bannerbannerbanner
Название книги:

Мамочка и смысл жизни. Психотерапевтические истории

Автор:
Ирвин Дэвид Ялом
Мамочка и смысл жизни. Психотерапевтические истории

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Все, кроме одной. Однажды в больничном коридоре рыжеволосая молодая женщина остановила меня и, покраснев, сказала:

– У меня для вас поклон от Полы Уэст.

Пола! Не может быть! Пола еще жива?! А я даже не знал. Страшно подумать, что я превратился в человека, не подозревающего о присутствии на земле такой великой личности, как Пола.

– От Полы? Как она поживает? – запинаясь, ответил я. – Откуда вы ее знаете?

– Два года назад, когда у меня диагностировали волчанку, Пола пришла меня навестить и ввела в свою группу взаимопомощи больных волчанкой. С тех пор она заботится и обо мне, и обо всем сообществе больных волчанкой.

– Очень сочувствую вам. Но Пола? Волчанка? Я не знал.

Какое лицемерие, подумал я. Как я мог знать? Я хоть раз позвонил ей?

– Она говорит, что у нее началась волчанка из-за лекарств, которые ей прописывали от рака.

– Она очень плоха?

– Ну, про Полу никогда не скажешь. Видимо, не слишком, раз начала вести группу взаимопомощи для больных волчанкой, приглашает каждого новичка к себе на обед, навещает тех, кто плохо себя чувствует и не может выйти из дому, устраивает лекции специалистов-медиков, чтобы держать нас в курсе новых исследований в области волчанки. И не слишком больна, чтобы организовать расследование комитета по медицинской этике против врачей, которые лечили ее от рака.

Организует, просвещает, помогает, агитирует, основывает группы, обрушивается на докторов – да, это точно Пола.

Я поблагодарил молодую женщину и в тот же день набрал телефонный номер Полы, который все еще помнил наизусть, хотя последний раз звонил по нему десять лет назад. В ожидании ответа я размышлял о недавних геронто-логических исследованиях, которые показали связь между жизненным стилем личности и долголетием: сварливые, параноидальные, настороженные и настойчивые пациенты обычно живут дольше. Лучше вздорная, раздражительная, но живая Пола, думал я, чем благодушная и мертвая!

Она, похоже, обрадовалась моему звонку и пригласила меня на обед к себе домой: она сказала, что от волчанки ее кожа стала слишком чувствительна к солнцу, и она не может днем выйти в ресторан. Я с радостью согласился. В назначенный день я пришел к Поле, она была в саду перед домом. Завернутая с головы до ног в полотно, в огромной широкополой шляпе, она пропалывала клумбу высокой, благоухающей испанской лаванды.

– Эта болезнь, скорее всего, убьет меня, но я не дам ей встать между мной и моим садом, – сказала Пола. Взяв меня за руку, она проводила меня в дом, усадила на темно-фиолетовый бархатный диван, села рядом и начала разговор на серьезной ноте:

– Ирв, я тебя сто лет не видела, но я часто о тебе думаю. Часто молюсь за тебя.

– Пола, мне приятно, что ты обо мне думаешь. Но что касается молитв, ты же знаешь, у меня с этим проблемы.

– Да, да, я поняла, что это та область, на которую тебе нужно взглянуть шире. Это значит, – добавила она, улыбаясь, – что мне еще предстоит над тобой потрудиться. Помнишь, как мы с тобой последний раз говорили о Боге? Это было много лет назад, но я помню, что ты сказал: «Святость для меня – это как будто пучит ночью!»

– Вне контекста это звучит очень грубо. Но тогда я не хотел тебя обидеть. Я просто имел в виду, что чувство – это всего лишь чувство. Субъективное состояние не способно породить объективную истину. Желание, страх, благоговение, трепет перед тайной еще не означают…

– Да, да, – с улыбкой прервала меня Пола. – Твой привычный материалистический катехизис. Я его слышала уже много раз, и меня всегда поражало, сколько страсти, преданности, веры ты в него вкладываешь. Помню, в нашем последнем разговоре ты сказал, что среди твоих близких друзей и людей, чей ум внушал бы тебе уважение, никогда не было истово верующих.

