bannerbannerbanner
Название книги:

За рубежом и на Москве

Автор:
В. Л. Якимов
За рубежом и на Москве

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

VII

Стольник Петр Иванович Потемкин, чрезвычайный посол царя Алексея Михайловича, в нетерпении ходил по комнатам того дома, который он занимал в Ируне.

Это был средних лет мужчина, толстый, с большой бородой и умным выражением лица. Одет он был в легкое шелковое полукафтанье, такие же шаровары и теплые бархатные сапоги. Он только что разобрался с посольскими бумагами, над чем работал вместе со своим советником, дьяком Семеном Румянцевым, сидевшим здесь же за столом и что-то выводившим гусиным пером на длинной полоске бумаги.

Восковая свеча скудно освещала всю бедно обставленную комнату, вдоль стен которой стояли сундуки и коробы, наполненные как собственным имуществом посланников, так и подарками московского царя иностранным государям и начальным людям, которых посланник находил нужным одаривать.

Московский царь, в сущности, был в то время таким же хозяином в своем государстве, как любой помещик в своей вотчине, и отличался тою же бережливостью, как и многие из них. Поэтому когда отправлялся в чужие земли посланник и ему выдавались по описи различные подарки, состоявшие в большинстве случаев из мехов, то в Посольском приказе ему читался целый наказ относительно этого.

– А подарки тебе давать только государям, женам их и детям. А начальным людям подарков не давать. А ежели которые просить будут, то тем говорить, что об этом-де нам от великого государя наказа не было. А ежели которые будут какие помехи для дела делать и утеснения, и отсрочки, и обиды, то тем давать, но немного, а начинать с худых вещей, с мехов ли попорченных или вещей каких поломанных.

Каждый такой подарок посланник обязан был вносить в список с обозначением цели, для чего он делался.

– Пиши, Семен, – диктовал Потемкин. – Дуке Севильскому дадено при отъезде мех черно-бурой лисицы, попорченный в пяти местах, каждое место в деньгу, а на хвосте волосья повылезли. Да еще дадена ему мерка малая жемчуга. Не забудь написать: «худого», Семен.

– Написал, – ответил Румянцев, худой, высокий человек с постным, худощавым лицом и длинной узкой бородой.

– Да еще, бишь, кому там чего дадено? – сказал Потемкин, чеша себя рукой в густой бороде.

– Дали мы тогда еще тем двум боярам ихним… как, бишь, их? да, грандам… по куску алого бархата на камзолы…

– Да, пришлось дать собакам в зубы… – произнес Потемкин. – Бархат-то больно хорош был: на царские опашни такой идет. А тут – на-поди – им пришлось дать! Делать нечего: похуже не было. Все, что ли, там?

– Кажись, что все, – ответил Румянцев, просматривая запись.

– Смотри, Семен, вернее заноси: в приказе с нас все строго спросят. – Потемкин перестал ходить по комнате и сел в кресло у отворенного окна, в которое смотрела на него роскошная южная природа. – Ну, ладно, Семен, – сказал он. – Будет на сегодня. Складывай свою письменность. Чего сегодня не вспомнили, завтра авось придет на память.

Дьяк молча стал свертывать свитки и укладывать письменные принадлежности.

– Охо-хо! – вздохнул Потемкин. – Когда-то мы, Семен, в Москву-то приедем?

– Аль соскучился, Иванович? – спросил Румянцев, вкладывая свитки в полотняные чехлы и затем укладывая их в коробья.

– А ты разве нет?

– Нет, и я соскучился дюже. Там ведь у меня семья.

– И жена молодая, – сказал, засмеявшись, Потемкин. – Эх ты, старый греховодник! И надо было тебе пред самым отъездом жениться.

– Не добро быть человеку единому. Так и в Писании сказано.

– А теперь нешто ты не един? Поди, тоже на здешних девок гишпанских заглядываешься?

– Ну, вот! – недовольным тоном ответил Румянцев. – Нешто я – Прокофьич? Это он такими делами занимается.

– Знаю, знаю – и к вину и к девкам подвержен. Ох уж этот мне Прокофьич! Мало ль я его бью, а ему все неймется. Вот приедем в Москву, я нажалуюсь на него в Посольском приказе, пусть батогов попробует всласть. Вспомнит он тогда фряжское вино да гишпанских девок.

