bannerbannerbanner
Название книги:

Листая Свет и Тени

Автор:
Антология
Листая Свет и Тени

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Шарик

– Дедушка, ну улыбнитесь же! Ну пожалуйста… Вот вам шарик!

Дед оторвал взгляд от тротуара, от своих семенящих по асфальту растоптанных ботинок: оба и не на левую и уж тем более не на правую ногу. Взгляд деда уперся в клоуна с размалеванным помадой во всю ширину юного лица алым ртом: таким широченным, что в него попадали даже пухлые щеки. Цветастый дурацкий колпак; красный поролоновый нос картошкой; то полосатые, то в клетку и в цветочек штаны – в общем, все, как положено клоуну.

Дед не понял: откуда он взялся, здесь, в пяти минутах ходьбы от его дома по пути из аптеки? А клоун улыбался уже своим собственным ртом – тем, что был внутри нарисованного и старательно завозюканного помадой.

«Кто это: девочка или мальчик?» – подумал дед, но недодумал: забыл, переключившись на шарик, протянутый ему. Он был зеленый, круглый, с целлофановой блестящей веревочкой: очень скользкой веревочкой. Дед пошевелил негнущимися пальцами, но они не слушались его и никак не могли ухватить эту тонкую веревочку, а шарик тянул ее за собой в небо. Когда деду уд ал ось-таки ее закрепить хитрым манером вокруг пальца, оказалось, что никакого клоуна-то рядом и не было.

Девочка-мальчик уже убежал к другому прохожему, и тот стоял, как и дед, с шариком. Да и самих клоунов тут было несколько, и все как один – с нарисованными улыбками и носами картошкой. Поди тут разбери, который подарил ему шарик. Да это и не нужно! Совсем не нужно! Ведь от этого пустячка ему сделалось светло. «Да, именно светло!» – он так и подумал.

Вот ведь как бывает: пошел с утра в аптеку не по этой дороге, по другой. За слабительным шел, но не за таким, как сейчас говорят, экстремальным, когда вдруг насторожишься, замрешь и бежишь себе со всех ног, громко стуча шлепанцами о пол, бормоча: «Господи, господи, господи…», а за мягким пошел. А когда купил, вот тебе раз: он обвел взглядом вокруг себя – тут настоящий праздник. Сколько тут детей – и все танцуют!

На мелких стариковских ресницах деда повисла слезина: весна, детишки, а главное все вокруг буквально пестрело детскими рисунками: и тротуары, и высокий дощатый забор вокруг сквера.

На заборе висел плакат: «Конкурс детского рисунка». А как тут выбрать лучший? Ведь это не рисунки – миры, и все счастливые, светлые. Да и содержание всех было примерно одинаковым: мама, папа, Я, солнышко, цветочки, деревья, шарики… Иногда, правда, встречались любимый кот или собака – счастливы ведь все одинаково, если перефразировать Льва Николаевича.

Но все же лучший из миров выбрали. Девочка, его нарисовавшая, смущенно прижималась к маме и улыбалась в ожидании чуда. Дед присел, опираясь на коленки, пригляделся к ней: да, парочки зубов у нее все же не хватало; у девочки, разумеется. И у деда не было зубов, и не двух, а поболе, но это уже совсем другая история. Слезина, висевшая на кончике ресниц, медленно выкатилась, и за ней покатилась другая.

В подарок девочка получила новенький блестящий велосипед; еще кто-то получил самокат, а дальше дед уже не помнил. Сгорбленный, расчувствованно шмыгая носом, он засеменил домой: в кармане слабительное, в руке – шарик, на душе – праздник.

За действом в сторонке наблюдал сверкающий черный джип заморской марки. Когда дед переходил дорогу, джип, уже тронувшись с места, царственно пропустил его вперед, величаво, как лев: беги себе, мышка, в свою норку. И дед побежал, а когда к самому дому подходил, вспомнил про цветочек.