Я кивнул.

– А мне надо было еще тогда тебе ответить: ты забыл про одного верующего друга – про меня! Как бы мне хотелось привести тебя к священному! Как удивительно, что ты позвонил именно сейчас, потому что я много думала о тебе в последние две недели. Я только что провела две недели в духовной группе при монастыре в Сьеррах, и мне бы так хотелось взять тебя с собой. Садись поудобней, и я тебе расскажу… Как-то утром нас попросили медитировать, думая о ком-нибудь умершем, о человеке, которого мы любили и с которым по-настоящему, так и не расстались. Я решила думать о своем брате, которого очень любила, – он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать прощальное письмо и в нем сказать этому человеку все важное, то, что мы никогда ему не говорили. Потом мы должны были найти в лесу предмет, символизирующий этого человека. И наконец, похоронить этот предмет вместе с письмом. Я выбрала небольшой гранитный камушек и похоронила его в тени можжевельника. Мой брат чем-то напоминал скалу – крепкий, устойчивый. Будь он жив, он бы меня поддержал. Он бы никогда не отмахнулся от меня.

Говоря это, Пола заглянула мне в глаза. Я начал было протестовать, но она положила мне палец на губы и продолжала:

– В ту ночь, в полночь, монастырские колокола начали звонить по людям, которых мы потеряли. В группе нас было двадцать четыре человека, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Я сидела у себя в комнате и, услышав первый удар колокола, испытала – действительно, по-настоящему испытала – смерть своего брата, и меня накрыла волна невыразимой печали, когда я подумала обо всем, что мы делали с ним вместе, и о том, что уже никогда вместе не сделаем. Потом случилась странная вещь: колокола продолжали звонить, и с каждым ударом я вспоминала кого-нибудь из умерших участников нашей группы «Мост». Когда звон прекратился, я вспомнила двадцать одного человека. И все время, пока звонили колокола, я плакала. Я плакала так сильно, что одна монахиня пришла ко мне в комнату, обняла меня и держала в объятиях.

– Ирв, ты их помнишь? Помнишь Линду, Банни…

– И Еву, и Лили. – На мои глаза навернулись слезы, когда я вместе с Полой начал вспоминать лица, истории, боль участников нашей первой группы.

– И Мэдилайн, и Габби.

– И Джуди, и Джоан.

– И Ивлин, и Робина.

– И Сола, и Роба.

Обнявшись и слегка раскачиваясь, мы с Полой продолжали этот дуэт, эту панихиду, пока не погребли имена двадцати одного человека из нашей маленькой семьи.

– Это святой момент, Ирв, – сказала Пола, разжимая объятия и заглядывая мне в глаза. – Неужели ты не чувствуешь, что их души – рядом?

– Я их так ясно помню, и я чувствую твое присутствие, Пола. Для меня это достаточно свято.

– Я тебя хорошо знаю, Ирв. Помяни мои слова: придет день, и ты поймешь, до какой степени ты на самом деле верующий. Но с моей стороны нечестно пытаться тебя обращать в веру, когда ты голодный. Пойду организую обед.

– Пола, подожди секунду. Несколько минут назад ты сказала, что твой брат никогда не отмахнулся бы от тебя. Это был намек на меня?

– Когда-то, – сказала Пола, глаза ее испускали свет, – в день, когда ты был мне нужен больше всего, ты меня покинул. Но то было тогда. И прошло. Теперь ты вернулся.

Я был уверен, что знаю, какой день она имеет в виду. Тот день, когда д-р Ли жонглировал мелом. Сколько времени занял полет мела? Секунду? Две? Но эти краткие моменты вмерзли в память Полы. Их можно было убрать разве что ледорубом. Я понимал, что не стоит и пытаться. Вместо этого я вернулся к ее брату.

– Ты говоришь, что твой брат был как скала, и это напоминает мне камень, тот камень гнева, который ты однажды положила на стол между нами. Ты знаешь, ведь ты раньше никогда не рассказывала мне, что у тебя был брат. Но его смерть помогает мне понять кое-что и о нас с тобой. Может быть, нас всегда на самом деле было трое – я, ты и твой брат? Я хочу понять, не была ли его смерть причиной того, что ты решила сама себе быть скалой, что ты так и не позволила мне стать твоей скалой. Может быть, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хрупки и ненадежны?