– Ты лучше его бабе нажалуйся. Это вернее будет. Ведьма она у него сущая, а не баба.

– Одначе что же это их так долго нет? Не забрали ли их в полон? Ведь, кажись, война промеж Гишпанией и Фряжской землей покончилась. Чего же ради мы-то здесь семь-то месяцев сидели?

– Должно, дорога-то не близкая… Пешком-то ведь не то что на коне. Может, приморились да где-нибудь и соснули.

– Ну, тут спать-то нечего, – сердито сказал Потемкин. – Это – царское дело, не свое.

В это время в комнату вошел молодой человек лет двадцати, одетый в шелковую цветную рубаху и такие же шаровары. Это был сын Потемкина – Игнатий.

– Что, Игнаш, скажешь? – спросил, поворачиваясь к нему, посол.

– Роман Яглин с подьячим Прокофьичем пришли, батюшка.

– А, пришли-таки наконец? – обрадовался Потемкин. – Ну, ну… добро. Зови их сюда!

Игнатий вышел, и через некоторое время в комнату вошли усталые Яглин и подьячий. Последний тотчас же и сел на что-то, тяжело отдуваясь.

– Ну что, как, Романушка? – обратился Потемкин к Яглину.

– Да уж и не знаю, как тебе и рассказать, Петр Иванович! – ответил Роман, а затем передал все то, что описано в предыдущих главах, за исключением того, как они заходили в кабачок и как подьячий там напился.

Потемкин слушал его с нахмуренными бровями, недовольный.

– Что же мы теперь будем делать, Семен? – обратился он к дьяку, когда Яглин окончил свой рассказ. – Вишь ты: отказали во всем. На что же мы здесь жить-то будем?

Действительно, оставаться в Ируне посольству было невозможно; приходилось перебираться во Францию. Самый неприятный вопрос был денежный. Потемкин выехал из Москвы почти без средств. Проезжая русскими областями вплоть до Архангельска, они везде пользовались услугами воевод и ни гроша на себя не истратили. В иноземных государствах они рассчитывали проживать за счет иностранных государей. Испанский король давал Потемкину на содержание сто пятьдесят экю в день, и ему удалось в течение семимесячного пребывания в Испании прикопить несколько пистолей[4]. Но их, конечно, не могло хватить надолго.

– Что же делать, Семен? – снова спросил Потемкин своего советника.

– Что делать? Как ни кинь, а все тут выходит клин, помощи от фряжских людей нам ждать нечего, а здесь жить – только проживаться. Одно остается: ехать дальше.

Потемкин видел, что совет Румянцева был благоразумен, но все же он стал глухо раздражаться.

«Ну, быть грозе!» – подумал Яглин и стал гадать теперь, на ком из троих посланник сорвет свое дурное расположение духа.

Взор Потемкина упал на подьячего, а именно на его начавший синеть от усиленной выпивки нос.

– Ты это что же, приказная строка? – закричал он на испуганного Неелова, хорошо знавшего, чем грозит гнев сердитого посланника. – Пьян опять? А?

– Я… я… ничего, боярин… – залепетал подьячий. – Так… ничего…

– Ничего? Батогов опять захотел, видно? А? Я тебя угощу! – рассвирепел Потемкин и, схватив перепуганного подьячего за козырь его кафтана, выкинул вон из комнаты.

Гнев Потемкина прошел, и он, сев за стол, стал обсуждать с Румянцевым и Яглиным вопрос о переезде через испанско-французскую границу.

Решено было через три-четыре дня покинуть Испанию и выехать в Байону.

VIII

Второго июня 1668 года жители Байоны были очевидцами невиданного зрелища.

Начиная от городских ворот тянулся кортеж из двадцати с лишним человек. Впереди ехали четыре всадника в малиновых кафтанах, в высоких парчовых шапках, отороченных мехом, и в цветных сапогах, держа в руках обитые медью ларцы, в которых находились подарки московского царя французскому королю. За ними ехало шесть других человек, представлявших собою стражу, с обнаженными кривыми саблями в руках. За ними следовали дьяк Семен Румянцев, бережно державший в руках свиток с большой восковой печатью на длинном шелковом шнурке, и подьячий Прокофьич с болтавшейся, привязанной на груди чернильницей. После них ехал сам посланник московского государя, в богатом кафтане из дорогой восточной материи с золотыми галунами, на концах которых болтались такие же кисточки, с саблей, вложенной в богатые, с каменьями ножны, и в меховой шапке с аграфом из самоцветных камней. Кортеж замыкала толпа слуг, с переводчиком Яглиным во главе, одетых в такие же одежды.