– Ах! – дед хлопнул себя по лбу и поворотил обратно. Он совсем забыл про цветочек. На теплотрассе, пригревшись у южной стороны дома, выросли первые одуванчики.

Мамочка, так он называл жену, его теперь не выходит, вот он и приносит ей то веточку с набухшими почками, то мать-и-мачеху, а вот теперь пришло время одуванчиков.

Легко сказать: сорву одуванчик. Прошлый раз ему мать-и-мачеху сорвал гуляющий с мамой ребенок; сорвал своей пухленькой ручкой и протянул деду, который, помнится, опять прослезился. Но сейчас вокруг никого не было; да-да, все на празднике. Дед переминался с ноги на ногу. Кряхтя, он принялся в несколько этапов опускаться, не удержался и бухнулся на коленки, как перед идолом, а кепка упала и покатилась. Но все же он и цветочек сорвал, да и кепку поднял, а вот самому подняться было куда сложнее. Но и это ему удалось сделать. Он, отряхнув грязь с коленок, второй раз пошел к дому. В одной руке шарик, в другой – цветочек…

– Здравствуй, Михалыч! – Баба вроде знакомая; вроде из их дома, а Михалыч – это он: кандидат технических наук в эпоху торжества исторического материализма.

– Старуха-то твоя живая? Че-то я ее давно не видела…

– Живая…

– А, ну тогда привет ей передавай. – И баба заковыляла вразвалку прочь на полукруглых кривых ногах.

– Мамочка, я тебе одуванчик принес, уже появились первые. – Он полез целоваться к «мамочке», полулежавшей на диване, уткнулся в нее носом.

– Да уймись ты, всю обслюнявил… – Она отмахнулась. – А шарик зачем?

– Шарик мне подарили, – гордо сообщил дед, а когда разжал затекшие побледневшие пальцы, тот, высвободившись, приклеился к потолку. Слюдяная веревочка болталась так, что «мамочка» при желании могла ухватить ее и поиграть с шариком.

– Ценный подарок! – Желания поиграть с шариком у нее не возникало.

– Там для детей конкурс на лучший рисунок, праздник. Эх, если бы я только смог на корточки опуститься, я бы им выдал! – Дед все еще пытался развеселить свою старуху, с распухшими коленями едва передвигающуюся от дивана к стулу, от стула к окошку, – и никаких новостей. Сам-то он ощущал себя свидетелем ого-го каких событий!

– Что за праздник?

– Да не знаю, как-то не подумал…

– А где?

– Да за углом.

– Вон оно что… Это, значит, и сквер вырубят, и дом построят, а нам зато праздник….

– Э-эх, какая ты все же раздраженная! А просто так у тебя для детей уже ничего не могут сделать?

– Эти не смогут. Детям – праздник, тебе – шарик, себе – миллионные барыши.

– Зачем ты сама себя расстраиваешь? Ведь они, как землетрясение или цунами, – бедствие. Бессмысленно на него сердиться:

раздавят и не заметят. – Дед вздохнул, понуро поплелся на кухню и налил водки в пахнущую корвалолом заляпанную рюмку советского периода.

«Как же это грустно, – думала старуха, глядя на свои бесформенные ноги в обмотках, – когда тело становится такой обузой душе, что уже не ощутить больше на щеке тепло заходящего солнца… Не увидеть и как переходит дорожку жук или муравей; как ветер клонит одну травинку за другой над воспарившим ситцевым облачком простеньких цветочков… Или просто как сухие золотистые желуди, падая, увлекают за собой целый град…»

Старуха закуталась сначала в шаль, потом – в плед и приоткрыла окошко. На подоконнике в одном стакане с водой стоял одуванчик, в другом лежали зубы деда – для выхода в свет, в данном случае в аптеку, и известно за чем. Дома дед зубы не носил: казалось ему, что он их вот-вот проглотит, закашляется, задохнется и умрет.

