bannerbannerbanner
Название книги:

Листая Свет и Тени

Автор:
Антология
Листая Свет и Тени

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Урок китайского, или Военная тайна

Совсем скоро закричит сова: как только солнце закатится куда-то вбок, волоча за собою, как сети, удлиняющиеся при своем движении тени. Когда, распластав их на траве – ненужные, брошенные, – оно исчезнет под малиновой полосой неба в лесу, тогда, повинуясь тысячелетней привычке, растявкаются разномастные деревенские шавки, находящиеся между собой в сотни раз перекрестном родстве.

Однако и они – одна вслед за другой – замрут до наступления темноты и с чувством выполненного долга спокойно уснут: кто в собственной конуре, кто прямо посреди двора, на вытоптанной траве, поскуливая и подрыгивая во сне лапами. И сон их не омрачит никакой грабитель-супостат; разве что поутру хозяйка, баба с пустым позвякивающим ведром, не пойдет доить козу или корову. Не поведет псина во сне чутким мохнатым ухом, потому как брать в насквозь пропитом доме ее хозяина совершенно нечего – если только чекушку, спрятанную на черный день и до сих пор, несмотря на все старания, не найденную.

И только когда все стихнет и с небес тихо спустится ночь, тогда, сидя на косматой еловой лапе, хлопая под клокастыми бровями, буравящими темноту круглыми глазами, сова скажет свое:

– Угу-

Однако пока она молчит в лесу за рекой: ей еще рано. Светло, но уже устраивается поудобнее на сухом суку перед сном аист, переставший шлепать по отмелям в поисках лягушек, и расчирикались ласточки, вытянувшись в ряд на проводах.

…Я, умиляясь гармонии природы, гляжу на притихшую реку, сидя рядом с домом под дубом. При этом с грустью вспоминаю Ивана Андреевича Крылова: мой вес близок к трехзначной цифре, а потому мужчины при виде меня выворачивают шеи в противоположном направлении. Но душа у меня прекрасная, тонкая. Об этом знаю только я и тот, кто на небесах, а потому, вооружившись самоучителем по китайской живописи, особой тушью (бруском, который надо растирать с водой), а также торшеном, за неимением рисовой бумаги, я представляю, как под моей рукой на лист ложатся легкие дымчатые туманы, пенятся водопады, гуляют цапли в шелестящем тростнике, а на изогнутом мосту дождь поливает путника с шишковатой прической.

Китайский художник пишет сердцем. Вот и я всем своим истосковавшимся сердцем гляжу на северо-западную речку перед собой, представляя дивные китайские виды на листе…

– Можно к вам на качели? Мне скучно…

«Люська, – подумала я, и тут же осеклась: это ее сын. – Как быстро летит время!» Хотя голос у ее сына в точности, как у Люськи; впрочем, как и круглые уши. Такой вот у них от покойника-прадеда «переходящий вымпел».

– Как же ты похож на маму!

– Да, у меня все мамкино, – ответил, раскачивался на качелях, мальчуган.

– И нос?

– Да, и нос.

– И уши?

– Да, и уши. – Он явно гордился прадедушкиным наследством.

– Но пятки-то, наверно, папкины?

– Нет, пятки мои, – вскричал малыш. – У папки пятки – шершавые и желтые: у него грибок. Ой, это секрет!

Китайские мазки вдохновенно ложились на лист один за другим.

– Хочешь, я тебе картинку подарю?

Он скосил взгляд на бумагу:

– Еще чего!

Обидел.

– А сам ты рисуешь?

– Я только машины рисую.

– Какие? – Мне явно скучно. Легкая китайская живопись, несмотря на доходчивость изложения в книжке, явно пробуксовывает, и шестилетний мальчуган у меня ассоциируется с кем-то вроде клоуна.

– Да всякие рисую, с фарами.

– А у вас какая машина?

– «Жигуль». Папка кричит: «Моя машина…» Ой, я, кажется, опять секрет сказал. Мама мне говорит: «Все, что про папку, – это секрет!»

– Да нет, никакой секрет ты не сказал.

Успокоенный мальчуган принялся раскачиваться быстрее.

