bannerbannerbanner
Название книги:

Выжить без зеркала. Сборник новелл

Автор:
Анна Лощилова
полная версияВыжить без зеркала. Сборник новелл

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Тогда я услышала, о каких звуках он говорил, и положила ему голову на грудь. Сказала: «вытащу». Он шумно дышал, но больше не произнес ни звука.

В его квартире было чисто: не было никакого лишнего хлама, дверцы шкафов и комодов были плотно закрыты, и комната, казалось, была идеальной формы, с идеально гладкими стенами. Постель была идеально заправлена, и мы повалились прямо на пол.

Когда все кончилось, он целовал мой живот и плечи и сказал, что я могу взять голубое полотенце в ванной, если захочу принять душ. Но мне хотелось только, чтобы он целовал меня до самого восхода, пока мы оба не уснем. И я знала, о ком он думал, пока обнимал меня, пока чувствовал мое тело, и именно поэтому мне хотелось, чтобы это длилось как можно дольше.

Это был первый мужчина, который не стал для меня поиском и заменой. Я пришла, чтобы спасти его, а не себя, и спасла.

Мартин был чьим-то другом, какого-то нашего друга, на тесной планете, где все знакомы с друзьями своих друзей, для них он был, может быть, юродивым. Местный дурачок и всегда говорил, что думал, даже если единственное, что занимало его мысли, было желание сходить в туалет. Казалось, что он воспроизводил все, что рождалось в его голове, все верили в это и никто никогда не задумывался, почему, в таком случае, он так мало говорит. Впрочем, слушать его было занятно, хоть он и повторялся, кружился на месте, как лисенок бегает за собственным хвостом, циркулировал вокруг одного и того же, одного и того же, одного и того.

Таким же способом он привел меня к себе домой – я нашла его в KFC у метро – кругами и волнами, мы шли не по прямой, но пунктиром. Наш путь вырисовывался в спирали и кольца, лишние движения, пустые слова. Узор рассыпанного бисера, который никто никогда не соберет в ожерелье и не повесит на шею самой красивой в детском саду девочки. Издалека, впрочем, это невозможно было заметить: точки сливались в одну, пылинки в туманности, цветы в цвета и пятна.

Кружась мы дошли до дома. В доме был нужный подъезд. В подъезде нашли квартиру. Квартира открывалась ключом. Внутри были мы. В сундуке заяц, в зайце утка, в утке яйцо, а в яйце – мы.

Я осталась у Мартина жить и не возвращалась домой неделю, его джинсы (было начало августа и дожди шли, не переставая: мне пришлось носить его одежду за неимением лучшего) падали. Нужно было затягивать их ремнем. И Мартин затягивал. Ремни на руках у меня, у него.

– Это потому что я привыкаю, – так он объяснял.

Мне не хотелось уходить, уходить было не в чем: вся моя одежда осталась дома, не было ничего, что могло бы спасти от назойливых колких осадков.

Уходить было необходимо, уходить было некуда: Иоиль иногда писал мне, чтобы убедиться, что я жива и не болею, но не домой не звал, не говорил, что скучает. Иоиль писал: «Как дела, Мириам?». Я отвечала: «Хорошо».

Иоиль писал: «Я волнуюсь, сестренка».

Дышать, нам с Мартином, было уже почти нечем: свежее послевкусие дождливости не поступало в легкие. Губы стали сухие, жёсткие и рваные; Мартин, подкараулив меня после душа, шепнул, что волнуется. Это значило, что его сердце снова не справилось со свободой увлечения, вывернулось наизнанку, клейкой и шершавой стороной и врезывается, клеится к моему.

– Я привыкаю, – говорил Мартин.

Дожди не заканчивались.

Я говорила: «чёрный – цвет волос моей истинной любви».

Мартин был черноволос и кудряв, зарывался в мою грудь, пока я пела эту шотландскую народную песню, из сборника песен о любви всевозможных культур и традиций. Я перечитывала ее раз за разом от корки до корки на коленях рядом с матерью и Иоилем. На мотив, что подсказывал голос изнутри. На мотив, что нужно покинуть гнездышко, в которое пришли кругами изорванных крыльев, пока не поздно, пока любовь доставляла нам одно удовольствие и никакого страдания.

"Я чувствую чудесный аромат.