Жители Байоны с любопытством следовали за гостями.

– Азиаты! – решили они, рассматривая необычные костюмы.

Потемкин имел намерение проследовать прежде всего к губернатору. Последний из окна увидал, как посольство направляется по площади к его дому.

– Кажется, эти скифы имеют намерение посетить меня? – сказал маркиз, обращаясь к стоявшему возле него племяннику, Гастону де Вигоню.

– Да, – ответил тот, вглядываясь в лица русских, среди которых без труда узнал Романа Яглина.

– Но я не имею никакого предписания от маршала, – вдруг заволновался маркиз, – и принять их официально не могу. Ступай, пожалуйста, Гастон, и передай им это! Пусть остановятся где-нибудь в гостинице, пока я не получу относительно их какого-либо предписания.

Гастон отошел от окна и, выйдя из дома, направился к подъезжавшим русским.

Потемкин, увидав подходившего офицера, остановил лошадь и стал дожидаться. Гастон передал ему поручение дяди.

Для гордого русского посланника, привыкшего ощущать себя за рубежом как представителя своего великого государя, это было почти оскорблением. Он покраснел и в раздражении задергал правой рукой свою великолепную каштановую бороду.

– Поруха! Поруха! – твердил он про себя. – Поруха на честь и славное имя великого государя. Нигде ничего подобного не было.

 

Эти чувства разделяли дьяк Семен Румянцев, решивший про себя, что такое дело оставить нельзя и что если от фряжского короля будет когда-нибудь посольство, то и его подвергнут такому же унижению, и подьячий Прокофьич, впрочем больше боявшийся, что рассерженный посланник выместит, по обыкновению, свое сердитое расположение духа на его спине.

Потемкин некоторое время угрюмо молчал, а затем обернулся к Румянцеву и произнес:

– Ты что, Семен, об этом думаешь?

– Великая поруха, государь, на великое царское имя… великая!

– Без тебя знаю, что великая. Ни у одного потентата ничего такого не было с нами… Что же теперь-то: заворачивать, что ли, назад?

– Ничего больше и не остается. Ждать, видно, надо, что они там удумают.

Потемкин обернулся назад и пальцем поманил к себе Яглина. Но тот не скоро двинулся по приказанию посланника.

Дело в том, что он увидел в толпе Элеонору вместе с каким-то низеньким стариком с седыми волосами и густой, волнистой, такого же цвета, бородой, с бронзовым цветом лица и горбатым носом, одетым в черное платье и такую же шапочку. Девушка тоже, видимо, узнала Яглина и издали улыбнулась ему. Теперь Яглин лучше разглядел ее, чем в первый раз, и невольно залюбовался на высокую красавицу «гишпанку».

– Роман, что ты? Оглох, что ли? – привел его в чувство сердитый оклик посланника.

Яглин ударил каблуками сапог в бока лошади и подскакал к Потемкину.

– Разузнал ты, где нам встать можно? – спросил его последний.

– Разузнал, государь, – ответил Яглин.

– Ну, так поезжай вперед и веди нас.

Яглин поехал вперед, по направлению к тому самому кабачку, где в прошлый раз был вместе с подьячим и Баптистом.

У смотревшего на эту сцену губернатора отлегло от сердца: железная рука «короля-солнца», окончательно наложившая свою тяжесть на феодальные стремления отдельных дворян и правителей целых областей, заставляла опасаться за свою карьеру и даже жизнь, если в Париже будет узнано, что губернатор отступил от тех положений, которые выработала монархическая централизация.

IX

Посольский кортеж, сопровождаемый глазевшей по-прежнему толпой народа, в скором времени остановился у знакомой Яглину гостиницы. Изо всех окон последней высунулись головы любопытных зрителей. Содержатель гостиницы сломя голову сбежал вниз и, униженно кланяясь, почтительно взялся за стремя лошади Потемкина.

