bannerbannerbanner
Название книги:

Картины Италии

Автор:
Петр Вайль
Картины Италии

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Какая дорога ведет к Риму?

В последние лет десять-двенадцать чтение античных источников для меня – одно из наибольших удовольствий. Правда, с наступлением гласности мой читательский кругозор сильно изменился: с одной стороны, страшно сузился, с другой – расширился необычайно. Устоявшиеся, освященные столетиями имена потеснили невиданные феномены. Вместо «Анналов» – «Независимая газета», вместо Валерия Катулла – Валерия Новодворская, вместо писем Плиния Младшего – письма читателей «Огонька».

Древняя история осталась фоном, время от времени выходя на сегодняшнюю поверхность в виде аналогий – то менее явных, то почти прямых. Но августовская российская смута заставила остро вспомнить о древнеримской «буре гражданского безумия», как назвал историк Анней Флор события I века до нашей эры.

Я достал с полки изрядно запылившиеся книги и поразился параллелям – не столько фактическим, сколько социально-психологическим. Временная дистанция в две тысячи лет позволяет взглянуть на нынешние дела, быть может, более трезво, чем из гущи происходящего. Да и с чем сравнивать события в Третьем Риме, как не с Первым? Конечно, исторические сопоставления ущербны: слишком многое меняется в жизни со временем. Но, вероятно, менее всего – человеческая природа, будь то личность или толпа.

Иосиф Бродский сказал о чтении античных авторов: «У читателя более или менее внимательного в конце концов возникает чувство, что мы – это они, с той лишь разницей, что они интереснее нас, и чем старше человек становится, тем неизбежней это отождествление себя с древними. Двадцатый век настал с точки зрения календаря: с точки зрения сознания, чем человек современнее, тем он древнее».

Не исключено, что взгляд на две тысячи лет назад окажется полезным и даже поучительным.

Я перечел великих историков, писавших о двух эпизодах самых запутанных брожений, о двух политических концепциях, двух моделях поведения, двух героях. Это Луций Корнелий Сулла и Гай Юлий Цезарь – в дни победы над политическими противниками внутри страны.

Итак, цитаты сокращенные, но точные. Первый – Плутарх:

Тут уж и самому недогадливому из римлян стало ясно, что произошла смена тиранов, а не падение тирании. Сулла по справедливости навлек на великую власть обвинение в том, что она не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным.

Многие, у кого и дел-то с Суллой никаких не было, были уничтожены личными врагами, потому что, угождая своим приверженцам, он охотно разрешал и эти бесчинства.

Сулла тотчас составил список из восьмидесяти имен. Спустя день он включил в список еще двести двадцать человек, а на третий – опять по меньшей мере столько же. Списки составлялись не в одном Риме, но в каждом городе Италии.

Эти списки – знаменитые проскрипции, реестр врагов, новаторство, которое считает пагубным Веллей Патеркул:

Сулла был первым (о, если бы и последним!), кто подал пример проскрипций. Свирепствовали не только по отношению к тем, кто взялся за оружие, но и по отношению ко многим неповинным.

Надо сказать, к Сулле все историки относятся одинаково. Их свидетельства отличаются лишь мелкими деталями да стилем. Вот что пишет Аппиан:

Сулла заявил, что улучшит положение народа, если его будут слушаться, зато по отношению к своим врагам он не будет знать никакой пощады вплоть до причинения им самых крайних бедствий.

По всей Италии учреждены были жестокие суды, причем выдвигались разнообразные обвинения. Обвиняли или в том, что служили в войске, или в том, что вносили деньги или оказывали другие услуги, или вообще в том, что подавали советы, направленные против Суллы. Поводами к обвинению служили гостеприимство, дружба, дача и получение денег в ссуду. К суду привлекали даже за простую оказанную услугу или за компанию во время путешествия.

Пожинать плоды победы над внутренними врагами можно по-разному. Есть и другая модель, герой этого сюжета – Юлий Цезарь. О нем – Светоний:

Вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках, но когда поэт принес извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду.

Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Даже статуи Суллы и Помпея, разбитые народом, он приказал восстановить. Тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать.

Примерно о том же пишет и Плутарх:

Всех друзей и близких Помпея, которые были взяты в плен, он привлек к себе и облагодетельствовал. Своим друзьям в Риме Цезарь писал, что в победе для него самое приятное и сладостное – возможность даровать спасение все новым из воевавших с ним граждан.