Я остановился и подождал. Как она отреагирует? За все годы знакомства с Полой я впервые предложил ей интерпретацию, относящуюся к ней самой. Но она ничего не сказала. Я продолжал:

– Я полагаю, что я прав, и думаю – хорошо, что ты поехала в тот монастырь, хорошо, что постаралась попрощаться с братом. Может быть, и у нас с тобой теперь все будет по-другому.

Опять молчание. Потом Пола с загадочной улыбкой пробормотала:

– Теперь пора и тебя покормить, – и ушла в кухню.

Были ли эти слова – «Теперь пора и тебя покормить» – признанием, что я только что накормил ее? Черт, как трудно дать что-либо этой женщине!

Через минуту, когда мы сели за стол, Пола посмотрела на меня в упор и спросила:

– Ирв, у меня беда. Будешь моей скалой?

– Конечно, – ответил я радостно, воспринимая ее просьбу о помощи как ответ на мой вопрос. – Ты можешь опереться на меня. Какая беда?

Но как только Пола начала объяснять, что случилось, радость от того, что мне позволили помочь, быстро сменилась растерянностью.

– Я так откровенно высказывалась о врачах, что, кажется, попала у них в черный список. Все врачи Ларчвудской клиники сговорились против меня. Но я не могу перейти в другую клинику – моя медицинская страховка не позволяет. А в моем состоянии меня не примет ни одна другая страховая компания. Я уверена, что врачи, когда лечили меня, нарушали принципы медицинской этики, что из-за их лечения у меня началась волчанка. Я уверена, что они были некомпетентны. Они меня боятся! В моей медицинской карте эти врачи писали красными чернилами, так что, если суд затребует мою карту, они смогут легко найти и изъять эти записи. Они использовали меня как подопытную морскую свинку. Они преднамеренно не лечили меня стероидами, пока не стало уже слишком поздно. А потом ошиблись с дозировкой…

Я совершенно уверена, что они хотели от меня избавиться, – продолжала Пола. – Всю неделю я сочиняла письмо медицинской комиссии и рассказала про них всю правду. Но я пока не опустила это письмо, потому что меня беспокоит, что случится с этими врачами и их семьями, если у них отберут лицензии. С другой стороны, разве можно позволить, чтобы они продолжали калечить пациентов? Я не могу пойти на компромисс. Помнишь, я как-то сказала тебе, что компромиссы не ходят поодиночке: они плодятся, и сам не заметишь, как поступишься наиболее дорогими своими убеждениями. А если я промолчу здесь, сейчас, это тоже будет компромисс! Я молюсь, чтобы Бог меня направил.

 

Моя растерянность перешла в отчаяние. Может быть, в обвинениях Полы и было крохотное зерно истины. Может быть, кому-то из ее врачей, как д-ру Ли много лет назад, поведение Полы было так неприятно, что он решил от нее отделаться. Но записи красными чернилами, использование в качестве подопытного животного, отказ в назначении необходимого лекарства? Эти обвинения были абсурдны, и я был уверен, что они – проявления паранойи. Я знал кое-кого из этих врачей и был убежден в их честности. Пола опять заставила меня выбирать между ее непоколебимыми убеждениями – и моими. Больше всего на свете мне не хотелось дать ей повод подумать, что я ее опять бросаю. Но как я мог остаться с ней?

Я чувствовал, что я в ловушке. Наконец, после стольких лет, Пола открыто просила меня о помощи. Я видел только один возможный ответ: рассматривать ее как невменяемую и обходиться с ней соответственно – то есть «обходиться» в извращенном, торгашеском смысле этого слова – втюхивать. Именно этого я всегда старался избегать с Полой, да и с любым другим человеком, потому что «обходиться» с человеком подобным образом – значит, обращаться с ним как с объектом – а это антитеза тому, чтобы действительно быть с человеком.