 
Быть может, это аромат Возлюбленного,
а, быть может, это мой Возлюбленный опьянен,
вспоминая меня?"
 

И пока он не спросил меня, а люблю ли я его, нежно и трепетно, я отыскала в безумном порядке комодов свои вещи и запрыгнула в уходящий вагон поезда.

Немытые, мерзкие плацкарты с дембелями, печальными женщинами и их счастливыми детьми я люблю гораздо больше чем стерильные самолёты. В самолётах закладывает уши и невидимая ненавидимая рука проволокой разрезает череп на две несимметричные части: сны от этого шумные и беспокойные, трескающиеся, как скорлупа.

Проводница – несчастная Афродита, продавшая душу и красоту неведомо за что – рассказывает пассажиру, как однажды случилась с ней поездка. (В туалет была невероятная очередь выстроившихся по длинному коридору боковых мест, очерченных искусственной кожей. Все потому, что в туалете принимала какая-то шлюха, на поезд села, кажется в Саратове). Проводница говорит, все подряд ее там чпокали. Чпокали. Пассажир смеется, непонятно чему, а взамен делится историями о том, как они приносили различное спиртное туда, куда его приносить было нельзя. Куда именно, мне не понятно.

Они выглядят такими довольными и важными, что слушать их не хочется. Куда притягательнее печальные, с опущенными слегка вниз уголками глаз, губ, обветренных, болезненных.

Моя мама, к которой ехал ленивый поезд, тоже любила печальных. Мой отец был таким, но хотел стать счастливее с помощью какого-нибудь греха и всегда выбирал блуд. У него были, неестественного смолистого цвета волосы, и такого же блеска глаза на пол лица, и уголки их были едва опущены вниз. От этого казалось, что он плачет даже когда смеётся, и что плачет он от счастья. У него было поистине ангельское лицо, лицо любящего и в любви своей скорбящего.

Когда я стала старше, и мама удостоверилась в том, что отец никогда уже не вернётся, чтобы стать нам отцом, она рассказала мне, как много у него было женщин и мужчин. Как он, зависимый от надежды на спасение, искал способ облегчить свое сердце, полное всесильной необъяснимой ложью иллюзорности ценностей, целей и радостей, названных людьми истинными. Каждый раз возвращался со слезами в постель, увитую простынями, клал голову на грудь маме и молчал. А потом он спросил, почему это совсем не помогает. Тогда мама пошла вместе с ним, и в ее поступке тоже была надежда и больше ничего.

Они сели в машину и поехали к какой-то папиной знакомой, любовнице. Она жила одна. Любовь планировалась втроем, но маме претило все это на уровне физиологии, она была обнажена, сидела рядом и смотрела. Попробовала мастурбировать, и от этого хотелось плакать.

Они были красивыми людьми с красивыми телами. Мой отец, он никогда не знал физической работы, имел тело длинное и тонкое, как цветочный стебель. Его женщина извивалась вкруг него, стонала. Это было бы красиво, будь это кино: хороший свет, звук, камера мотор начали.

Когда все закончилось, мама с отцом поехали домой, не пили кофе, чай. По приезду отец собрал вещи, лег в постель, чтобы выспаться перед дорогой, а на утро уехал.

Несмотря на то, что мама не упрекала его, не кричала и не плакала, держала за руку, которой он обвил ее живот, теплый и мягкий, отец чувствовал себя гадким и липким.

После его ухода течение нашей жизни, кажется, совсем не изменилось. Может быть, так было только для меня. Потому что Иоилю пришлось скорее повзрослеть, стать нашим защитником и опорой. Мы были нежные, маленькие женщины, которые только могут создавать видимость хранительниц очага посредством некоторого заработка и уборки по дому. Нам нужен был кто-то реальный, телесный, чуткий и твердый, Иоиль. Он был мужчиной, и я думала, что мы поженимся, когда придет время, а может быть, он женится на маме и станет моим новым отцом. Я принимала эту мысль – необходимость разделить своего любимого мужчину – ради счастья моей матери, я видела, как они любят друг друга и совсем не знала, и не знаю до сих пор, что любовь между матерью и сыном, сестрой и братом, мужчиной и женщиной как-то различается.