Сейчас старуха насыплет крошек на подоконник; прилетят птички, воробьи, будут их клевать, а самые смелые из них – даже выковыривать растрескавщуюся шпатлевку.

Из-за мутного стекла на нее глядел все тот же двор и все тот же маленький магазинчик в подвальчике с вывеской «Планета Секонд хэнд».

Когда меня не было

Прибытие поезда

Она не приехала. Это он понял совершенно точно, глядя исподлобья на опустевший перрон. Несмотря на то что он пришел сюда самым первым, ожидая, что среди бесконечноразнообразных суетящихся чужих, растущих числом, вдруг явится она. Но нет, даже когда из вагона высыпала целая толпа, когда появилась надежда, что он не заметил, пропустил ее. Но перрон пустел, а ее все так же не было. А если все эти тетки с кошелками и дядьки с мешками увлекли ее за собой и, спохватившись, она вот-вот вернется к нему, прибежит, окликнет, его – самого-самого!

Следующего поезда ждать мальчик не стал: и так уже ослушался бабушку и не сразу вернулся, а она утром больно ударила его по попе и наказала. За что, он не помнил. Непонятно: рука у бабушки – мягкая и морщинистая, а вот попе больно. А главное, скучно стало ужасно. Тогда он поднялся по ступеням веранды, высоко задирая ноги, но бабушка уже, раскачиваясь, спустилась во двор с тазом, со скрученными баранками мокрого белья. Мальчик уселся на некрашеное крыльцо и, подперев голову руками, уставился на рассохшуюся ступеньку: между глазками спиленных сучков и беспорядочными продольными трещинками, казалось, ждущих только своего клина, чтобы захлопнуться, осторожно, на высоких цыпочках гуляла тщедушная косиножка.

Рыжую вмятину с донышком шершавой шляпки гвоздя мальчик сперва потер голой пяткой, потом поковырял пальцем, самым толстым, с прямоугольным ногтем, стоящим поодаль, но сгибающимся вместе с четырьмя другими, выстроившимися по убыванию до самого младшего, скукоженного, скрюченного. Этот палец никак не хотел шевелиться, хотя под него забрался песок, даже выставив вперед ногу, даже если крутишь коленом. Тогда-то он и решил встречать маму сам.

А бабушка тем временем развешивала белые полотнища простыней, снимая со своего ожерелья бусину – прищепку. И когда все они перекочевали на простыни, пододеяльники и полотенца, поверх бабушкиного, застиранного до пушистой бахромы фартука болталась одна веревка.

– Нет, рано еще, – поучительно отрезала бабушка, но тут же отпустила, снабдив столькими наставлениями, скольких хватило бы даже для двухнедельного марша. Когда мальчик оглянулся, за калиткой, на пустом дворе колыхались на ветру паруса простыней, надувшиеся под солнцем океанскими гротмарселями, развеивая невидимые, пахнущие теплым мылом капли. А под парусами росла зеленая трава, и никуда двор не уплывал – уходил мальчик.

Далеко он не ушел: путь преградила тети-Машина коза! Тропинка проходила под самым ее брюхом, между передними и задними ногами, как под мостом. Коза вынула морду из травы и посмотрела на мальчика, потрясла кривыми с зазубринами рогами. Издевательски ухмыляясь, коза задвигала нижней челюстью, под которой болталась борода – козлиная, естественно.

 
 
Лапочкой котик моет свой ротик,
А козлик упрямо трясет бородою…
 

Всласть потешившись над мальчиком, коза отошла в сторону, и тот твердой поступью направился к станции.

Из-под ног у него выпрыгивали коричневые и зеленые кузнечики и по дуге устремлялись так далеко, что мальчику надо было сделать несколько шагов, чтобы их настичь. А как только он приближался к ним, оттолкнувшись голенастыми, торчащими за спиной ножками, они летели еще дальше – куда угодно, но только не к станции. Вот они уже, вытянув свои долгие хитиновые конечности, раскачивались на упругих травинках или ныряли в их дебри, оглушая воздух сухим знойным треском.