– Переговори с ним, – обратился он к Яглину. – Не до него мне…

Потемкину было не до таких мелочей. «Поруха великому имени славного государя», – не выходила мысль у него из головы. Помимо того, что ему, как верному подданному, было обидно за своего государя, тут еще примешивались и чисто личные опасения.

Он недаром всю дорогу от губернаторского дома до гостиницы пытливо поглядывал на своего советника, Семена Румянцева. Потемкин был травленый волк; сам он сидел в Посольском приказе и хорошо знал, что советники даются посланникам не столько для советов, сколько для того, чтобы следить за каждым шагом посланника, как в области официальной, так и в его частных делах; чтобы заносить в память каждую ошибку, промах и погрешность посланника и после доложить все это в Посольском приказе. А там уже доки сидят: к каждой ошибке прицепятся и, глядишь, в конце концов не посмотрят, что ты – боярин, и либо на дыбу вздернут или батогами отдерут, а то и голову снимут долой.

«Донесет, вор!.. – думалось Потемкину про Румянцева. – Ишь, и харя-то у него другая стала, у вора».

И пока Яглин переговаривался с трактирщиком, Потемкин не переставал коситься на Семена Румянцева.

Действительно, отношения между Потемкиным и Румянцевым были самые неопределенные.

Потемкин знал, чего ради приставлен к нему Румянцев, и потому постоянно глухо раздражался. Дьяк же сознавал свое привилегированное положение и по возможности пользовался этим, очень часто давая понять посланнику, что, в случае чего, он может сильно повредить ему в Посольском приказе, где ему ничего не стоит оговорить посланника.

Поэтому они нередко ссорились между собою и очень часто даже не обедали за одним столом и не ездили в одной карете. Вследствие этого в Испании у них чуть было не расстроилась аудиенция у короля, и только в последнюю минуту они одумались и поняли, что рисковали своими головами.

Наружу эти недоразумения никогда не выходили – и со стороны можно было думать, что и посланник, и его советник находятся в самых лучших отношениях между собою.

Только слуги, да и то из самых близких, подьячий Неелов, Роман Яглин и оба посольских священника, сопровождавших русское посольство – отец Николай и монах отец Зосима, знали об истинных отношениях обоих представителей московского государя. Но они сора из избы не выносили.

Наконец переговоры с трактирщиком были окончены, и Яглин обратился к Потемкину:

– Можно спешиться, государь!

Слуги помогли посланнику слезть с лошади и, поддерживая его под руки, ввели в гостиницу. Трактирщик забежал вперед и растворял все попадавшиеся на пути двери. Наконец Потемкина довели до самой большой комнаты. Он снял свою высокую шапку и перекрестился истовым крестом.

Его примеру последовали все следовавшие за ним.

Обыкновенно когда посольство прибывало в новое помещение, то служили молебен. Но теперь это сделать было нельзя, так как оба священника, следовавшие позади, вместе с вещами, еще не прибыли.

– Ну, ишь, делать нечего, – сказал Потемкин. – В басурманской стороне и сам скоро, пожалуй, станешь басурманом. В Москве немало грехов придется, видно, отмаливать.

– Посольство пошло с благословения патриарха, – ядовито заметил Румянцев. – Выходит, что все грехи святым отцом напредки усмотрены и отмолены им.

Потемкин только недовольно покосился на своего советника.

– Хозяин спрашивает, – обратился к нему Яглин, – не прикажешь ли что изготовить на завтрак?

– Что ты – рехнулся, что ли, Романушка? Попомни-ка, какие теперь дни? Да не здешние, папежские, а наши, православные?

– Петровки, – сконфуженно произнес Яглин.

– То-то. А сегодня иуния двадцать второго, память священномученика Евсевия, епископа Самосатского, и мученика Галактиона. И день – пятница, когда жиды Христа распяли. Забыл, кажись, ты это, парень? – подозрительно посмотрев на Яглина, сказал посланник. – Смотри, сам не обасурманься здесь с папежцами да люторцами…

Яглин обратился к хозяину гостиницы и сказал, что в этот день на их родине воздерживаются от пищи, а потому завтрак им не нужен.

Хозяин удалился.

