bannerbannerbanner
Название книги:

Погибель Империи. Наша история 1965–1993. Похмелье

Автор:
Николай Сванидзе
Погибель Империи. Наша история 1965–1993. Похмелье

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

В конце разговора со Славским Сахаров спрашивает его о ситуации в Чехословакии. Сахаров не может удержаться. Министр среднего машиностроения Славский, в ведении которого «атомный проект», должен быть компетентен. Сахаров спрашивает его: «Есть ли гарантия против интервенции в Чехословакию? Это было бы трагедией». Славский отвечает, что вооруженное вмешательство исключено. Сахаров в «Воспоминаниях» напишет: «Славского, вероятно, не допускали до обсуждения на самом высоком уровне».

Чехословакия – главная тема на самом высоком уровне советского руководства.

Глава Коммунистической партии Чехословакии Александр Дубчек в 68-м году сделал то, что мог бы сделать Хрущев. Родом из старого партийного аппарата, Дубчек осудил сталинизм и возглавил реформирование своей страны. В Чехословакии весной 68-го отменена цензура, введена свобода слова. Это дает уникальный результат: 75 % населения безоговорочно поддерживают политику компартии. В условиях свободы слова, а значит, и свободы выбора, в Чехословакии никто не отказывается от идеи социализма. В компартию, возглавляющую реформы, вступает молодежь. Экономическая реформа, о которой в СССР робко мечтал Косыгин, начинается в Чехословакии. В Чехословакии, в отличие от СССР, социализм получает шанс приобрести человеческое лицо. Возможно это или нет, история не узнает. Причина – советские танки.

Прага оказалась для советских солдат полной неожиданностью. Стрелять не в кого. Сопротивления нет. Просто толпы людей стоят вдоль улиц. Пить и есть солдатам не дают. В контакт не вступают. Потом улицы Праги пустеют. Советские танки остаются в городе одни. Их встретили не только с ненавистью, но и с презрением.

21 августа 68-го года ТАСС сообщает, что акция предпринята по просьбе партийных и государственных деятелей ЧССР. Дело в том, что весной и летом 68-го Советское посольство в Праге находилось на постоянной связи с антиреформаторским крылом ЦК КПЧ, которое в СССР называют «здоровыми силами». Наконец, Москва предлагает им: «Москва готова к самым крутым действиям, но нужно, чтобы здоровые силы не сидели сложа руки. Нам нужно от вас письмо, которое будет содержать вашу просьбу о помощи». Письмо сделано, В соответствии с ним советские войска, а также подразделения Польши, ГДР, Болгарии и Венгрии входят в Чехословакию.

Дубчек и другие лидеры «Пражской весны» арестованы и вывезены в СССР.

Танки в Праге – это реализация брежневской внешнеполитической формулы «что наше – то наше»: мы в 45-м дошли до Эльбы, а потому сейчас там наша граница. В 45-м мы завоевали наше право на агрессию в 68-м.

Великая Отечественная война варварски эксплуатируется для оправдания агрессии. Это горько, потому что в 45-м наших солдат в Праге встречали, как мало в каком другом, даже советском, городе. Мой отец – фронтовик. В 45-м был в Праге и помнит это.

Как ни трагично, но и в 68-м советские танки в Праге представляют перед всем миром советский народ. При этом большинству в СССР танки в Праге не интересны. Но от пропагандистской кампании в газетах и по телевидению останутся впечатления.

Елена Боннэр вспоминает:

«Спустя три года мы с Андреем Дмитриевичем ехали в такси. Водитель был молодой, словоохотливый. Рассказывая что-то про себя, сказал: «Это было, когда чехи на нас напали». Сахаров недоуменно воскликнул: «Кто напал?» – «Ну, чехи, в Праге, не помните, что ли?»

На самом деле Прага – рубеж во внутриполитической жизни СССР. Это окончательный финал оттепели. Для оттепели при всей ее противоречивости характерен малоуспешный, но все-таки диалог власти и общества в лице интеллигенции. После Праги – все, конец.