Эту дилемму я мог понять, она была мне созвучна. Я слушал, осторожно задавал вопросы и держал свое мнение при себе. Наконец я предложил ей написать в медицинскую комиссию более мягкое письмо.

– Честное, но более мягкое, – сказал я. – Тогда врачи не лишатся лицензий, а отделаются выговорами.

Все это, конечно, было обманом. Ни одна медицинская комиссия на свете не стала бы рассматривать такое письмо всерьез. Никто не поверил бы, что все врачи клиники вступили в заговор против Полы. Выговоры и отзывы лицензий были невозможны.

Пола глубоко задумалась, взвешивая мой совет. Думаю, она почувствовала мою заботу и, надеюсь, не поняла, что я ее обманываю. Наконец она кивнула.

– Ты дал мне добрый, надежный совет, Ирв. Именно то, что нужно.

Я почувствовал укол злой иронии: только теперь, когда я обманул Полу, она сочла меня достойным доверия, а мою помощь – реальной.

Несмотря на повышенную чувствительность к солнцу, Пола настояла, что проводит меня до машины. Она надела свою широкополую шляпу, завернулась в полотно, накинула вуаль и, когда я включил зажигание, потянулась в открытое окно машины, чтобы обнять меня в последний раз. Отъезжая от ее дома, я смотрел в зеркало заднего обзора. Силуэт Полы прорисовывался на фоне солнца, шляпа и полотняные покрывала источали свет. Пола светилась внутренним светом. Подул ветерок. Одежды Полы затрепетали. Она казалась листком – трепещущим, свернутым вокруг черенка, готовым к полету.

Все десять лет, предшествующие этому визиту, я посвятил написанию книг. Я выдавал их одну за другой. Такая продуктивность была плодом простой стратегии: писательство было для меня главным делом, и я следил, чтобы ничто другое ему не мешало. Я охранял свое время яростно, как медведица медвежат. Я вычеркнул из расписания все, кроме самого необходимого. Даже Пола попала в категорию необязательных дел, и у меня не нашлось времени позвонить ей еще раз.

Через несколько месяцев умерла моя мать, и, когда я летел на похороны, в самолете я вдруг вспомнил о Поле. Я размышлял о ее прощальном письме покойному брату – обо всем том, что она так и не сказала ему. И я думал обо всем том, что так и не сказал матери. А я почти ничего ей не сказал! Мы с матерью любили друг друга, но никогда не разговаривали прямо, от сердца к сердцу, как два человека, достигающие друг друга чистыми руками и чистыми смыслами. Мы всегда именно «обходились» друг с другом, говорили, не слыша друг друга, и каждый из нас боялся, обманывал другого, манипулируя им. Я уверен: именно поэтому я всегда старался говорить с Полой честно и откровенно. И поэтому мне было так неприятно, когда пришлось с ней «обходиться».

В ночь после похорон я увидел чрезвычайно мощный сон.

Моя мать и множество ее друзей и родственников – все покойные – очень тихо сидят на ступеньках лестницы. Я слышу голос матери, она зовет меня по имени – выкрикивает мое имя изо всех сил. Особенно хорошо я ощущаю присутствие тети Минни – она совершенно неподвижно сидит на верхней ступеньке. Потом она начинает двигаться – сначала медленно, затем все быстрее и быстрее, – и вот она уже вибрирует со страшной скоростью, как шмель. В этот момент все, кто сидит на ступеньках, все взрослые из моего детства, все покойники, начинают дрожать. Дядя Эйб тянет руку, чтобы ущипнуть меня за щеку, приговаривая, как обычно: «Сынок, дорогой». Потом и другие начинают тянуться к моим щекам. Сначала щиплют нежно, потом свирепеют: щипки становятся болезненными. Я просыпаюсь в ужасе, с пылающими щеками. Три часа ночи.