Понемногу все разместились в гостинице. Через несколько времени прибыла остальная часть свиты посольства, оба священника и вещи. Отслужен был молебен, и можно было подумать о еде.

Выезжая из Москвы, посланники решили есть на чужбине только свои кушанья, изготовленные православными руками, так как опасались, что, питаясь иноземною пищей, могут опоганиться. Поэтому они захватили с собою поваров, которые и готовили пищу на все посольство, начиная с посланников и до последних слуг.

Когда настал вечер, Потемкин почувствовал голод и приказал своим поварам приготовить обед.

Хозяин гостиницы сначала с удивлением смотрел на невиданные им кухонные принадлежности русских. Но когда повара водворились в кухне и хотели было приняться за стряпню, то он понял, в чем дело, и побежал к Яглину.

Последний насилу мог понять, в чем заключается претензия трактирщика.

– Так нельзя делать, – взволнованно проговорил последний. – Путешественники не могут сами готовить себе обед. Они должны брать у нас. Так все делают. Это нехорошо. Это мне убыток приносит.

– Но мы не привыкли к вашим кушаньям. У нас свои, – попробовал было возражать Яглин.

Однако трактирщик ничего слушать не хотел, и Яглину пришлось идти к Потемкину и сказать ему, что свой обед им готовить не разрешают.

Потемкин предвидел, что это пахнет лишними расходами, и недовольно поморщился.

– Делать нечего, – произнес он. – Пускай, ин, готовит. Покаемся в Москве.

Вскоре подали обед.

Русским он показался жидковатым и очень незначительным по количеству. Вина тоже было мало, о чем сильно сокрушался подьячий. И самого Потемкина, как ни старался он показаться ради соблюдения своего посланнического достоинства стоящим выше такого низменного занятия, как прием пищи, и того этот обед не удовлетворил.

Шумливым французам странным казалось, как ведут себя за обедом русские. Ни шума, ни смеха, ни даже разговоров не было.

– Точно обедню служат, – говорили французы.

Пред началом обеда, а также и после него священниками произносилась длинная молитва, во время которой русские усердно крестили себе лбы.

– Роман, спроси, сколько следует заплатить за обед? – спросил Яглина Потемкин.

Тот обратился с этим вопросом к хозяину.

– Пятьдесят экю, – со сладкой улыбкой на лице ответил трактирщик.

Цена была невероятно большая.

– Сколько? – удивленно переспросил Яглин.

Трактирщик повторил цену.

Яглин, зная вспыльчивый характер посланника, не мог придумать, как ему сказать о такой цене.

Потемкин увидал по лицу молодого человека, что тут что-то происходит, и спросил:

– Ну, что же, сколько хочет с нас за свои худые яства этот разбойник?

Яглин сказал.

– Что? – закричал сразу рассердившийся посланник. – Пятьдесят?.. Ах он вор, тать этакий!.. За такую скверну, которой он нас кормил, и пятьдесят золотых? Да что он, на большую дорогу, что ли, вышел? Да я бы его на Москве за такие слова прямо в Разбойный приказ отправил, чтобы там ему показали, как грабить добрых людей…

Дьяк Румянцев стоял в отдалении и с улыбкой смотрел на эту сцену. Он рад был каждому случаю, где посланник попадал в затруднительное положение, так как в этих случаях он всегда отбрасывал в сторону свою гордость и обращался за советом к дьяку.

Так случилось и теперь.

– А? Дьяк?.. – полуобернулся к Румянцеву посланник. – Да ведь этот разбойник нас грабить хочет… чу… За свой обед требует с нас пятьдесят золотых, слышь ты!

– Что же делать, государь?.. – сокрушенно вздыхая, произнес Румянцев. – Видно, мал золотник здесь, да дорог… А не зная броду, не надо было соваться в воду. Да к тому же на Москве нам про все издержки наши ответ держать надо… Что и как – за все с нас спросят в приказе…

Поминание об ответе в Посольском приказе передернуло Потемкина.

«Напрасно только булгу завел, – подумал он про себя. – Кинуть бы в харю этому разбойнику его деньги, да и конец!» – и он, ни слова больше не сказав, вынул из кармана кошель с деньгами, а затем, отсчитав требуемую сумму, кинул ее трактирщику.