На открытую демонстрацию своего категорического несогласия с властью в тот момент решаются семь человек.

Из воспоминаний поэта Владимира Корнилова: «Помню утро 21 августа, сообщение ТАСС о вводе войск. Уже с рассвета вовсю работали глушилки, и по западным голосам ничего нельзя было узнать. Охватывало ощущение морока, отчаяния, бессилия, стыда за себя и страну. Безнадежность росла, и казалось, ей не будет предела. Но 25 тотчас что-то изменилось».

25 августа 68-го в Москве на Красную площадь выходят Вадим Делоне, Наталья Горбаневская, Виктор Файнберг, Павел Литвинов, Владимир Дремлюга, Лариса Богораз, Константин Бабицкий. В 12 часов дня на Лобном месте они стоят с плакатами «Руки прочь от ЧССР», «За нашу и вашу свободу», «Долой оккупантов» и выкрикивают лозунги того же содержания. Они не выступают от лица народа. Они говорят только от собственного имени. Они моментально арестованы.

27 августа 68-го года Сахаров звонит Андропову. Когда-то Курчатов распорядился пускать Сахарова в Институт атомной энергии без пропуска. И вот теперь он идет в Институт, в кабинет академика Александрова и звонит по ВЧ Андропову. Сахаров говорит, что очень обеспокоен судьбой арестованных после демонстрации на Красной площади. Андропов отвечает, что он крайне занят в связи с событиями в Чехословакии, что он почти не спал последнюю неделю. Сахаров звонит Андропову после встречи с Солженицыным.

Сахаров ищет возможность выразить свою позицию по поводу советского вторжения в Чехословакию. Возникает идея письма интеллигенции. Один из вариантов текста предложен режиссером Роммом. Первым свою подпись на письме ставит академик Тамм. Затем, 24 августа 68-го года из Рязани приезжает Солженицын. Они впервые встречаются с Сахаровым в доме общих знакомых на Зоологической улице. Они пришли с разных сторон: один – из лагерного прошлого, другой – из элитной советской среды, благополучный и привилегированный. Солженицын, убежденный в тупиковое™ западной цивилизации. Сахаров, убежденный в необходимости сближения с Западом, потому что нет ни одной ключевой проблемы, которую можно решить в национальном масштабе. Солженицын – из мира русского языка. Сахаров из интернационального мира науки. Солженицын в 68-м уверяет Сахарова, что тот преуменьшает преступления Сталина и напрасно отделяет Сталина от Ленина – это единый процесс уничтожения и развращения. Для Солженицына марксизм – порождение Запада, которое нарушило здоровую русскую линию развития. Сахаров сомневается в том, что дело только в марксизме.

У них множество противоречий, но друг о друге они вспоминают с огромным уважением. Солженицын напишет:

«Я был, наверно, недостаточно вежлив и излишне настойчив в критике, хотя сообразил это уже потом.

Но он сам ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он объяснял, слабо растерянно улыбался, – а не обиделся ни разу, нисколько, – признак большой, щедрой души».

К августу 68-го года на Сахарова после распространения его статьи в КГБ уже заведена особая папка. О появлении этой папки 22 мая 68-го года Андропов информировал ЦК КПСС. К концу 68-го контроль КГБ за деятельностью Сахарова становится особенно пристальным.

Весной следующего года у Сахарова умирает жена. До знакомства с Еленой Боннэр остается еще два года.

1969

В 1969 году 28 октября умер Корней Иванович Чуковский.

Чуковского хоронят на Переделкинском кладбище. Половина пришедших на похороны снимает шляпы. Половина остается в шляпах. Это сотрудники КГБ. Осенью 69-го года страна, как никогда, близка к официальной реабилитации Сталина, к которой она шла последние пять лет. Первоначально предполагалось 21 декабря 69-го года отмечать сталинское 90-летие. Затем решили ограничиться редакционной статьей в «Правде». Подгорный считает, что надо сказать, кто и сколько погибло от рук Сталина. Косыгин – против. Следует сказать, что у Сталина были ошибки. Брежнев полагает, что не стоит называть цифры погибших. Но ошибки у Сталина были. При этом никто и не оспаривает его несомненных заслуг. Вот такого смысла статья и появится в «Правде» 21 декабря 69-го года. Реабилитации Сталина нет. Но стёрто, сглажено ощущение трагизма пережитого, сбит восторг оттепели. До следующей оттепели почти 20 лет.