Этот сон изображает поединок со смертью. Сначала меня зовет покойная мать, и я вижу всех своих покойников, сидящих в зловещей неподвижности на лестнице. Потом я пытаюсь отрицать неподвижность смерти, стараюсь вдохнуть движение жизни в мертвых. Меня особенно привлекает тетя Минни, которая умерла годом раньше, после обширного инсульта, который полностью парализовал ее на несколько месяцев, – она не могла двинуть ни одним мускулом, только глазами. В моем сне Минни начинает двигаться, но быстро теряет контроль и впадает в исступление. Дальше я пытаюсь избавиться от страха перед мертвыми, воображая себе, как они нежно щиплют меня за щеки. Но мой страх снова прорывается наружу, щипки становятся яростными, злобными, и страх смерти захлестывает меня.

От образа тети, трепещущей, как шмель, я потом еще долго не мог избавиться. Я подумал: может быть, это послание означает, что мой собственный лихорадочный ритм жизни – всего лишь неуклюжая попытка заглушить страх смерти? Не говорит ли мне этот сон, что мне надо притормозить и заняться тем, что для меня по-настоящему ценно?

Мысль о ценностях заставила меня вспомнить о Поле. Почему же я ей не позвонил? Она была единственным человеком, кто встретился со смертью глаза в глаза и заставил ее опустить взгляд. Я вспомнил, как она руководила медитацией в конце наших встреч: устремив взгляд на пламя свечи, звучным голосом ведя нас вглубь, к спокойствию.

Сказал ли я ей хоть раз, что значили для меня эти моменты? Столько вещей, о которых я ей так и не сказал. Скажу теперь. В самолете, уже летя домой с похорон матери, я дал себе обещание возобновить дружбу с Полой.

Но так и не выполнил обещания. У меня было слишком много дел: жена, дети, пациенты, студенты, письменные труды. Я делал норму, по странице в день, и игнорировал все остальное – все прочие части моей жизни. Они должны были ждать, пока я закончу книгу. И Поле тоже приходилось ждать.

Но Пола, конечно, ждать не стала. Через несколько месяцев я получил записку от ее сына – мальчика, которому я когда-то завидовал, что у него такая мать, как Пола, того самого сына, которому она много лет назад написала такое замечательное письмо о своей приближающейся смерти. В записке были простые слова: «Моя мать умерла. Я уверен, она хотела бы, чтобы вы об этом знали».

Южный комфорт[3]

Я тратил свое время. Пять лет. В течение пяти лет я каждый день вел группу в психиатрическом отделении больницы. Ежедневно в десять утра я покидал свой уютный, уставленный книжными шкафами кабинет на медицинском факультете Стэнфордского университета, садился на велосипед, ехал в больницу, входил в отделение, морщась от первого вдоха липкого лизольного воздуха, нацеживал настоящий кофе из термоса для персонала (пациентам – никакого кофеина, никакого табака, никакого алкоголя, никакого секса; полагаю, для того, чтобы они не устраивались здесь слишком комфортно и слишком надолго). Затем я расставлял стулья в круг в групповой комнате, вытаскивал из кармана дирижерскую палочку и восемьдесят минут дирижировал встречей психотерапевтической группы.

Хотя в отделении было двадцать коек, на группу ходило гораздо меньше народу – иногда всего человека четыре или пять. Я был разборчив с клиентурой и принимал только пациентов с высоким уровнем функционирования[4]. Кто получал допуск в группу? Тот, кто был ориентирован трижды: во времени, пространстве и собственной личности. Члены моей группы должны были знать хотя бы, кто они, когда и где. Я не возражал против больных с психозами (главное, чтобы они помалкивали о своем расстройстве и не мешали другим работать), но требовал, чтобы каждый член группы был в состоянии в течение восьмидесяти минут говорить, следить за происходящим и признавать, что нуждается в помощи.

В любом престижном клубе есть свои условия приема. Возможно, мои требования к членам группы делали мою терапевтическую группу – «Группу с планом работы», как я ее называл, а почему, объясню позже – более привлекательной. А что с теми, кто не получил допуск – пациенты в возбужденном или в регрессированном состоянии? Для них предназначалась «Группа общения», другая группа в отделении, чьи встречи были короче, с более четкой структурой и предъявляли меньше требований к участникам. И, конечно, всегда были также и отщепенцы, чей интеллект и внимание были слишком повреждены, кто был слишком агрессивен или маниакален для того, чтобы быть принятым в любую из групп – те, кто не мог приспособиться ни к какой группе. Часто некоторым перевозбужденным, социально изолированным пациентам позволялось присутствовать на группе общения после того, как инъекции и таблетки успокаивали их на день-другой.