– Прикажешь, государь, разбирать рухлядишку? – обратился к нему один из холопов.

– Не надо, – ответил Потемкин. – Завтра уедем из этого разбойничьего логова.

Все разошлись спать.

X

Яглину не спалось.

Напрасно он ворочался с боку на бок и старался ни о чем не думать, сон бежал от его глаз. Из далекого французского города его думы переносились на Восток, к белокаменной Москве, и еще дальше, на приволье широкой Волги, в страну бывшего татарского Казанского царства.

Вспомнил он ту большую усадьбу на берегу широкой реки, неподалеку от основанного сто лет тому назад царем Иваном Грозным, «на страх нечестивым агарянам-татаровям и на береженье Русской земли», города Свияжска, где он провел свое детство и где с самого покорения этим царем Казани жили дворяне Яглины.

Усадьба дворян Яглиных, пришедших в Казанский край вместе с грозным царем, который подарил им участок земли на другом берегу Волги, была также приспособлена к тому, чтобы в ней можно было «отсидеться» от разных лихих людей. Снаружи она была огорожена бревенчатым забором, вдоль которого тянулся широкий и глубокий ров. Посреди этого укрепления было разбросано множество жилых помещений, повалуш, амбаров, горниц, изб, сенников. Позади этих зданий были скотные и причные дворы, поварни, медоварни, хлебопекарни и пивоварни. А за всем этим тянулся на большое пространство густой сад.

За таким-то укреплением, которое в течение ста лет выдержало не одну осаду и отразило не одно нападение горных чувашей и черемис, жил со своей семьей Андрей Романович Яглин. А семья у него была маленькая: сам с женой да сын Роман и дочь Ксения.

Долгое время жил спокойно Андрей Яглин. Он занимался хозяйством да растил детей, из которых дочери пошел уже шестнадцатый год, а Роману – только восемнадцатый, и думал так век прожить, детей пристроить – сына женить, а дочь замуж выдать, а потом со своей старухой спокойно умереть, как подобает православному христианину. Да судьба иначе судила.

Долгое время ждали жители города Свияжска к себе нового воеводу. Впрочем, и прежним они были довольны: не слишком грабил. Да, видно, не полюбился он кому-нибудь в Москве и решили там убрать его и послали править каким-то острогом на Урале.

 

«Каков-то будет новый воевода? – не без страха думали свияжцы. – Много ли возьмет он «въезжих», да как судить будет, да не будет ли брать «посулов», да как около нас кормиться будет?»

Эти вопросы для жителей городов того времени были далеко не безынтересными, так как «кормленье» воевод для земских людей было больным местом.

«Рад дворянин собраться в город на воеводство: и честь большая, и корм сытный. Радуется жена – ей тоже будут приносы; радуются дети и племянники – после батюшки и матушки, дядюшки и тетушки земский староста на праздниках заедет и к ним с поклоном; радуется вся дворня, ключники, подклетные – будут сыты; прыгают малые ребята – и их не забудут. Все поднимается, едет на верную добычу»[5].

– А ну, да как пришлют такого воеводу, который до этого был! – гадали посадские и земские люди. – Тому если стяг мяса принесешь, так он требовал, чтобы ему всего вола принести, да с копытами, рогами и шкурой. Кусок сукна жене подаришь о Рождестве, так он веницейского бархата себе затребует. А не исполнить нельзя: запрет, собака, лавку да подговорит какого-нибудь гультяя подкинуть подметное письмо, что держишь в своей лавке вино или чертово зелье. И велит захватить тебя да запрет в железы и сиди там, пока не откупишься. А посулы как любил – беда!

Наконец как-то раз утром прибежал в Свияжск один из целовальников с переправы на Волге и закричал усталым голосом:

– Приехал! Воевода приехал!

Все замерли в ожидании.

Нового воеводу звали Авдеем Курослеповым. Происходил он из боярских детей и правил служилую службу: воевал со шведами да с ляхами, причем в войне со шведами потерял один глаз, куда угодил ему конник своим копьем.

Этому случаю Курослепов обрадовался так, что и глаза не жалко стало.

«И с одним проживу, – думал он. – А теперь вот и отдохнуть можно: буду просить царя пожаловать меня за верную службу, чтобы послал меня куда на кормленье воеводой».

