим угнетающим образом на мозг. И бушевал он не бурными порывами, как это часто бывает, а шумел и ревел безостановочно, как воды громадного водопада, так, что не было даже моментов отдыха для напряженных нервов, не было возможности хоть секунду передохнуть. А там, выше, в горах, там ураган налетал и бушевал порывами, то с удвоенной силой, то как будто притаившись стихал и затем снова принимался свирепствовать с диким бешенством, – и тогда до нас доносился отдаленный протяжный вой этой страшной бури, переходивший под конец в жалобное завывание, невыразимо мучительное для слуха. Время от времени мы видели, как на той или другой террасе горных уступов вдруг подымался громадный столб пыли и затем рассеивался и рассыпался подобно облаку пыли при взрыве. Не успел я проснуться, как уже лежа в постели я почувствовал страшное нервное напряжение и удрученное состояние вследствие этой погоды, и по мере того, как день подвигался вперед, это состояние все усиливалось и ухудшалось. Напрасно я пытался бороться против этого действия погоды и даже решил совершить свою обычную утреннюю прогулку. Неистовое бешенство бури очень скоро подорвало мои силы, побороло мое упорство и испортило мое настроение до невозможности. Я вернулся домой, изнемогая от слабости, с пересохшим горлом, весь в поту, в пыли и песке. Двор казался опустелым и заброшенным; время от времени блеснет откуда-то случайно ворвавшийся в него солнечный луч, на одно лишь мгновение, или залетит яростный порыв злобного ветра и затеребит кусты и ветви гранатовых деревьев и разметает, рассыплет их яркий цвет по всему двору, застучит и захлопает ставнями окон и промчится дальше.


Издательство:
Public Domain