Зато дорога обратно была совершенно неинтересной, несмотря на поднимающуюся в восходящем зыбко-жарком воздухе пушинку, и распахнутое окошко с томно соскользнувшей в сад кружевной занавеской, за которой невидимый старушечий голос произнес: «Она совершенно другого плана…». Она… Кто «она» и когда была в этом саду, затененном дикими корявыми яблонями, заросшим синими свечками люпинов? И отчего вздрогнула ветка шиповника? Он не увидел причину, предшествующую движению, как и разбегающимся кругам по вязкой зеленой воде канавы.

– Бабушка, кто там живет?

Но бабушка уже поставила перед ним дымящуюся тарелку со щами и сказала: «Ешь!»

– Ну, бабушка, я совсем не хочу! – Он то тоскливо поднимал ложку с безвольно повисшими прозрачными усами вываренной капусты, то тер ладонями отяжелевшие слипающиеся глаза.

По столу ползали, огибая тарелку, мухи, и бабочка-капустница исступленно-побледневшими крылышками, пытаясь пробить прозрачную твердь окна, каждым новым движением к свободе приближала свою гибель.

Когда суп остыл и стал совершенно несъедобным, бабушка уговорила его съесть несколько ложек «за папу, за маму…». Обнадеженная бабушка попыталась вспомнить всю «большую ектинию», но ей пришлось унести такую же полную тарелку, как она принесла.

– Бабушка, – канючил мальчик. – Ну можно гулять? – А она дала ему кружку с ягодами.

– Ну, бабушка, ну чего тебе стоит, – ныл мальчик, запуская все глубже руку в кружку. – Ну, пожалуйста…

Солнце палило нещадно, бабушка гремела посудой.

– Бабушка, а бабушка! – Кружка была пуста.

– Катись к шутам! – Бабушка махнула рукой, когда за кольями забора, перебивая бурьян, замелькала тощая фигурка соседского Витьки.

На реке они поволокли его лодку, шкрябая брюхом по песку, сухому, прибрежному, затем пропитанному водой, донному, разгоняя стайки зеленовато-прозрачных рыбок. На ходу впрыгнули и, гребя каждый своим веслом, пошли вдоль волнующейся зеленой лужайки ряски, где пушистые, еще не научившиеся толком крякать утята оставляли темные ленты водяных следов.

Там, где к воде свисали ветви застывших в своем падении, уцепившихся корнями за берег черемух, где среди буйства зеленых и бурых листьев гомонящие птицы расточительно роняли черные капли ягод, пробивающих дождем толщу торфяной воды и застывающих в вязком холодном иле, мальчики драли висевшие вкруг их голов гроздья и, стоя в вертлявой лодке, щурились от выглядывающих из-за листьев лучей двух солнц: одного – плывущего по небу, другого – по воде.

Они высовывали друг перед другом языки, скованные сладкой вязкостью, соревнуясь в чумазости, споря тонюсенькими мальчишечьими голосами и уверенный каждый в своей победе. А потом опять засовывали в почерневший рот с редкими коричневыми зубами пригоршины ягод с ребристой косточкой, гоняя по воде рваные тени ветвей.

– К…epeiy пора! – Мальчики обернулись: кричала бабушка – звала встречать маму. Под ее нескончаемые крики есть черемуху было совершенно невозможно.

По дороге на станцию никакой козы он не встретил, и окошко в заросшем саду закрыто было наглухо. Он постоял немного, поправил натиравшую резинку штанов, почесал ногой под коленкой, куда его укусил комар и где теперь розовел зудевший волдырь, но тропинка к дому терялась в высокой траве, никем не мятой, некошеной, торчащей из щелей крыльца, продавленного чьей-то незримой ногой. Может, ему все приснилось в жаркий полдень, когда он водил ложкой в супе?

Мальчик вспомнил про маму и побежал. На станцию он прибыл вместе с поездом и сразу в окошке вагона выглядел любимое платье.