«Позволялось присутствовать» – эти слова заставили бы улыбнуться даже самого замкнутого в себе пациента. Нет! Буду честен. В истории больницы никогда не было такого, чтобы возбужденные пациенты колотили в дверь комнаты, где проходит встреча группы, требуя, чтобы их тоже туда пустили. Гораздо чаще повторялась совсем другая сцена: перед группой санитары и медсестры в белых халатах носятся по отделению, выковыривают участников группы из потайных мест в стенных шкафах, туалетах, душевых и гонят их в групповую комнату.

У «группы с планом работы» сложилась особая репутация: в ней было трудно, приходилось напрягаться, а главное – в ней все было на виду: негде спрятаться. Никто из обитателей отделения не ломился в чужую группу. Пациент «более высокого уровня функционирования» скорее умер бы, чем по своей воле оказался в «группе общения». Если же какой-нибудь «менее функциональный пациент» случайно забредал на встречу «группы с планом работы», то, стоило ему понять, где он, его глаза стекленели от страха, и он сам быстренько сматывался. Возможность перехода «с повышением»– из группы пациентов с низким уровнем в группу с высоким уровнем функционирования – технически существовала, но, как правило, пациенты не оставались в больнице так надолго. Таким образом, пациенты таким завуалированным образом были разделены по сортам, и каждый знал свое место. Но вслух об этом никто никогда не говорил.

До того, как я начал проводить группы в больнице, я думал, что быть ведущим группы амбулаторных больных – тяжелый труд. Совсем непросто вести группу из семи-восьми нуждающихся в поддержке пациентов, у которых большие проблемы в отношениях с другими людьми. За время встречи я очень уставал, часто – просто до истощения, и восхищался теми терапевтами, у которых хватало выносливости после одной группы сразу вести другую. Но стоило мне приступить к работе с группой стационарных больных, и я начал с тоской вспоминать старые добрые дни, когда работал с амбулаторными.

 

Представьте себе группу амбулаторных пациентов – сплоченных, сотрудничающих друг с другом людей с высокой мотивацией: тихая, уютная комната, медсестры не стучат в дверь, чтобы уволочь пациента на какую-нибудь процедуру или к врачу, среди пациентов – ни одного самоубийцы с перебинтованными запястьями, никто не отказывается говорить, никто не накачан успокоительными до полной отключки и не начинает храпеть посреди встречи, а самое главное – на каждую встречу приходят одни и те же пациенты, один и тот же котерапевт, и так – неделю за неделей, месяц за месяцем. Какая роскошь! Просто нирвана для терапевта. В противоположность этой картине моя группа стационарных больных была полным кошмаром. Постоянная реорганизация и частое обновление состава группы, повторяющиеся психотические вспышки, манипулирующие друг другом участники, выжженные изнутри двадцатью годами депрессии или шизофрении больные люди, которые уже никогда не поправятся, и надо всем этим – давящая атмосфера безысходности.

Но настоящим убийцей, зубодробителем, была бюрократия, царившая в системе здравоохранения и медицинском страховании. Каждый день оперотряды агентов HMO[5] совершали налет на отделение, обнюхивали все больничные карты и приказывали выписать очередного безнадежного пациента со спутанным сознанием, если он вчера кое-как функционировал и если в его карте не было записи лечащего врача, гласящей, что пациент склонен к самоубийству или опасен для окружающих.

Неужели было время, и не так уж давно, когда забота о больном была превыше всего? Неужели когда-то поступивших в больницу больных держали там, пока они не поправятся? А может, это был только сон? Я больше уже не говорю об этом, больше не рискую вызвать снисходительные улыбки моих студентов «болтовней о золотом веке», когда задачей больничной администрации было помогать врачу оказывать помощь пациенту.