Цезарь не допустил, чтобы статуи Помпея лежали сброшенными с цоколя, но велел поставить их на прежнее место. По этому поводу Цицерон сказал, что Цезарь, восстановив статуи Помпея, утвердил свои собственные.

Эмоциональнее других историков – Веллей Патеркул:

Цезарь, вернувшись в Рим победителем, простил – во что трудно поверить – всех, кто поднял против него оружие.

Никогда еще не было победы более удивительной, величественной и славной, чем эта, когда родине не пришлось оплакивать ни одного гражданина, кроме павших на поле брани!

Тут речь идет о победе Цезаря над Помпеем в решающем сражении гражданской войны при Фарсале. Там после захвата вражеского лагеря первым приказом Цезаря было сжечь всю переписку и архив противника, чтобы не удлинять череду потенциальных жертв.

Знаменитая clementia – милосердие – была не проявлением мягкости характера, а политическим принципом. Сразу же после того, как Цезарь перешел Рубикон и тем решился на гражданскую войну, он помиловал городские власти Корфиния, оказавшего ему сопротивление. Правда, прощенные тут же отправились к Помпею, чтобы воевать с Цезарем, и его поступок кажется неразумным. Но Цезарь полагал, что стратегия важнее тактики, и весть о его милосердии шла по всей Италии, привлекая на его сторону колеблющихся и принося больше пользы, чем ликвидация нескольких десятков врагов.

Будучи не только полководцем и политиком, но и писателем и оратором, Юлий Цезарь оставил не одни поступки, но и слова, объясняющие концепцию милосердия, покоившуюся не на эмоции, а на логике, не на личных склонностях, а на общественном служении. Вот что – в изложении историка Саллюстия – он сказал, выступая за помилование участников заговора Катилины, известной в истории попытки государственного переворота:

Всем людям, отцы-сенаторы, обсуждающим дело сомнительное, следует быть свободными от чувства ненависти, дружбы, гнева, а также жалости. Ум человека не легко видит правду, когда ему препятствуют эти чувства, и никто не руководствовался одновременно и сильным желанием, и пользой. Большинство сенаторов сокрушались о бедствиях нашего государства. Но к чему клонились их речи? К тому ли, чтобы настроить вас против заговора? Разумеется, кого не взволновало столь тяжкое и жестокое преступление, того воспламенит речь! Но одним дозволено одно, другим другое, отцы-сенаторы! С наиболее высокой судьбой сопряжена наименьшая свобода: таким людям нельзя ни выказывать свое расположение, ни ненавидеть, а более всего – предаваться гневу. Что у других людей называют вспыльчивостью, то у облеченных властью именуют высокомерием и жестокостью. Сам я думаю так, отцы-сенаторы: никакая казнь не искупит преступления. Но большинство людей помнит только развязку и по отношению к нечестивцам, забыв об их злодеянии, подробно рассуждает только о постигшей их каре, если она была суровее обычной.

Прямого урока из этого краткого цитатника, пожалуй, не извлечешь, особенно если вспомнить и то, что Сулла закончил свои дни на пенсии, а Цезарь известно как, но обязательно и то, на какие места расставила этих деятелей история.

Оттого и не стоит соблазняться наглядностью аналогий и легкостью их комментария, а ограничиваться самими первоисточниками, что все исторические параллели ущербны. Однако вспоминать о них небесполезно: хотя бы затем, чтобы немного успокоиться, лишний раз убедившись, что все уже было, что человеческая природа изменилась ничтожно, что все дороги по-прежнему ведут в Рим, и XX век настал только с точки зрения календаря.

Сегодняшний Данте

Недавно городской совет Флоренции проголосовал за отмену приговора, вынесенного Данте Алигьери в 1302 году. Его тогда приговорили к штрафу в пять тысяч флоринов, конфискации имущества и двухлетнему изгнанию из Тосканы. Совершенно в нынешнем духе формально он был признан виновным в экономических преступлениях, но в действительности за этим стояли политические мотивы. Данте в это время находился в отъезде и для уплаты штрафа обязан был явиться во Флоренцию в течение трех дней, а поскольку не сделал этого, ему вынесли смертный приговор – «сожжение огнем до смерти». Двухлетнее изгнание тридцатишестилетнего поэта превратилось в пожизненное. В 1315 году объявили амнистию, но для этого надо было публично покаяться в церкви Сан-Джованни. Сохранилось гордое письмо Данте, в котором он не просто отказывается от этой процедуры, но и обосновывает позицию поэта-изгнанника: «Неужели я не найду на свете уголка, где можно любоваться солнцем и звездами? Или не смогу под каким угодно небом доискиваться до сладчайших истин?..» В течение двух десятилетий Данте жил в разных городах Италии и умер в 1321 году в Равенне, где и похоронен.