А когда поезд обрушил на голову мальчика, стоящего почти у самых его гигантских колес, дым, пар, сипение, грохот, тогда он решил, что непременно вырастет большим и уж тогда-то точно каждый день будет кататься на паровозе!

И он уже видел себя в деревянном вагоне, затем в окне самого паровоза Су 205-05 или Су 207-13. Он знал их всех по номерам и даже гудкам. На мальчике – голубая трикотажная майка с оттянутыми подмышками, сурово всматриваясь вдаль, он, может быть, даже, как и его дядька с пышными, лихо закрученными вверх усами, но почему-то с мясистым, невесть откуда внезапно выросшим красным носом.

Это была его самая заветная мечта, самая-самая. Я знаю о том совершенно точно потому, что этим мальчиком был мой отец.

Она

– Ти-и-я-ты-р-р-р!

Звонкая сорочья трель, упруго отскочив от выстроившихся в линию за окном домов, раздвоилась, раскололась надвое, разлетелась в противоположные концы улицы, в бесконечность, и не вернулась, пропала.

Девочка поспешно, привстав на цыпочках, захлопнула одну за другой высокие квадратные форточки, с грохотом спрыгнула с подоконника на заскрипевший паркет, она дернула за занавески, пустив их друг на друга, внахлест, зажав их концы кулаками, прощелкав деревяшками колец карниза где-то далеко под потолком. Спряталась!

Но постепенно любопытство пересилило страх. Когда ветер выдавил плохо закрытую форточку и постучал ее массивною латунною задвижкою о другую, девочка, пересилив страх, вцепившись в половинки занавесок, просунула между ними одну только голову. За ледяными перьями, облепившими стекло, медленно исчезала длинная зимняя ночь, вползая в чрево тесно прижавшихся друг к другу, как от озноба, домов, в глубину их гулких темных подворотен; туда, куда дворник Рустам сваливал покрытые снежной крошкой дрова.

Нет, некому было слышать ни хлопка форточки, ни звона стекла бросившимся вдогонку за вырвавшимся из груди криком: улица пуста и сонна, окна слепли, свет тускнел.

«Тиятырр» или «тятыррр»… Непривычное и новое слово, взрослое слово. Произносилось оно как получалось и каждый раз по-разному, но девочку это ни капельки не смущало.

Она, оставив в покое занавески и запутавшийся в них уличный холод, оказалась в ярко освещенной комнате, большой-пребольшой, и если скакать от дивана до громады резного буфета… Но мама уже поймала ее и расчесывала волосы.

Мама бережно, едва касаясь пальцами, проводила расческой по самым кончикам спускающихся ниже плеч волос, затем поднималась выше, выше. И вот уже гребень скользит по голове, и блестящие, старательно вымытые накануне волосы с сухим треском рассыпаются веером и вновь собираются и зачесываются на лицо, спрятав девочку, как в густом лесу.

И только теплое отраженное дыхание да полосатые просветы, сквозь которые видны мамина рука, тусклая бронза подсвечников на фортепиано, часы на стене, монотонно раскачивающие диск маятника с сектором блика, – все говорило о том, что это фантазии, игра, неожиданно зародившаяся и так же неожиданно оборвавшаяся движением маминых пальцев, когда она, сделав прямой пробор, распахнула волосы, точно занавес, с улыбкой обнаружив за ними лампочки преданных дочкиных глаз.

Затем, сопровождаемая восхищенным взглядом, мама взяла стоящую на трюмо и выложенную внутри складками атласного шелка пахнущую коробочку с духами, вынула из нее флакон и стеклянной, притертой до матового хруста пробочкой провела в ложбинке между ключицами, за мочками ушей, блестящих золотом и аметистами, с каждым движением все глубже погружаясь в аромат нескончаемых праздников.