Мне казалось, они были бы хорошей парой. Мне казалось, мы бы тоже стали хорошей семьей – мужем и женой. Никто мне не объяснял, какие роли кто должен играть: играли мы не по правилам, словно отец забрал инструкцию, которое могла бы все объяснить. Я изучала мир методом тыка.

Мама жила все в том же доме, в котором я провела всю свою сознательную жизнь, они купили его с папой. На пороге меня встретил сын соседки, маленький олигофрен, значит, и соседка была у нас дома.

Так оно и оказалось, но я едва успела с ней поздороваться: как только я вошла на кухню, мама произнесла радостное, точечное «ай», а соседка поспешила удалиться во двор: «с приездом, ну, не буду вам мешать!».

– Посиди с нами еще, – говорила мама, – пока сынишка играет во дворе. Не надумала пообедать?

– Я не ем говядину, – ответила она. Я подумала тогда, что у нее курносый нос, а раньше я никогда не замечала.

– Религия? – спрашивала я курносую соседку.

– Можно и так сказать, – она задумалась, – я ем птицу. Они глупые. А коровы умные – и я их не ем. Не ем тех, кто умеет думать и понимает. Я не ем друзей, понимаешь? Это такой мой мясной принцип. Это такой кодекс. Не веганский, а мясоедский. Кодекс мясоеда.

– У меня что-то похожее, только в постели. Я тоже не ем друзей. Понимаешь?

Маму, кажется, не удивило, что я приехала. Ее словно ничто не удивляло. Она только посмотрела на мой скромный багаж в виде сумочки и спросила: «это ты вот так в поезде ехала?»

Хотя ни мне, ни ей не было понятно, что собственно не так с моим багажом. Мы знали обе: я здесь ненадолго.

– Я ненадолго.

– Ну, садись, – говорит мама, ищет в шкафчике шкатулку с чаем.

Курносой соседки на кухне уже не было, она убежала во двор, к своему дитятке.

– У меня, – говорю, – СПИД.

– Я знаю, – отвечает мама.

Сколько же еще тебе придется вытерпеть, мамочка, сколько еще испытаний?

И потом повторила вслух:

– Сколько тебе еще придется вытерпеть, мам?

 

– Еще очень много, Мириам.

Наверное, она все понимала и обо всем догадывалась, только не знала, как убедиться в своих догадках, да и стоило ли.

– Как Иоиль?

– Хорошо

– Вы вместе?

Вывместе? – говорит.

И я все ей рассказала.

Рассказала, как запуталась, влюбилась в Иоиля, потеряла его тело, обрела снова, рассказала, как готова была отречься от семьи, от имени и фамилии, потому что стал он, наконец, и все к тому и шло, не братом, не ближним, но ближайшим. Как стало в секунду одну, страшную, роковую, прекрасную секунду мне трудно с ним спать в одной кровати, хотя с малых лет мы засыпали после детских наших, невинных игр на простынях и одеялах, вывернутых, перевернутых в корабли и шалашики. Как в следующую секунду стали мы единым телом, целым, потеряли свою невинность и сказочность, как обрели что-то большее, сильнейшее, как стали самыми великими из людей, когда стал он моим мужчиной, а я его женщиной. Как две наши разные души, в разных телах, кровью и слезами крепили союз, и не было тогда людей красивее нас и выше, мы луна, мы звезды и земля, как упали бездыханные, без стыда, без соли.

Как узнали мы потом, что я больна, и болен Иоиль.

Но я этого, может быть, хотела.

Я искала спасение вокруг, а после, когда узнала диагноз, в смерти. И настолько сжилась с этой мыслью, прониклась в нее, срослась, что все казалось мне правильным и гармоничным, красивым и святым: я чувствовала святость в своей болезни.

А Иоиль был земной человек, реальный, в его смерти не было святости и света, была только неприятная вязкая горечь, соленая мутная боль, исступленное непринятие, маскированное спокойствием согласия с единственным исходом. И он собирался бороться. И чем увереннее он сопротивлялся болезни, тем несчастнее и страшнее она была.

Я рассказала, каким злом нас наказали за любовь, высокую, небесную, такую, какой не было еще на свете, облепили грязью и неприятием, скрипучим песком на зубах, спермой десятков мужчин.

Я рассказала ей все и уснула.

Мама провожала меня на вокзал, с пустыми руками, они мотались по ветру из стороны в сторону, закручивались вокруг тела.