Ну что же это такое! Передо мной – дивной красоты северная природа, книжка раскрыта на нужной странице: с дышащим тончайшими нюансами цвета и света китайским пейзажем. Ее автор все по пунктам расписывает, душа у меня поет и свободно летит за эхом по глади воды к лесу… А на бумаге выходит просто форменное безобразие! И если китайский художник пишет сердцем, то мое, получается, молчит.

– Ты с кем сюда приехал?

– С дедушкой, бабушкой и мамой. Мамка кричит папке: «Убирайся, козел прокля…» – Ой… Это опять секрет. – Внезапно расстроенный парень даже слез с качелей и рассматривал мой шедевр. Там было все: и китайский водопад, и дуб, и даже елка, и тростник с аистом – в общем, русско-китайский компот: сплав культур, так сказать.

– А почему у козла нет рогов?

– Вообще-то это лисица. – Я еще хотела добавить, что это тема популярна у восточных художников, но он меня опередил:

– А вы нарисуйте ей рога и будет козел!

Лисице были подрисованы рога, и даже веревка теперь вилась от ее шеи к дубу – золотая веревка.

Картинку с козлом ученым мальчик попросил себе: почувствовал в ней что-то родное.

Может, и я, как китайские художники, рисую сердцем?

Борис Суслович
Израиль, г. Холон

Борис Зиновьевич Суслович родился в 1955 году в Днепропетровске, закончил мехмат ДГУ, программист. С 1990 года живет в Израиле. Пишет много лет. Стихи и проза публиковались в журналах «Новая Юность», «Крещатик», «Семь искусств», на порталах «Точка зрения» и «45-я параллель».


© Суслович Б., 2015


«Как это происходит? Среди бела дня или глубокой ночью в тебя, как заноза, впивается строка. Ты крутишься, как уж на сковородке, пытаясь от нее отделаться, но она тянет тебя за собой. Ты несешься по своей жизни, нигде не задерживаясь, от давно забытого детства до стремительно приближающейся старости. Хищный ветер пробирает насквозь, миги наслаиваются друг на друга, а единственный хлипкий якорек – зажатый в руке карандаш, которым ты пытаешься набросать координаты точки, в которой оказался. По ним ты еще многажды придешь сюда, прибирая и упорядочивая найденное место, пока, бросив прощальный взгляд на дружелюбный пейзаж, не покинешь его. В ожидание нового толчка, уносящего в неизвестность».

Царскосельский вокзал

 
Казалось —
прохожим усталым
Бредешь в направленьи вокзала.
 
 
Вокзал.
Измотавший все силы,
Бредешь в направленъи могилы.
 
 
Могила.
Счастливчик: теперь ты
Бредешь в направленьи бессмертья.
 
 
Бессмертье.
Его не хватало
На скользких ступеньках вокзала…
 
 
Далеко зашел ты,
Паровик усталый!
Доски бледно-желты,
Серебристо-желты,
И налип на шпалы
Иней мертво-талый.
Уж туда ль зашел ты,
Паровик усталый?
 
1906

Прошение

В своих апартаментах министр просвещения Шварц, благообразный седой старик, принимал попечителя петербургского округа Мусина-Пушкина. Попечитель, весьма самоуверенный пожилой господин, держался с хозяином кабинета почти на равных.

– Александр Николаевич, если бы Вы знали, до чего с ним тяжело! По любому пустяку имеет особое мнение. Конечно, он и Еврипида переводит, и книги о литературе издает, и оригинальные стихи пишет. Будто мы лаптем щи хлебаем… И каков фон-барон: ему частичную отставку подавай, хочет еще лекции читать и в Ученом комитете красоваться! Нет уж, отставка так отставка, без разных финтифлюшек…

– Да Вы не волнуйтесь так, Александр Алексеевич! Я с Вами вполне согласен. У Анненского с сердчишком проблемы, так что мы о нем же заботимся. Bona fide![1] Потрудитесь подготовить приказ. А я распоряжусь.

– Благодарствую, Ваше превосходительство. Завтра изволите принять?

– Уже с приказом?

– Разумеется.

– Отлично, граф. Жду.