Корней Иванович Чуковский сказал: «В России надо жить долго». Он и прожил долго. 87 лет.

В дневнике Чуковского за 69-й год есть подзаголовочек: «Предсмертные записки». За понедельник 16 июня – запись: «Вчера внезапно приехал с женой Солженицын. Расцеловались. Обедали на балконе». Они познакомились семь лет назад. Главный редактор «Нового мира» Твардовский дает Чуковскому на рецензию «Один день Ивана Денисовича», и Чуковский пишет первый в мире отзыв на произведение Солженицына. Отзыв подзаголовком «Литературное чудо».

«Иван Денисович» опубликован, переводится на иностранные языки. Чуковский, который не только детский писатель и литературный критик, а еще и мастер художественного перевода с шестидесятилетним опытом, отзывается о переводах повести Солженицына. Солженицын слышит чтение статьи Чуковского по радио и приезжает к нему в Переделкино. Чуковский об их первой встрече в 63-м году пишет в дневнике: «Он взбежал по лестнице легко, как юноша. В легком летнем костюме, лицо розовое, глаза молодые, смеющиеся». Предыдущая запись у него – два месяца назад:

«Тоска. Все разговоры о литературе страшны. Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Маяковского, Марину Цветаеву и т. д., и т. п. очень легко может довести Евтушенко до самоубийства».

Чуковскому в то время 81 год. Его мало что удивляет, но он в мрачнейшем настроении после знаменитой встречи Хрущева с интеллигенцией в 63-м году.

Хрущев устроил тогда грубейший позорный разнос советским писателям. И молодым, пришедшим вместе с оттепелью, и старым, таким, как Эренбург.

Но Вознесенскому, который бывает у него, Чуковского, в доме, легче – он молод. А Эренбург прожил всю жизнь при Сталине, где мог, не гнул шею, – и теперь такой разнос от Хрущева. Чуковский пишет: «Был у меня Паустовский. Со слов Каверина, он говорит, что Эренбург ничего не ест и впервые в жизни не может писать. Сидит в кресле, не вставая. Сидит оцепенело, и жена его… страшно взглянуть на нее». В Кремлевском зале ему кричали: «Да мы вас на кол посадим».

 

Тогда, в 63-м, накануне мероприятия в Кремле Чуковский был в Доме творчества в Переделкино. Встретил там молодого писателя Яшина. Он из оттепельных авторов «Нового мира». Чуковский фиксирует в дневнике: «Яшин в панике: «У меня шестеро детей, и что будет с ними, если меня перестанут печатать?»

Чуковский отлично знает, что это такое, когда не печатают. Последний опыт безденежья у Чуковского в возрасте 66 лет в 48-м году. Чтобы хоть немного заработать, он соглашается ежедневно выступать на детских елках. А когда детские елки закончатся, он отдаст на растерзание цензору свою статью «Пушкин и Некрасов», чтобы напечатали и заплатили.

«Мне не жалко моих мыслей, но мне очень жаль моего слога, от которого ни пера не осталось. Если бы не болезнь жены и не нужда в деньгах, ни за что бы не согласился бы я на такую обработку статьи».

Безденежье 48-го года, о котором говорит Чуковский, – после запрета на публикацию его сказки «Бибигон». Мирная, дачная, нестрашная сказка, которая появляется после страшнейшей войны.