Можно отнестись к нынешнему решению флорентийского совета как к курьезу (что и сделали большинство средств информации). Но есть три обстоятельства, которые побуждают подойти к делу серьезно: социально-нравственное, социально-практическое, социально-культурное.

 

Социально-нравственный аспект заключается в том, что у преступлений против человечности нет срока давности. А смертный приговор выдающемуся поэту – такое преступление. Обречь на изгнание высшего носителя языка – значит нанести удар по нервному центру нации. Так было со всеми изгнанниками – от Овидия до Бродского, и забывать об этом нельзя.

Социально-практический мотив: Флоренция – это туризм, а своим главным представителем в мире город назначил именно Данте. Неохватен перечень гениев, которых породила или приютила Флоренция. Но первенство Данте – ее собственный выбор. Дома увешаны каменными табличками с цитатами из «Божественной комедии» и «Новой жизни». Сохраняется Дом Данте на виа Санта-Маргерита. В трех десятках метров – церквушка Санта-Маргерита-дей-Черки, где Данте впервые увидел Беатриче.

Переполненная туристами Флоренция нуждается в туристе хоть сколько-нибудь образованном, который будет отходить от протоптанных маршрутов, расширять диапазон. Для этого следует время от времени выносить на публику исторические события, актуализируя их.

Социально-культурное обстоятельство – животрепещущая современность Данте.

Вольтер язвительно заметил: «Слава Данте будет вечной, потому что его никто никогда не читает». Действительно, Данте – в числе тех гениев, которых уважают, не приближаясь: от Гомера до Джойса. Правда, «Илиаду» и «Одиссею» успешно экранизировали. «Божественную комедию» – пока нет. Можно вообразить себе фильмы «Ад» Алексея Германа, «Чистилище» Лукино Висконти, «Рай» Федерико Феллини, однако не случилось. Остается – читать, но даже и без чтения подвергаться этой проникающей силе. В истории культуры ничуть не менее важно, чем непосредственное воздействие, – опосредованное влияние.

Данте был в небрежении в XVII, XVIII и отчасти XIX веках: эпоха Просвещения отвращала взор от бездн «Ада» – они казались чрезмерными. Должен был наступить ХХ век, чтобы бездны выравнялись с газетными репортажами. Говоря о русской литературе, без Данте немыслимы ни Мандельштам, ни Заболоцкий, ни Ахматова, ни Бродский, а без них – все столетие. Поразительны и показательны даты издания превосходного русского перевода «Божественной комедии» Михаила Лозинского: «Ад» – 1939-й, «Чистилище» – 1944-й, «Рай» – 1945 год.

Помимо «Божественной комедии», у Данте есть еще одно величайшее создание – Беатриче.

В «Новой жизни» Данте не пишет ничего об обстоятельствах их встречи, но временных признаков – много. Поэт был одержим числами, и на их основании определили, что Беатриче было восемь лет четыре месяца, Данте – на год больше. Следующий раз они встретились через девять лет. Были слегка светски знакомы. Все их отношения – чистая, причем односторонняя, платоника. Из комментария Джованни Боккаччо мы знаем, что Беатриче, дочь зажиточного флорентийца Фолько Портинари, в двадцать лет вышла замуж за некоего Симоне дей Барди, а в двадцать три года умерла. С тех пор семь столетий живет символом любви.

ПЕРВЫЙ УРОК: диалектический переход количества в качество. Если говорить увлеченно, много и красиво, то – даже если не сказано ничего конкретного – образ сам собою материализуется. Срабатывает психологическая убедительность.

УРОК ВТОРОЙ: описание героини без произнесения слова о ней. Все, что сообщает Данте о Беатриче: в восемь лет она была в красном платье, в семнадцать – в белом. И все. А образ есть. Почему? Да потому, что Данте описывает, какое впечатление она производит на окружающих – прежде всего на него самого. Прием оказывается плодотворным. О блоковской «Незнакомке» говорится: «девичий стан, шелками схваченный», «в кольцах узкая рука», «очи синие бездонные». Все. Вполне достаточно. Когда она идет на фоне пьяных клиентов и сонных лакеев ресторана в Озерках, мы видим ее. О Брет Эшли из романа Хемингуэя «Фиеста» только и сказано, что ее фигура напоминала обводы гоночной яхты. И еще – что она коротко стрижена. Но все мужские персонажи романа в нее влюблены, и то, как она воздействует на мужчин, рисует ее с высочайшей выразительностью.