До отправки поезда еще оставалось время, я попросила сигарету у молодого человека, он стоял, развязно приобняв свою спутницу. Сунула ее в рот.

– Мириам, Иоиль уехал, – она забрала у меня сигарету и механическим движением положила ее в карман, – он так решил. Чтобы ты не видела, как он умирает.

– А я, – спрашиваю, – я разве не умираю?

Впрочем, спросила я без истерики, скорее недоумевая, я ведь твердо была уверена, что я тоже умираю. Как и он, так и я.

– Ты не умираешь, Мириам, тебе еще долго и счастливо жить. До самого последнего твоего дня, – она достала из кармана мою сигарету и сунула ее в рот.

* * *

Выдираю из обнаженного тела широкое лезвие ножа. Ведь знаю, что не стоит этого делать – комнату зальет кровью. Дом утонет в моей крови, а за ним целый квартал. От таких тяжких потерь лишусь сознания, а когда очнусь, выгляну в окно. Там мальчик поплывет на каноэ по алым рекам, по затопленным улицам и проспектам. Неужели каждый держит каноэ на балконе на случай чьего-нибудь ранения?

Выдираю, а крови нет. Внутри плоско, жутко – я просыпаюсь. И каждый раз сомневаюсь, рада ли я своему бескровию (значит, не умру, значит, я всегда буду так), или же просто пусто внутри меня и мрачно?

Так я просыпаюсь каждый день. А когда размыкаю глаза, нащупываю приоткрытый ящик тумбочки, нахожу письмо. И каждое утро читаю, потому что не знаю, чем закончится этот день.

«Моя милая Мириам, мое счастье. Я

Наклеил сухих цветов. Главное, не переживай, в дороге в почтовом катафалке с ними ничего не случится. Они уже мертвы.

Чем ближе к ночи, тем меньше хочется с кем-либо разговаривать. Хожу по коридорам, стреляю сигареты, молча.

Я работаю коллектором. Обзваниваю людей, которые по уши в долгах, благодаря компаниям, раздающим всем желающим деньги. И это ужасно глупо.

И перед тем, как заклеить конверт, я тщательно облизываю клейкую полоску. В этом уже давно нет необходимости, технический прогресс дошел до того, что можно не пускать в ход все свои слизистые, чтобы запечатать письмо. Тем не менее, позволь мне эту слабость.

А помнишь, когда мы жили вместе, мы каждый вечер выпивали по бутылке дешевого полусладкого. Стояли в магазине до 22.56 и выбирали дешевое полусладкое. Я хотел, чтобы бутылка была красивой, а ты, чтобы не отдавало спиртом: мне везло больше.

Я без тебя не пью. А ты, при случае, попробуй, загляни внутрь бутылки. Сколько ни вглядывайся, дна не увидишь.

Когда мне было девять лет, у меня на руках была жуткая сыпь – аллергия на пыль. Понимаешь теперь, почему у меня всегда так чисто в комнате?

Я перевязал себе левую руку, попытался ограничить ее функциональность, притворялся больным. Я всю жизнь так делаю: притворяюсь больным и несчастным.

Я стал тем, кем всегда хотел быть. Космонавтом, летчиком, изобретателем.

Я смотрел с вершины Олимпа на проходящих мимо людей и осуждал их. Вглядывался в их сути и снова осуждал. Я возомнил себя тем, кем никогда не был. Был тем, кем никогда себя не возомню.

И если бы я убил отца и переспал с матерью, мой грех не был бы тяжелее чем тот, что я несу на своих плечах. Тот, что я возложил на твои плечи. И я понял только теперь, что значит отождествление любви со страданием. Даже когда коснулась меня эта животворящая беда, я воспринимал эти слова как жадный до геройства в своей младенческой глупости человек. Я думал, что как русалочке мне даётся болью каждый шаг, думал, я терплю это лишь ради того, чтобы быть с тобой рядом.

И я знаю, что ты смеешься надо мной, и я пристыжен твоим смехом, я заслужил!

Я должен был тебя покинуть и, когда покинул, я узнал, о чем плачут любовники. Не о расстоянии, но о неизвестности.

Мириам! Мое счастье.

Если ты можешь, поцелуй руки нашей матери. А я молюсь за нас обоих».


Издательство:
Автор