Ее герой в треуголке со своей маленькой шпагой – отважный, он восхищает. При этом он крохотный – его можно жалеть. Моя жена в детстве была совершенно уверена, что Бибигон нырял именно в эту чернильницу в письменном приборе ее бабушки. Бибигон не лишен недостатков – значит, живой. Когда «Бибигона» впервые только начали публиковать в журнале «Мурзилка» в конце 45-го года, дети, пережившие войну, откликнулись тысячами писем на имя Чуковского или просто на имя Бибигона. «Милый Бибигон, у меня нет папы, он погиб героем в боях за Харьков. И мне неоткуда ждать писем, и я решила написать Вам».

«Бибигон» публикуется в «Мурзилке» с ноября 45-го до середины 46-го года. Но о счастливой концовке, о победе Бибигона над индюком, дети не узнают. В апреле 46-го Сталин выступает по вопросам литературы, начинается накат на «толстые» журналы. Пиком этой кампании в августе 46-го будет знаменитое постановление «О журналах «Звезда» и «Ленинград», с изничтожением Ахматовой и Зощенко. Через неделю в «Правде» в рамках той же кампании выходит статья под названием «Серьезные недостатки детских журналов». Один из объектов критики – «Мурзилка». И напечатанный там «Бибигон», названный обывательским и не отвечающим целям и методам коммунистического воспитания детей. Чуковский пытается опубликовать в «Огоньке» обнаруженное им неизвестное стихотворение Некрасова. Стихотворение написано в 1867 году. «Огонек» возвращает стихотворение, так как могут быть найдены параллели с советской действительностью. Чуковский болел в то время. У него подозревают рак. В дневнике напишет:

«Я вдруг почувствовал радость, что у меня рак. И что мне скоро уйти из этого милого мира».

Но он остается. Он очень прочно устроен. В русской советской литературе только он и Ахматова так устроены. Зощенко после 46-го года совершенно смят и никогда уже не поднимется. У Чуковского в 46-м и двенадцать лет спустя, в 58-м году, страшнейшие воспоминания о нем. В доме Горького вечер, посвященный горьковскому 90-летию. В числе приглашенных – и Зощенко, и Чуковский. Чуковский вспоминает:

«В столовой – сливки московской знати, в хороших одеждах, сытые, веселые лауреаты, с женами, с дочерьми. Среди них – Зощенко – растоптанный. Ни одной прежней черты. Теперь это труп, заколоченный в гроб. Говорит нудно, длиннейшими предложениями. Становится жутко, хочется бежать, заткнуть уши. А я помню его в Доме искусств, когда стены дрожали от хохота».

Дом искусств, который упоминает Чуковский, был целую жизнь назад. Дом искусств был в 1919 году. Это Чуковский придумал тогда Дом искусств, где можно поселить писателей и художников, где они смогут сообща прокормиться, где они смогут работать, говорить на человеческом языке, где будут человеческие лица. Чуковский в дневнике повторяет: «Лица стали не те». В Доме искусств выживают в своей среде. Дом искусств – сочиненный Чуковским маленький остров русской культуры во время первого советского голода 19-21-го годов.

В городе трупы умерших от голода возят на салазках или подбрасывают в чужие квартиры, потому что не на что хоронить. Все имущество поменяно на еду. Дров нет, электричества нет. Про людей Чуковский говорит: «Обглоданные». Люди безразличны к смерти. В городе организуют крематорий. Художник Анненков, автор иллюстраций к блоковским «Двенадцати», делает обложку к рекламному проспекту крематория. На экскурсии в крематорий ходят все подряд. И Гумилев, и балерина Спесивцева, и Чуковский с дочкой. Чуковский запишет: «Все голо и откровенно. Все в шапках, курят, говорят о трупах, как о псах. В углу груда костей». Одну Чуковский сунул в карман и принес домой.

Через три года о том, как иногда разрушается нормальный строй жизни, как путаются все понятия, Чуковский попытается рассказать детям.