Бюрократические парадоксы сводили с ума. Возьмем, например, историю Джона – мужчины средних лет с паранойей и легкой умственной отсталостью. После того, как однажды на него напали в ночлежке для бездомных, он избегал бесплатных ночлежек и спал на улице. Джон знал волшебные слова, открывающие ему двери больницы, и часто в холодные, дождливые ночи, обычно около полуночи, он расцарапывал себе запястья у приемного покоя «Скорой помощи» и угрожал нанести себе более серьезные повреждения, если штат не обеспечит ему безопасное, приватное место для ночлега. Но ни одно учреждение не обладало полномочиями выдать Джону двадцать долларов на комнату. А поскольку у дежурного врача в приемном покое не было уверенности – с медицинской и юридической точек зрения, – что Джон не совершит серьезной попытки самоубийства, если его заставить спать в ночлежке, то Джон много раз за год получал возможность хорошо выспаться в больничной палате стоимостью 700 долларов в сутки. И все благодаря нашей нелепой и бесчеловечной системе медицинского страхования.

Современную практику краткосрочной психиатрической госпитализации можно считать оправданной только в том случае, если существует адекватная программа работы с больным после выписки. Тем не менее в 1972 году губернатор Рональд Рейган одним смелым, гениальным росчерком пера отменил душевные болезни в Калифорнии, не только закрыв крупные психиатрические больницы штата, но и уничтожив большую часть общедоступных реабилитационных программ. В результате больничный персонал был вынужден день за днем производить загадочные действия – сначала лечить пациентов, а потом выписывать их в те же неблагоприятные условия, которые в первую очередь и стали причиной госпитализации. Как будто на скорую руку зашиваешь раненых солдат и бросаешь их обратно в бой. Представьте, что вы рвете себе задницу, работая с пациентами, – первичные интервью и их обработка, ежедневные обходы, представление информации лечащим психиатрам, планерки для сотрудников, работа со студентами-медиками, вписывание назначений в медицинские карты, ежедневные терапевтические сессии, – при этом прекрасно отдавая себе отчет, что еще пара дней, и у вас не будет выбора, кроме как вернуть пациентов назад в ту же злокачественную среду, которая изрыгнула их. Назад в бесчеловечные семьи алкоголиков. Назад к озлобленным супругам, у которых давно уже кончились любовь и терпение. Назад на улицу, к набитым рухлядью магазинным тележкам. Назад к ночевкам в разлагающихся автомобилях. Назад в общество невменяемых дружков-кокаинистов и безжалостных торговцев наркотиками, поджидающих своих жертв за воротами больницы.

Вопрос: и как же мы, целители, умудряемся не сойти с ума? Ответ: мы учимся потворствовать лжи.

Вот как я тратил свое время. Сначала научился приглушать свое искреннее желание помочь – тот самый маяк, который и привел меня в эту профессию. Потом освоил каноны профессионального выживания: не принимай ничего близко к сердцу – нельзя, чтобы пациенты начали значить для тебя слишком много. Помни, что завтра их здесь уже не будет. Их планы на жизнь после выписки не должны тебя волновать. Довольствуйся малым. Ставь перед собой лишь малые цели. Не пытайся достичь слишком многого. Исключи всякий риск неудачи. Если пациенты в терапевтической группе узнают хотя бы то, что общение может им помочь, что быть ближе к другим – хорошо, что они сами могут быть кому-то полезны, – это уже много.

Постепенно, после разочарования, накопившегося за несколько месяцев ведения групп с ежедневной сменой состава, я разработал метод, позволявший выжимать максимум пользы из этих разрозненных групповых встреч. Самым радикальным моим шагом было изменение временны́х рамок.

Вопрос: какова продолжительность жизни терапевтической группы в психиатрическом отделении больницы? Ответ: одна встреча.