А в мягкую, расшитую тусклыми жемчужинами бисера сумочку, рядом с кружевным платочком, были опущены несколько конфет, шуршащих зеркальной фольгой и разноцветными фантиками. Там же оказался и заморский мандарин. Но прежде чем закрыть сумочку, со звоном щелкнув круглыми шариками замочка, там исчез выложенный розовыми перламутровыми пластинами театральный бинокль.

А когда над заиндевевшим от мороза городом низко всплыло большое розовое солнце, выдохнутое клубами ледяного пара, повисшего мохнатым инеем на хлопающих ресницах, девочка с мамой шли по утоптанному снегу к трамвайной остановке. Но если мамины звонкие шаги на снегу оставляли круглые дырочки каблучков, то мохнатые серые валенки девочки ступали мягко, точно лапы зверька, и сколько не оборачивайся – следы не увидишь.

На остановке мама говорила, что их трамвай легко отличить даже ночью: одна лампочка у него одного цвета, а вторая – какого-то другого… Девочка видела себя ночью, в метель, совсем одну и в надвигающейся из темноты и снега громаде трамвая она искала и не находила лампочки нужного цвета.

Но метель исчезла, и деревянный, застывший до хруста вагон, звеня и высекая из проводов электрические искры, повез девочку мимо незнакомых домов, не вмещающихся в мокрую круглую дырку, растопленную пальцем на обледенелом, желтом от солнца окне.

Дырку пришлось послушно оставить и забыть, потому что мама, придерживая девочку за шиворот, вывела ее у здания театра, широко раскинувшегося на площади, огромного, как цирк, только голубого, а не желтого.

Вот мама ведет ее в гардероб. Там она сняла фетровые боты, гладкую блестящую котиковую шубу, потертую на рукавах, которую девочка так часто благоговейно гладила одна в темной передней, замирая от запаха духов и мороза, от ощущения неземной красоты.

Мама развязала тесемку, подтягивающую ее длинное платье, чтобы оно не выглядывало из-под шубы. В вечернем платье, в туфлях на каблуках, она стала вдруг неразличимо похожа на других дам: нарядных, возбужденных, многократно умноженных зеркалами в резных тяжелых рамах, из которых они порой выглядывали кокетливо вполоборота, а затем исчезали, оставляя лишь пустую стену напротив.

И, глядя на незнакомые лица и забывая их, увлекаемая струящимися тающимися шлейфами запахов, пересекая при своем движении тут же смыкающиеся за их спинами незримые нити чьих-то разговоров, не дождавшись ответа на обрывок фразы, не обернувшись на звонкий смех, на задержавшийся взгляд, вспышку белков глаз из глубины полукруга галереи, уходящей за раму зеркала, девочка оказалась на самом дне голубой, с золотом, чаши зрительного зала, внезапно выросшего из макета за стеклом в фойе, заполнившегося движущимися людьми, светом и звуками.

На нее обрушилась целая какофония их: неведомых, исторгаемых снизу, из оркестровой ямы, бьющих вверх к голубому небу плафона, к желтому солнцу люстры, сверкающему хрустальными виноградинами. Казалось, музыканты, подвластные всеобщему правящему здесь радостному хаосу, вмиг разучились играть и позабыли ноты. Они изо всех сил дудели, шумели, барабанили на фоне контрастно звучащих под белыми смычками струн: «Ре-ля, ре-ля, ре-соль, ре-соль, ре-соль-до…».

Мама, наклоняясь, что-то говорила ей, но она не слушала ее и не хотела слушать, а тут еще труба, вопреки разноголосому гомону, вывела: «Сердце, как хорошо, что ты такое…». Модная песенка, девочка засмеялась.

А в антракте она пила из тонкого стакана такую вкусную воду вишневого цвета!

– Как тебе спектакль? – спросила ее мама, долго улыбаясь скрипу снега под ногами.

– За-а-а-мечательный! – наконец-то она вспомнила это новое слово!


Издательство:
Издательско-Торговый Дом "СКИФИЯ"