Был у него в Москве один хороший товарищ: боярин Сергей Степанович Плетнев, с которым он вместе один поход против ляхов совершил, причем Курослепов его раненого из сечи на своем коне вывез.

«Плетнев поможет, – думал он. – Чай, старой услуги не забыл. А у него в Москве много приятелей, да и сам каждый день на дворцовой площадке бывает, со многими сильными людьми видится».

Собрался Курослепов в Москву, набил полный кошель деньгами, так как хорошо знал, что Москва больше деньгам, чем слезам, верит, и поехал.

Боярин Плетнев не забыл старой услуги; он принял Курослепова с распростертыми объятьями и угостил так, что Курослепов три дня пьяный ходил.

– А ведь я, боярин, в Москву за делом приехал, – сказал наконец он, когда пьяный угар немного улегся в голове.

– Что же, рад другу услужить, коли смогу. У меня приятелей полна Москва наберется.

Курослепов изложил ему свое желание – сесть где-нибудь на «кормление».

– Да ты вот о чем… – в раздумье произнес Плетнев. – Ну, это, брат, дело нелегкое. Тут у нас по приказам такие жохи сидят, что только ну! Без посулов и не подступайся.

– Да это – не велика беда. Я готов и посулами поклониться. За свой век сколотил деньжонок малу толику. На кон поставить их можно. Там все вернуть назад можно.

– Ну, так дело можно устроить. Я за тебя посольским дьякам пообещаю.

– Уж постарайся, Сергей Степанович. А я тебе из своей будущей «вотчины» подарочек пришлю да во всех тамошних церквах за обедней прикажу твое имя поминать.

Плетнев на другой день куда-то ушел и вернулся только вечером.

– Ну, Авдей Борисович, – весело сказал он, входя в комнату, где сидел Курослепов, – молись Богу да благодари Миколу Угодника.

– Али что выгорело, боярин?

– Выгорело! Только недешево достанется тебе воеводство это. Сот пять серебра выкладывай.

Поморщился расчетливый Курослепов, так как не думал, что воеводство будет так дорого стоить.

«Ну, да не беда, – подумал он затем, – на воеводстве все с лихвой выколочу».

– Иди завтра в приказ, подавай свое челобитье, да денег поболе пятисот бери: помимо дьяка надо еще дать подьячим, ярыжкам приказным разным, и стрельцов, что у приказа стоят, не обойди. Сухая-то ложка рот дерет. Да не забудь еще: дьяк с тебя за воеводство вдвое запросит. Так ты торгуйся, более пяти сотен серебра не давай. Это мне верный человек сказал, что теперь у них по росписи только одно это воеводство впусте и осталось.

– А не знаешь, боярин, где это воеводство? – спросил Курослепов.

– А где-то в Казанском краю. Городка-то только наверное не помню.

Курослепов опять поморщился.

Плетнев заметил это.

– Да ты погоди лицо-то кривить, Авдей Борисович, – сказал он. – Ты только подумай, где ты воеводить будешь? В таком крае, откуда в Москву ни одна жалоба не придет. Ведь это чуть ли не на краю света. Одна Сибирь только дальше-то. Да к тому же в Казани воеводой мой большой дружок сидит. Он на все, что ты там творить будешь, сквозь пальцы будет смотреть.

Доводы подействовали на Курослепова, и он в тот же вечер засел за писанье следующей челобитной:

«Великому государю, и царю, и великому князю всея Руссии и многих земель отчичу и дедичу обладателю холопишка Авдейка Курослепов бьет челом.

Слезно прошу тебя, великий государь, приказать меня пожаловать за мою многую службишку тебе воеводством. В прошлых летах был я, Авдейка, по твоему, великого государя, приказу во многих походах и со шведами и с поляками воевал. И в той, со шведами, войне глаза лишился, и спина не может, и поныне не могу тебе, государю, походную службу править. И бью тебе ныне челом, прикажи меня от прежней службы отставить и за многие ратные труды мои пожаловать великим жалованьем и пошли куда-нибудь на воеводство. А в том, что я, холоп твой Авдейка, правду говорю, у меня и послух есть».

4П и с т о л ь – испанская золотая монета.
5Из «Истории» С. Соловьева.

Издательство:
Public Domain