Ученик

Промозглым ноябрьским утром в небольшом особняке, каковых немало на тихих улицах Царского Села, беседовали двое: импозантный дружелюбный хозяин с бледным, чуть отечным лицом и гость – совсем молодой, почти юноша. Лицо второго, маловыразительное, с неправильными мягкими линиями, обладало странной особенностью: посреди разговора оно неожиданно «собиралось», расплывчатые черты приобретали строгость и красоту.

– Ну что Вы, Коля, разве можно так переживать из-за того, что Ваши стихи кому-то не нравятся? Вспомните, как эта самая Гиппиус отнеслась к Вам в Париже… Вы же прекрасно понимаете: поэтом нельзя сделаться, эта болячка сидит в нас от рождения. Пишите и пишите: то, что внутри, обязательно выплеснется.

– Иннокентий Федорович, может, я просто неудачник? Даже аттестат позже всех получил, другие уже университеты заканчивают. А за что Зинаида Николаевна на меня взъелась, просто не постигаю. В Париже в три шеи вытолкала. Да и сейчас… Будто у нее есть право решать, кто для чего предназначен.

– Вот именно. Поймите, мальчик мой, это свойство недалеких, поверхностных натур: целиком доверяться первому впечатлению, с легкостью ставить на человеке крест. A homo cogitans[2] сомневается в себе постоянно. В своих мыслях, оценках, чувствах… Гиппиус и как поэтесса весьма ограниченна. Жаль, что среди пишущей братии до сих пор не было ни одной великой женщины.

 

Анненский внезапно замолчал. Медленно встал, сделал несколько неглубоких вдохов, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом так же резко вернулся к собеседнику.

– Простите великодушно. Вот я сейчас Вас успокаиваю, а сам? Думаете, легко сознавать, что жизнь почти прожита, а стихи никому не нужны, переводы где-то лежат-пылятся. Об остальном и говорить нечего: смотрят, как на клоуна. Что это господин бывший директор статьи о литературе кропает на старости лет?

– Иннокентий Федорович, – Гумилев будто отбросил привычное косноязычие, заговорил твердо и четко, – Ваши стихи мне необычайно дороги. Тот, кто судит о Вас свысока, мало что смыслит в поэзии. Ничего не смыслит.

– Вот видите, Николя, для меня Вы сразу нашли слова утешения. А для самого себя, что, кишка тонка? – Анненский широко улыбнулся, сразу став гораздо моложе. – Поверьте, время все расставит по своим местам. Дождаться бы только этого времени…

Жена

Анненскому нездоровилось. Последний месяц сердце беспокоило как-то по-иному: неожиданнее, острее. Приходилось ложиться в постель и ждать, пока боль отпустит. Он не терпел этого вынужденного нелепого безделья. Ему всегда казалось, что с собственным сердцем можно договориться, ублажить его, что ли. Долгие годы почти так и происходило. Когда перевалило за пятьдесят, он даже стал немножко вольнее себя вести. Иногда позволял себе переживания, которых старательно избегал в молодости. Вот и сейчас, наверное, переусердствовал.

– Болит, Кенечка? Может быть, еще капель? Или доктора?

– Незачем, Дина. Полежу немного, сейчас пройдет. Кажется, уже легче.

Жена действительно беспокоилась о нем. И очень хотела показать, что может быть полезна.

Когда они познакомились, он, двадцатидвухлетний студент, влюбился без памяти. Дине было тридцать шесть, бедняжка овдовела, когда сама была не намного старше своего юного ухажера. Она была красива. Очень. Нежная женщина, в одночасье лишившаяся любимого мужа и сама вырастившая прекрасных сыновей, с которыми он сразу подружился (благо разница в возрасте была невелика, куда меньше, чем с их мамой), просто околдовала его. Он чуть ли не с первой встречи мечтал о женитьбе. И вскоре сделал предложение.

К счастью, она согласилась. Хотя Иннокентий вызывал немалые опасения. Молодостью, горячностью, детской восторженностью. Дина не хотела выходить замуж за полуребенка. Свадьбу отложили на два года: жених полагал, что напрасно. Они обвенчались, едва Анненский получил диплом. И он сразу сумел поставить себя. Пасынки были немало удивлены, когда отчим начал активно участвовать в их жизни. Как старший брат. И муж матери. А тут и Валечка подоспел, и не было никаких оснований сетовать на судьбу: от него, двадцатипятилетнего, зависело благополучие большой семьи – и он этим не на шутку гордился. А домашние гордились им, его спокойствием, хладнокровием, деловитостью. Может быть, этот скорый брак приостановил развитие его болезни? Кто знает?