Только для детей Чуковский напишет счастливый конец, где все встает на свои места. В реальности у Чуковского двое детей и беременная жена. Он читает лекции где и кому попало. Никто не слушает. Но за лекции дают пайки, а ему надо кормить семью. Газеты, причисленные к буржуазным, давно закрыты. Печататься негде. К тому же создается Госиздат, т. е. государственная монополия на печать. Под контролем все – и типографии, и бумага. Плюс – терpop. Чуковский в дневнике пишет: «Сегодня празднества по случаю двухлетия советской власти. Фотографы снимали школьников и кричали: «Шапки вверх, делайте веселые лица».

Блок, в 18-м году написавший «Двенадцать» и призывавший слушать музыку революции, в 19-м говорит: «Я не умею заставить себя вслушаться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет и когда живешь со сцепленными зубами».

Чуковский не Блок. Он другой. Он не ждет музыки. Он садится за письменный стол каждый день. И в этом его счастье. Потому что ему достанется немузыкальная эпоха. Он трудоголик по темпераменту. Он воспитал себя сам на лучшей литературе и потому, что убежден, что литераторский труд бесценен и полезен для общества. Кроме того, его постоянный труд – его спасение. В него можно уходить с головой. Кроме того, это спасение для его семьи. Потому что так он может свою семью кормить. Он будет писать постоянно. Об Уитмене, Оскаре Уайльде, О'Генри, Маяковском, Короленко, Репине, Блоке. Он будет переводить «Тома Сойера», «Робинзона Крузо», «Принца и нищего». И иногда в подарок за этот труд будет приходить вдохновение. Как с «Мухой-цокотухой»:

«Я еле успевал записывать на клочках бумаги огрызком карандаша. И потом, когда в моей сказке дошло до танцев, я, 42-летний седеющий человек, стал танцевать сам».

Он танцевал и писал где попало. Закончил писать уже на обоях.

После революции Чуковский много общается с Блоком. Раньше, до революции, когда Чуковский был литературным критиком в кадетской газете «Речь», Блок недолюбливал его. Темпераментный, парадоксальный критик Чуковский казался Блоку легковесным. Но после революции они сблизились. Теперь они вместе в Комиссии по изданию русских классиков, в издательстве «Всемирная литература». Блок, Горький, Чуковский в издательстве составляют каталог шедевров литературы, которые необходимо издать, довести до сознания народа. Чуковского временами охватывает почти эйфория: «Эти колченогие еще и не знают, что у них есть Пушкин и Блок. О, как изменится их походка, как облагородятся их профили, если эти люди пройдут через Чехова. После «Войны и мира» не меняется ли у человека цвет его глаз? Книги перерождают самый организм человека – придите через 10 лет, сколько вы увидите истинно человеческих лиц». Но обычно он трезв:

«Прежней культурной среды нет – она погибла. И нужно столетие, чтобы создать ее. Сколько-нибудь сложного не понимают».

Писатели, живущие в Доме искусств, начинают выпускать одноименный журнал.

В первом номере журнала «Дом искусств» – статья писателя Замятина под названием «Я боюсь». Она заканчивается словами: «Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь – я боюсь, что у русской литературы одно только будущее – ее прошлое».

Тогда же на вечере памяти Пушкина выступает Блок. Чуковский записывает: «Блок пошел к кафедре и матовым голосом стал читать о том, что Бенкендорф не душил вдохновения поэта, как душат его теперешние чиновники, что Пушкин мог творить, а нам теперь – смерть!» В зале – представитель власти. Блок поворачивается к нему лицом и произносит: «Чиновники суть наша чернь, чернь вчерашнего и сегодняшнего дня».

Полвека спустя Чуковский как-то скажет: «Мне сейчас померещилось, что за столом сидят Блок, Маяковский… Как будто приснилось». Теперь совсем другая компания у Чуковского за столом. Но разговор все о том же. Чуковский пишет:

«Вчера были у меня Солженицын, Вознесенский… Солженицын говорит, что главный редактор «Нового мира» Твардовский должен побывать на аудиенции у Брежнева с предложением – либо закрыть журнал, либо ослабить цензуру».