Группы амбулаторных пациентов существуют много месяцев, даже лет. Определенным проблемам нужно время, чтобы проявиться, чтобы их можно было опознать и решить. В долговременной терапии есть время на «проработку» – можно ходить кругами вокруг проблемы, подходя к ее решению снова и снова (есть даже такой шутливый термин, «циклотерапия»). А у больничных терапевтических групп нет стабильности, в них – из-за мельтешения участников – невозможно возвратиться к обсуждению темы. За пять лет моей работы в отделении две встречи группы подряд в одном и том же составе были большой редкостью, а три мне никогда так и не удалось провести. А уж сколько пациентов я видел лишь единожды! Они приходили на одну встречу, а на следующий день их уже выписывали. Так я и стал прагматическим групповым терапевтом в духе Джона Стюарта Милля[6] – и на одноразовых группах стремился всего лишь оказать наивысшее возможное благо наибольшему возможному количеству людей.

Может быть, именно потому, что я сделал ведение больничной терапевтической группы своего рода искусством, мне удалось сохранить преданность делу, заведомо безнадежному из-за обстоятельств, на которые я не мог повлиять. Я считаю, что создавал восхитительные групповые встречи. Прекрасные, как произведения искусства. Я рано понял, что не способен ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах. Я смирился с тем, что никогда не стану артистом или художником. Но начав ваять групповые встречи, я изменил свое мнение. Может быть, у меня все-таки есть талант? Может быть, дело было лишь в том, чтобы найти свое призвание? Пациентам встречи нравились, время летело быстро, мы узнавали на опыте, что такое нежность и захватывающее волнение. Я учил других тому, чему научился сам. На студентов-наблюдателей это производило большое впечатление. О своей работе с группами стационарных больных я читал лекции и написал книгу.

Проходили годы, и все это стало мне надоедать. Встречи казались однообразными. Как мало можно было сделать за одну сессию! Как будто бы я навеки приговорен к первым минутам беседы, обещающей быть такой содержательной. Я жаждал большего. Я хотел входить глубже, я хотел значить больше в жизни моих пациентов.

И потому много лет назад я перестал вести группы стационарных больных и сосредоточился на других видах терапии. Но каждые три месяца, когда в больницу приходят новые ординаторы, я сажусь на велосипед и еду из своего кабинета на медицинском факультете в психиатрическое отделение больницы, чтобы целую неделю работать на износ, обучая студентов ведению терапевтических групп стационарных больных.

Вот и сегодня я приехал в больницу за этим. Но не мог полностью отдаться тому, что делаю. У меня было тяжело на душе. Всего три недели назад умерла моя мать, и ее смерть, как выяснилось чуть позже, коренным образом повлияла на ход группы.

Войдя в комнату, где должна была проходить встреча, я огляделся и сразу заметил энергичные юные лица трех новых ординаторов. Как всегда, меня охватила волна нежности к моим студентам, и мне больше всего на свете захотелось что-нибудь им подарить: хорошо проведенное практическое занятие, поддержку преданного делу учителя, какую я в их возрасте получал от своих учителей. Но когда я осмотрел групповую комнату внимательно, я пал духом. Мало того, что завалы медицинского оборудования: стойки капельниц, катетеры, кардиомониторы, инвалидные коляски, – напомнили мне, что это отделение предназначено для тяжелых (и потому особенно невосприимчивых к «лечению словом»!) психиатрических пациентов. Но как же выглядели эти пациенты!

3Мы оставили дословный перевод названия рассказа «Southern Comfort». Это устойчивое словосочетание на новоорлеанском сленге означает что-то вроде «любвеобильная темнокожая», а также так называется крепкий и сладкий коктейль, популярный в южных штатах. – Прим. ред.
4Так называемые high-, lower – functioning patient – это реалии американской медицинской практики разделения больных по «уровню функционирования» в связи со степенью соцадаптации, самообслуживания и дееспособности. Не беря на себя задачу соотнесения этих терминов с принятой в России классификацией болезней, оставим здесь «кальку» с английского. – Прим. ред.
5HMO (health maintenance organization) – система обеспечения регулируемого медицинского обслуживания в США, направленная на снижение расходов системы здравоохранения, покрываемых страховыми компаниями.
6(Джон Стюарт Милль 806 – 1873) – известный английский мыслитель и экономист, ввел в употребление термин «утилитаризм». Обладал редким критическим тактом, был талантливым и ясным систематизатором и популяризатором, и этим объясняется успех его произведений. – Прим. ред.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Эксмо