Надежда Валентиновна с тревогой смотрела на мужа. Как он мучается! Она сегодня надела нарядное, любимое им платье. Но что делать с этим проклятым возрастом? Хоть зеркала убирай…

Иннокентий Федорович попробовал улыбнуться. Когда-то платье сводило его с ума. Вернуться бы к себе, тогдашнему. Невозможно. Ну вот, опять прихватило. Надо постараться ни о чем не думать. Хоть несколько минут…

Невестка

Они медленно шли по аллее парка. Было ветрено и сыро.

– Кеня, почитайте еще, – попросила Ольга. – Мое любимое: «Паровик усталый». И «Это – подлог». И «Петербург». И «Шарманку», конечно…

– Олечка, Вы меня балуете. – Иннокентий почти забыл о привычной тяжести в груди, чувствовал себя свежим и бодрым. – А куда мы пойдем? Как бы дождь не зарядил.

– С Вами – хоть в подземелье, – засмеялась женщина. – Можно и поближе. Вон беседка.

Анненский читал стихи с наслаждением – и с еще большим наслаждением смотрел на любимое лицо. Она действительно пошла бы за ним на край света, он это видел, чувствовал. Но обидеть Платошу! Не пасынка – брата. Когда-то он встал между мальчиком и его матерью. А сейчас – отнять еще и жену? Нет, это не для него. Приходится любить молча, бесполо, платонически. И ведь Платон (нелепый каламбур) совсем не ревнует. Хотя о чувствах жены знает. Не может не знать.

Ольга слушала нервные, бьющие током строки. Ей казалось, что стихи текут отовсюду: от мрачноватых серых кустов, голых деревьев, вязкого, мутного царскосельского неба. Вдруг стало тяжело дышать: спазмом стиснуло горло…

– Олечка, Вы плачете… – Иннокентий Федорович целовал руки женщины. – Пойдемте в дом. Дети уже, наверное, беспокоятся: куда противный дед увел маму? Посмотрите на эти ветки. Видите, они вначале расходятся, а потом соединяются. Как мы с Вами…

«Соединяются, – вытирая платочком глаза, подумала Ольга Петровна. – Но не на земле».

Сын

– Ну-с, Валентин Иннокентьевич, каковы наши успехи? – Анненский сам не знал, почему у него поднялось настроение. Радоваться было решительно нечему: самочувствие отвратительное, стихи печатать не хотят, отставка, похоже, будет полная, так что о чтении лекций придется забыть. Да и новая книга, рукопись которой Валя сейчас держит в руках, может пройти незамеченной. Запросто.

– Папа, я сейчас же начну, – сын был не на шутку увлечен предстоящими хлопотами. – Ты знаешь, тянуть не буду. Постараюсь все подготовить за два дня. А может, и в один уложусь.

– Ну, Валечка, прямо за один день. Ларец-то немаленький, да и заполнен порядочно. Все вычитать, да исправить, да переписать, если нужно. Не спеши, пожара нет. Я эти пару-тройку дней подожду. Дольше ждал. Кстати, никакого псевдонима не будет. Хватит.

– Папочка, для меня переписывать твои стихи – не труд, а счастье. Мы с Олей вчера об этом говорили. Помнишь: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь»? Это же о тебе.

– Валюша, Пушкин это о себе писал. Ты забыл, кто твой отец? Престарелый дебютант, которого, если и хвалят, то сквозь зубы. А чаще игнорируют. Мои новые стихи Маковский выкинул из номера. Ладно, давай о веселом. У тебя все беловые есть, так ведь? Пройди рукопись не спеша. Если что не так, исправляй. И меня зови. Хотя завтра я целый день в Петербурге. Вернусь только вечером.