Солженицын частый гость у Чуковского. А в 65-м, после изъятия его романа «В круге первом», он просто на некоторое время поселился у него. В 67-м в доме Чуковского Солженицын пишет письмо съезду писателей о необходимости отмены цензуры. Чуковский пишет:

«Я горячо ему сочувствовал, но ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду. А кроме того, свобода слова нужна очень ограниченному кругу людей».

Чуковский продолжает: «Солженицын чувствует себя победителем. Я сегодня завтракал с ним. Солженицын утверждает, что государство пойдет на уступки и говорит, что, по крайней мере, в ближайшие три месяца его не убьют из-за угла. Походка у него уверенная, он источает из себя радость».

Чуковский, глядя на Солженицына, вспоминает Блока.

За два месяца до смерти Блок, который ничего больше не пишет, высказался в письме к Чуковскому: «Сейчас у меня нет ни души, ни тела нет. Слопала-таки, поганая, гугнивая, родимая матушка-Россия, как чушка своего поросенка». Они виделись в последний раз незадолго до этого письма. Чуковский читал лекцию о Блоке. Выступал в одной манжете, второй нет. Блок был в зале. Все вокруг шептались, говорили, что Блок просто мертвец. Они с Чуковским тогда сфотографировались.

О том, что Блок умер, Чуковский узнает в Псковской губернии, куда увез семью из Петрограда, чтобы спасти от голодной смерти. Он едет с дочкой на телеге мельничихи и думает: «Каждый дом здесь, кривой, серый говорит: «А Блока нету. И не надо Блока. Я и знать не хочу, что за Блок. И все эти сволочные дома на самом деле сожрали его».

НЭП, который скоро введут, не принесет Чуковскому эстетического отдыха. «Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины. Красивого женского мяса – целые вагоны, на каждом шагу – любовь к вещам и удовольствиям страшная. Все живут зоологией и физиологией – ходят по улицам желудки и половые органы и притворяются людьми».

Внутри привычной ему среды интеллигенции – после смерти Блока, расстрела Гумилева, после 4 лет голода, запрета свободы слова, террора – углубление раскола: сотрудничать или не сотрудничать с властью. Чуковский и сам в отчаянии. Но НЭП, новая экономическая политика, первая советская оттепель, означает выход из голода, открытие частных издательств, возможность работы. Возвращение к подобию привычной жизни вводит в заблуждение. В это время в эмиграции писатель Алексей Толстой напечатал в лояльной Советской России газете «Накануне» письмо, где призвал «признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским. А признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни». В России письмо Толстого напечатала газета «Известия». Чуковский читает письмо Толстого. Чуковский пишет Толстому. «С умилением я читал Ваше письмо в «Известиях». Да, это то, что чувствую я давно – с самого начала революции». Чуковский пишет: «Говорить о гибели России могут только эмигранты в Париже, Софии и Праге. Но, дорогой Толстой, «не думайте, что эмигранты только за границей. В 19-м году я основал Дом искусств, устроил общежитие, библиотеку. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, интригуют, бездельничают – эмигранты, эмигранты! Те, которые живут здесь, еще более за рубежом, чем Вы. Нет, Толстой, Вы должны вернуться сюда гордо с ясной душой. Вся эта мразь не достойна того, чтобы перед ней извинялись». Кроме того, в письме Чуковский упоминает несколько фамилий. Что делает письмо доносом. Толстой, не имея на то указаний Чуковского, публикует это письмо как открытое. «Правда» перепечатывает фрагменты письма, одобрительно комментирует его. Чуковский на грани сумасшествия. Чуковский пишет писателю Замятину, которого он помянул в письме: «То, что я пережил в эти дни, сделало меня другим человеком, и я думаю, что мне уже не поднять головы. По совести, я считаю себя не лукавым, не двуличным человеком, а просто – страшно искривленным, смертельно изнуренным».

 

В 30-м Чуковский будет в восторге от колхозов. Он соглашается с писателем Юрием Тыняновым, который говорит: «Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивающих мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин называться гениальнейшим человеком эпохи». Но в 1933-м, после смертельного голода, возникшего как следствие сталинской коллективизации, тот же Чуковский запишет в дневнике: «Видел комбинат для подкидышей, которых в голод дюжинами в Киеве на Крещатике подбирала милиция. Дети с большими животами, с кривыми ногами, с глистами во рту, с безбелковыми отеками. Многие тут же умирали. Хотелось бежать от них куда глаза глядят».