УРОК ТРЕТИЙ: идеал должен быть недостижим. Боккаччо жаловался приятелю в письме, что какая-то красавица не отвечает на его любовный порыв, потому что хочет, чтобы он продолжал писать ей стихи. Женщина понимала, что как только уступит, стихов больше не дождется.

УРОК ЧЕТВЕРТЫЙ, самый важный: в художественном изображении любви все зависит от субъекта, а не от объекта. Об адресате пушкинского «Я помню чудное мгновенье…» все известно. Анна Петровна Керн, урожденная Полторацкая, в неполные семнадцать лет отдана замуж за генерала Керна, на тридцать пять лет ее старше. «Мимолетное виденье» мелькнуло перед Пушкиным за шесть лет до стихотворения, написанного летом 1825 года, когда Анна Керн жила несколько недель в Тригорском, регулярно общаясь с поэтом. Пушкин знал, что у нее был любовник, его знакомый помещик Родзянко, и еще в декабре 1824-го вполне цинично расспрашивал того, какова Анна Петровна: «Говорят, она премиленькая вещь». Это к вопросу о «гении чистой красоты». Потом, когда Анна Петровна окончательно ушла от мужа, у нее в Петербурге были романы – среди прочих и с Пушкиным. Об этой связи, действительно мимолетной, поэт откровенно и нецензурно доложил в письме своему другу Соболевскому. Все это интересно и даже важно как факты биографии выдающегося человека А. С. Пушкина. Но в томике с надписью на обложке «А. С. Пушкин» существует великое стихотворение о «гении чистой красоты», от которого трепещут сердца поколений.

Это все – безотказно действующие матрицы «Новой жизни». А весь ХХ век – «Божественная комедия». Очень современный поэт Данте.

Василий Розанов на римской Пасхе

Пасху 1901 года Василий Розанов встретил в Риме (речь о западнохристианской Пасхе). Случай этот – не частный, даже не сугубо литературный, а важный общественный.

В «Итальянских впечатлениях» В.В. Розанова ярко проявилась абсолютная внутренняя свобода автора и поразительная писательская честность, когда правда жизни важнее любой самой драгоценной идеи.

Василий Розанов, написавший, что «кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен», нужды в загранице, похоже, не испытывал вообще. Даже путешествие по входившей в состав Российской империи Прибалтике для сорокатрехлетнего писателя стало экзотикой: «Нужно заметить, Бог так устраивал мою жизнь, что я не только не выезжал из любимого отечества, но никогда и не подъезжал близко к его границам». Тут нет ксенофобии, но нет и досады. Есть смирение перед высшей волей, но все же с оттенком удовлетворения.

Истоки подобного чувства – в распространенном (по сей день) убеждении: за рубежом настоящих, глубинных проблем нет. Эта уверенность и сформировала особый жанр русского путешествия, развивавшийся как роман испытания, как аллегория. Судьба заграницы – быть метафорой России, и путевые заметки эмоцию явно предпочитают информации. Русский путешественник видит то, что хочет видеть, а перед его умственным взором одна страна – родина. Как правило, ему чужд космополитический рационализм Монтеня: «Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете». Когда Петр Великий «в Европу прорубил окно», наибольший интерес как раз окно и вызвало. Были бы стекла не биты, а что за ними – во-первых, не важно, а во-вторых, заранее известно… И из всех вопросов внешних сношений по-настоящему волнует тот, что пародийно задан Венедиктом Ерофеевым: «Где больше ценят русского человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?»

Обычно путешественник возвращался с тем, с чем и уезжал: с противопоставлением западного материализма и русской духовности… Примечательно, что, разделяя отвращение Константина Леонтьева к «среднему европейцу», Розанов невольно помещает этот тип в декорации романского мира: «Ездят повеселиться в Монако, отдохнуть на Ривьере, покупают картинки “под Рафаэля”». А средоточием европейской культуры для него, как и для многих деятелей российского Серебряного века, была завершившая греко-римский путь Италия. Италии и предстояло рассчитываться за весь западный мир.