– Папа, я почти все наизусть помню. Ты не волнуйся только. А если что, Оля мне поможет: ты же ей всю книгу прочитал. А память у нее замечательная…

– Не так уж много я прочитал, – Иннокентий Федорович почувствовал, что краснеет. Сын, видимо, не понимал, какие чувства связывают отца и невестку. Или делал вид. Хорошо хоть. Платон никогда не говорит с ним о жене, когда они бывают наедине. Их отношения стерильно чисты, а он считает себя грешником. Наверное, потому, что в мыслях грешит много лет. Они с Олечкой грешат вместе. – Так что Олю лучше не трогай. Ей и так забот хватает. С детьми… Пожалуйста, Валя. Запятые, отступы, курсив – постарайся ничего не пропустить. Проверяй каждую пьесу, каждую строку. Для меня это очень серьезно, ты знаешь. Второго провала я, наверное, не переживу.

– Папа, не будет никакого провала. Ты знаешь, что мне сказала Оля? Когда она тебя слушает, то радуется каждому слову. И огорчается, что стихи такие короткие.

– Да уж, – Анненскому захотелось сию же секунду увидеть невестку. Желание переполняло его. Идти, бежать, ехать куда угодно, только бы коснуться взглядом Олиного лица. Что за необъяснимая блажь, глупость? Как раз сегодня сердце чуть успокоилось, было вроде бы легче, чем в предыдущие дни. – Ты можешь считать меня старым занудой, но я по-прежнему не верю, что на книгу обратят внимание. Завтра покажешь мне, что получилось. Спокойной ночи, сын!

– Отдыхай, папочка. А я немножко пообщаюсь с другим Иннокентием Анненским… Поэтом.

– Валька, ты же не Макс Волошин, который думал, что есть несколько Иннокентиев Анненских. Я тот же. И в стихах, и в прозе, и в жизни. Неужели непонятно?

Поезд

День обещал быть хлопотным и тяжелым. И сердце дало о себе знать сразу после завтрака. Пришлось прилечь. Анненский вышел из дома чуть позже обычного, но на поезд успел.

Иннокентий Федорович сидел у окна. За окном мелькали привычные, многажды виденные картины. И мысли крутились привычные, под стать пейзажу. Почему принято считать, что поэт должен быть молодым? Жаль, что Пушкин прожил только полжизни. А Лермонтов был совсем мальчиком, моложе его Вальки. «Горные вершины спят во тьме ночной…» Где в этих гладеньких, напевных строках боль и мука нашей перекореженной жизни? Он перевел Гете иначе. Стихи, нервные и рваные, с анжамбеманом посредине, ближе к оригиналу. Но не в этом главное… Анненский со страхом думал, что его перевод (да, да, с собой можно было не лукавить) сильнее. Он знал цену своим стихам. И постоянно ощущал безразличное отношение к себе, которое уже не тяготило – унижало. Даже Блок, любимый им, талантливейший Блок, написал о нем сухо и безлично. Да что они понимают, эти двадцатилетние судьи? Кто сказал, что в пятьдесят поэт может быть списан в тираж? А Тютчев? А Фет? А Случевский? Сейчас, когда поезд приближается к Царскосельскому вокзалу, Валя вычитывает «Кипарисовый ларец». Увидеть бы эту книгу. Подержать в руках. Прямо в глаза бьет только что вырвавшееся на свободу утреннее солнце. Анненский улыбается ему. Как он радовался каждому новому году, мечтал встретить еще одно десятилетие. Остался всего год. Г-споди, многомесячный неподъемный год, который ему не осилить. Да что год! До него целый месяц. А до этого месяца почти целый день, четырнадцать неповоротливых, громоздких часов. Чертова прорва минут. И каждая может оказаться последней.

Поезд тормозит. Вот он, вокзал. Пассажиры встают. Медленно идут к выходу. Что еще остается?

Похороны

Толпа собралась изрядная. Валентин стиснул зубы, чтобы не застонать: почти никто из этих людей не знал, даже не догадывал-с я, кого сегодня хоронят. Кто замер в гробу в застегнутом наглухо учительском мундире.