В 36-м тех, кто выжил, приезжают усыновлять. Чуковский пишет: «Я видел нескольких мужчин и жен ответственных работников. Долго примериваются, вглядываются, возьмут на руки то одного, то другого. Дети тоже примериваются. Если их хочет усыновить небогатый, они говорят: «Не пойдем: не на машине приехал».

В 37-м напишет: «Хороши только дети. Но что с ними делают». Чуковский в 37-м уже пишет письма в защиту арестованных.

Ходатайствует о писателе Пантелееве, филологе Оксмане. И это при том, что Чуковский крайне осторожен. В дневнике за 37-й год – три страницы. А в 38-м записей нет вовсе. В 37-м пишет о пустяках: «И между прочим два слова – Лидина трагедия». Это означает – арест мужа дочери Чуковского, блестящего физика-теоретика Матвея Бронштейна, приятеля Ландау и, несомненно, потенциального участника советского атомного проекта. Письмо в его защиту пишут академики Фок, Тамм, Вавилов. Чуковский пишет Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович, за свою долгую жизнь я близко знал многих знаменитых людей». Останавливается на секунду. Однажды, в других обстоятельствах и в другое время, в 1910 году в дневнике Чуковский уже перечислял имена тех, с кем ему посчастливилось познакомиться: «Я близко узнал Алексея Толстого, Леонида Андреева, Аркадия Аверченко, Тэффи, Александра Бенуа, Кустодиева, Добужинского, Шаляпина, Комиссаржевскую, Собинова и нашел истинного друга в лице академика Анатолия Федоровича Кони». Это знакомые Чуковского по поселку Куоккала, популярному среди петербургской интеллигенции дачному месту. В Куоккале была блаженная возможность свободного интеллектуального общения. Море. Он тогда много и с удовольствием работал. Дружил с Репиным. Там из сочетания Чуковский и Куоккала возникает его «Чукоккала» – альбом, в котором кто только не оставил свои записи или рисунки. Легкомысленная, игривая книжка. Которая в 37-м – чистая нелегальщина. Потому что большинство авторов «Чукоккалы» давно вне закона. Так вот теперь, в 37-м, он пишет Сталину в защиту мужа дочери: «Я близко знал многих знаменитых людей – Репина, Горького, Маяковского, Валерия Брюсова, Леонида Андреева, Станиславского, – и потому мне часто случалось испытывать чувство восхищения человеческой личностью. Такое же чувство я испытывал всякий раз, когда мне доводилось встречаться с молодым физиком Матвеем Бронштейном».

Матвей Бронштейн был расстрелян в 38-м. Одно время с ним в камере сидел артист и режиссер Дикий, впоследствии исполнитель роли Сталина. Дикий вспоминал: Матвей сокамерникам читал наизусть Блока. Бронштейну инкриминировали участие в «контрреволюционной организации интеллигенции, боровшейся за установление политического строя, при котором интеллигенция участвовала бы в управлении государством наравне с другими слоями населения по примеру стран Запада».

В 39-м Чуковский просит за арестованного поэта Николая Заболоцкого. Впоследствии выяснится, что Заболоцкого допрашивал и пытал тот же следователь Лупандин, который вел дело Матвея Бронштейна.

40-й год в дневнике неожиданно откровенный. Начинается словами: «Состояние мое душевное таково, что даже предстоящая мне операция кажется мне отдыхом и счастьем». Дальше: «Был у меня сегодня утром Е. В. Тарле – приезжал сговориться, как хлопотать о Шурочке Богданович».