И прежде всего – за свою религию, ибо: «Чем была бы Европа без католицизма?» Самому потрогать Ватикан, так же, как он плотоядно трогал историю пальцами страстного нумизмата, – вот зачем Василий Розанов впервые в 45 лет все-таки отправился по-настоящему за границу.

Как и положено русскому путешественнику, он повез с собой Россию, рассыпая по пути ее крохи с назойливой щедростью: Салерно – «как наш Брянск» (а речь только о размерах), собор – «современник нашему Ярославу Мудрому» (а речь только о сроках), к месту и не к месту вспоминая Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского. Однако даже сейчас книгой можно пользоваться как путеводителем – столько в ней метких и остроумных замечаний о народе и об искусстве.

Гимназический учитель, Розанов преподавал читателю Италию, попутно учась сам. Выразительно сказано о Рафаэле: «Робинзон, свободно распоряжающийся на неизвестном острове!» О древнеримском миросозерцании: «Какое прекрасное начало религии у римлян: самая ранняя богиня – домашнего очага. Мы, христиане, решительно не знаем, к чему приткнуть свой домашний очаг». По поводу статуи Марка Аврелия: «Конь, движущийся в мраморе или бронзе, всегда живее человека, на нем сидящего, и похож на туза, который бьет семерку». Отчего в современной культуре нет красивых лиц: «Да потому, что душа залила тело».

Другое дело, что никакой общей искусствоведческой либо культурфилософской концепции у Розанова нет. Противоречивейший из русских писателей, опровергающий себя в пределах одной страницы, он таков и в «Итальянских впечатлениях». По любой затронутой проблеме легко набрать столько же «за», сколько «против». Правда, здесь (что для него редкость) Розанов попытался исходить из сверхзадачи – противопоставить католицизму православие с запланированным результатом – и оказался побежден своей собственной живой мыслью и чужой живой жизнью. Можно сказать и по-другому: Италия победила идеологию.

Слишком интеллектуально и эмоционально честен был Розанов, чтобы не прийти в искренний, истовый восторг от увиденного. Он – квинтэссенция русского человека, оттого помянутое русское «духовное превосходство» проявляется даже на пике восхищения Италией. Увлекательно следить за этими оговорками, словно случайными, но на деле (по Фрейду) именно корневыми.

Так, он поражен подвижностью итальянцев – транспорта, походки, мимики: «Я не видал апатичного, застывшего, тупого во взгляде лица, каких так много у нас на севере». И обобщающий образ: «У нас, в России, вся жизнь точно часовая стрелка; здесь, в Италии, – все точно секундная стрелка. Она, конечно, без важности…» В этом вводном слове «конечно» – вся суть розановского взгляда на иной мир: в осознанных и продуманных выводах звучит почтительное признание чужого, но из глубин души рвется свое.

Розанов борется. Сам с собой, разумеется. С собственной презумпцией. Ничего не выходит с идеей Италии как мертвой музейной пустыни. Впечатления – не по кускам, а в целом – единый торжествующий вопль: «Необыкновенный гений, необыкновенная изобретательность, необыкновенная подвижность». Видно, что более всего поразило Розанова: на все лады повторяемое – живость и, главное, жизнеспособность католичества. Нужно было мужество, чтоб написать о Ватикане – с осуждением даже, но с уважением и признанием мощи: «Там есть бесконечная дисциплина. Но это дисциплина не мертвая, а живая».

Не сами по себе подвижность и активность религии волнуют Розанова, а то, что по этой причине так велик приток художественных талантов и оттого так естественны в храме и музыка, и живопись, и образы животных. И хотя он твердит, словно заклиная, о несовместимости западного и восточного христианства, перед великим искусством расхождения стушевываются. А еще более – перед осязаемой жизнью, пережитым «чувством земного шара, особым космическим чувством».

Может быть, именно в католической Италии православный Розанов остро ощутил себя христианином вообще. Он коснулся христианства «пальцами» на сцене его непосредственного действия – в соборе и на улице – и испытал чувство теплой близости вместе с ощущением исторической взаимосвязанности, не конкретной – а всего со всем. Ревнивый испытующий взгляд оказался плодотворным.

(итал. текст: I Russi e L’Italia [«Русские и Италия»] / a cura di Vittorio Strada. Milano: Banco Ambrosiano Veneto Libri Scheiwiller, 1995).

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Алетейя