Неожиданно его тронули за рукав. «Простите, барин, – послышался знакомый голос. – Что же это… Батюшка-то Ваш…» «Истопник гимназии» – промелькнуло в мозгу. Валентин Иннокентьевич кивнул и медленно обернулся: рядом стояла Ольга Петровна, глаза ее были сухи, рот плотно сжат. Странно: только что он отчетливо слышал стихи. Наверное, померещилось…

Короткие рассказы

Полет

Он проснулся резко, рывком, как по команде. В первую секунду, когда подробности сновидений еще не успели затуманиться, возникло ощущение потери. Захотелось вернуться в сон, укрыться им с головой. Рука машинально потянулась к мобильнику: так и есть, до подъема почти полчаса. Если бы можно было управлять временем не просыпаясь.

Ему снился Днепропетровск. Он жил там уже давно, хотел вернуться в Израиль и почему-то откладывал возвращение. Порой даже казалось, что он проживает в старой родительской квартире, которую давным-давно оставил. И спит не в своей кровати, а в крошечной дочкиной, свернувшись, как лента Мебиуса. Или это был сон во сне. А наяву – то есть в реальном сне – он ночевал в какой-то гостинице, чуть ли не в самом центре города, которую непонятно кто оплачивал.

Целыми днями он бродил по городу. Город совсем не изменился – и в то же время был совершенно другим. Наверное, потому, что изменился он сам. Он заходил в незнакомое место, поводил головой из стороны в сторону, будто сбрасывая наваждение, и вдруг оказывался там, где любил бывать. В забегаловках подавали те самые блюда, которыми кормили двадцать пять лет назад. В книжных магазинах можно было порыться в завалах, которые давно пополнили городскую свалку. В кинотеатрах специально для него шли допотопные фильмы, он с наслаждением пересмотрел «Профессия: репортер» Антониони. И трилогию Абуладзе. На «Древе желания» в зале больше никого не было.

Нужно было работать, заниматься каким-то разумным делом. Он заходил в разные конторы, показывал свои документы, но оказывалось, что он работает в Израиле, а здесь в командировке. Целью приезда было «обретение душевного равновесия». Какое равновесие он мог обрести один, без семьи – непонятно. Несколько раз пытался вернуться, заказывал билет, но в последнюю секунду происходили разные нестыковки: то рейс откладывали на несколько дней, то его не оказывалось в списке пассажиров, то ему возвращали деньги по распоряжению какого-то мифического шефа. А город жил своей нормальной жизнью, самолеты улетали и приземлялись, в том числе и по нужному маршруту. Только без него.

Удивляло и другое: он все время с кем-то общался, но никто не удерживался в памяти. Во время разговора в мозгу будто выстреливало: «Не тот! Не та!» И он уходил посредине фразы, а за ним шли люди-невидимки. Иногда его окликали по имени. Он оборачивался, вглядывался в лица. Казалось, в толпе мелькает что-то свое, родное. Или это ощущение лепилось прямо из воздуха, загаженного, измордованного заводскими выбросами, которым он дышал полной грудью. И никак не мог надышаться.

 

Тяжелее всего было ночью. Он ложился попозже, один раз даже совершил чудовищный моцион: перешел на левый берег по старому мосту, потом пехом добрался до нового моста, опять оказался на правом берегу – и вернулся в номер. Без сил дополз до кровати, но, стоило закрыть глаза, как в них вламывалось садистское израильское солнце, он слышал ивритские слова – и узнавал в этих вязких, затягивающих звуках голоса детей. Ему опять мерещился аэропорт. Шла посадка. Он лихорадочно искал билет – и не мог найти. Вдруг по радио объявили, что пассажир X приглашается к диспетчеру. Даже в юности он не бегал так быстро. Девушка, чем-то напомнившая дочку, извинилась за беспокойство и положила на стойку билет. Он едва сдержался, чтобы не поцеловать ей руку. Через минуту проходил паспортный контроль, причем в его документы даже не заглянули. Уже поднимался по трапу в самолет. Никто не тормозил, не тянул за руку или за душу. И тут что-то сломалось, выпал какой-то крохотный винтик, делающий сон похожим на жизнь. В те секунды, которые остались до пробуждения, нужно было выбрать между ним и ею. Вдруг стало смешно: разве он может что-то решать? Все решено. Во сне.

1Bona fide! – вполне искренне (лат.).
2Homō cōgitāns ― человек мыслящий (лат.).

Издательство:
Издательско-Торговый Дом "СКИФИЯ"