Эту Шурочку Чуковский знает с ее детства. С 900-х годов. Со счастливой Куоккалы. Теперь Шурочка арестована в Харькове, после ареста ее мужа. Она уже погибла в тюрьме в ходе следствия. Но ни Чуковский, ни знаменитый историк Тарле не знают об этом и собираются хлопотать. И дальше в дневнике совсем уж откровенно: «Сидит у меня внизу А. А.» (т. е. Анна Андреевна Ахматова). Вчера Фадеев прислал ей большое письмо. Что он дозвонился до нужного ей человека и что он сведет ее с этим человеком». Это уже просто означает, что Ахматова пытается спасти своего арестованного сына и Фадеев пытается ей помочь.

Завершается 40-й год словами: «Был у Ахматовой. Лежит. Говорить было, собственно, не о чем. Говорили о новой книжке переводов Пастернака». Слова Чуковского – «говорить было, собственно, не о чем» – означают, что нет надежды на спасение близких и нет слов, чтобы выразить эту безнадежность.

Четверть века спустя дочка Чуковского Лидия, которая пишет «Записки об Анне Ахматовой», в доме Ахматовой познакомится с молодым поэтом и будущим нобелевским лауреатом Иосифом Бродским. И Чуковский будет защищать Бродского, когда его будут травить. Он не поклонник стихов Бродского. Но он защищает талант.

Два старых человека – Чуковский и другой детский писатель и знаменитый переводчик Шекспира, Бернса Самуил Маршак, – будучи в больнице, пробираются к телефону и звонят, чтобы выяснить, как закончился суд над Бродским. Маршаку становится плохо. Когда приходит в себя, говорит: «А я думал, что умираю». И они, два старика, снова звонят по телефону и, как могут, хлопочут.

В 62-м защищает художников-авангардистов. Получает разнос от Хрущева. Пишет:

«Я не питаю нежных чувств к Эрнсту Неизвестному, но то, как поступили с ним, внушает мне негодование. Ненавижу я деспотизм в области искусства».

Защищает молодого Аксенова, осужденных за литературное творчество Синявского и Даниэля.

Александр Галич поет в доме у Чуковского.

Чуковский подарил Галичу свою книгу и надписал: «Ты, Моцарт, Бог и сам того не знаешь…»

Галич в доме Чуковского пел «Памяти Пастернака». Чуковский подарил ему фотографию. На ней улыбающийся Борис Леонидович с бокалом вина и Чуковский, который чокается с ним. Фотография сделана в день, когда сообщили о том, что Пастернаку присуждена Нобелевская премия.

Чуковский тогда вместе с внучкой Люшей немедленно бросился поздравлять Пастернака. Узнал, что от Пастернака требуют отказаться от премии. Побежал к соседу Пастернака, председателю Союза писателей Федину. Тщетно уговаривал его заступиться за Пастернака. Вернулся к Пастернаку. Предлагал вместе поехать к Фурцевой. Пастернак отвергает предложение Чуковского. Пастернак пишет Фурцевой письмо: «Нобелевская премия, данная мне, не может не порадовать всех советских писателей». Чуковский выслушал письмо и пришел в отчаяние: «Не то!» – и ушел, чуть не плача.

Потом в дневнике напишет: «Меня принудили написать письмо с объяснениями – как это я осмелился поздравить преступника!»

Чуковский когда-то надеялся, что в Переделкино будет такая же прекрасная жизнь, как в Куоккале, писатели будут друг к другу в гости ходить. Потом он скажет дочери: «Хорошо бы написать роман о судьбах здешних писателей под названием «Разложение». Одних расстреливали и загоняли в гроб, других разлагали. Никто из нас не уцелел».

История с Пастернаком – одна из самых горьких в семье Чуковских.

Сын Чуковского Николай, литератор и переводчик, на президиуме Союза писателей выступает с осуждением Пастернака. Дочь Чуковского Лидия, тоже литератор и критик, занимает прямо противоположную позицию. Про позицию брата, очень советского человека, она говорит: «Какой стыд! Коля знает наизусть его стихи. Коля, который любит его и был любим им, выступил с каким-то порицанием. Какой стыд!»


Издательство:
Издательство АСТ