bannerbannerbanner
Название книги:

Иисус достоин аплодисментов

Автор:
Денис Леонидович Коваленко
полная версияИисус достоин аплодисментов

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

2

Холодина стояла жуткая. С четверть часа парни молча ждали автобус. В своем пальто, без шапки, Сингапур порядком замерз; то и дело он прикладывался к бутылке, но видно это мало ему помогало.

– Может ну ее к черту, этот институт; суббота, пошли обратно к тебе или до меня дойдем, водки еще возьмем, – то и дело шмыгая носом, предложил он.

– Нет, – ответил Дима и добавил. – Ты ко мне сегодня не заходи. Гена будет. И вообще, когда у меня такая вечеринка… тебе там делать нечего.

– Мне все равно, – равнодушно ответил Сингапур. Лицо его осунулось, стало каким-то отрешенным и, неприкрыто грустным, даже холод теперь не волновал его, расправившись, он закурил и задумчиво смотрел куда-то в сторону. Подошел троллейбус.

– Поехали, – Дима дернул его за рукав.

– А? да-да, – Сингапур кивнул и первым полез в переполненный троллейбус.

Устроившись в середине салона, парни замерли, задавленные со всех сторон такими же замерзшими и раздраженными пассажирами: Дима – держась за поручень, Сингапур – уперевшись обеими руками в спинку сидения, на котором, сидела старушка. Склонившись над ней всем телом, Сингапур с трудом, казалось, держался на ногах. Старушка лишь кротко прижалась плотнее к стеклу.

– Какая милая старушка, – легонько Сингапур ткнул Диму локтем.

– Милая, – согласился тот, и не в силах больше сдерживать давивших пассажиров, оторвал от поручней руку и уперся ладонью в стекло, другой рукой, то и дело, оправляя дубленку, задиравшуюся всякий раз, когда кто-нибудь пытался протиснуться по салону.

Троллейбус ехал молча, говорить в таком холодном, спертом от невыносимой толчеи воздухе, желающих не было, единственно, кто-нибудь вяло огрызался. У окна, впереди салона, сидела молоденькая мама с пятилетним мальчиком на коленях; мальчик, не отрываясь, смотрел в круглое светлое пятно на заиндевевшем стекле. Смотрел долго, молча, и не по-детски угрюмо; вдруг сказал громко в каком-то порыве:

– Мама, мне надоело. Давай украдем много денег и купим «Мерседес».

– Вот это парень! – враз оживился салон.

– Вот это правильно! – засмеялись какие-то молодые люди.

– Чему дитё учите! – раздался укоряющий стариковский возглас. – Бесстыдники.

Сразу потеплело. Пассажиры оживились, мысль «украсть много денег и купить «Мерседес», многим была симпатична. Единственно, некоторые старики возмущались, но это лишь еще больше веселило салон. К тому же сразу кто-то ругнул правительство и уже старики, недавно возмущавшиеся, теперь от души поносили и правительство и премьера и до кучи, местную администрацию, обзывая губернатора не иначе как соловьем птичкой певчей. Словом, до института парни доехали в самом, что ни на есть приподнятом настроении.

В институте все обошлось. Хмарова встретили сразу, только парни вошли в холл. Дима пожал ему руку, протянул руку и Сингапур.

– Я с такими отморозками не здороваюсь, – сдержанный ответ, Сингапур равнодушно пожал плечами и прошел в институт.

В субботу были общие лекции. Первой была история искусств. Читал ее Рождественский Аркадий Всеволодович, молодой преподаватель двадцати девяти лет. Всегда опрятный, в костюме, он неторопливо прохаживался мимо доски, негромко, вовсе не стараясь, что бы его услышали, читая свои лекции; иногда он запрокидывал голову, поправляя длинные прямые волосы, следом, непременно указательным пальцем, поправлял очки, и снова потупясь, мерно выхаживал по аудитории, рассказывая что-то исключительно для первых двух рядов. Уже с третьего ряда, что-либо разобрать было проблематично.

Рождественский не отмечал посещаемость, на экзаменах двоек не ставил, особенно юношам, но всегда, особенно у юношей, экзамен принимал долго, превращая его в очередную лекцию. Впрочем, все знали, что он гомосексуалист. Но человек он был милый и общительный. В поведении его не было ничего такого анекдотически манерного; обычный, преподаватель истории искусств, без всяких этих изящных штучек. Никто бы и не узнал ничего, если бы на первом курсе, во время нескончаемых экзаменационных и послеэкзаменационных попоек, он, так ненавязчиво, не предлагал бы каждому из курса свою дружбу. Предлагал он ее всегда изысканно-туманно, с какими-то образными намеками, и, если что, изящно сводил все к обычной лекции по античной истории. Все прошли эту проверку, все, кроме Сингапура. «Неужели я такой несимпатичный?» – как-то, во время очередной пьянки, при всех, весело заметил Сингапур и подмигнул игриво. Рождественский крайне смутился, он ни как не ожидал такой прямоты и того, что… студенты ни сколько не скрывали его тайные приставания, а пересказывали всё друг другу, да еще и глумились за глаза. Сингапур сдал всех; впрочем, никого это не расстроило, парни искренне позабавились, когда наблюдали, как он, как раз анекдотично манерно, вдруг прильнул к Рождественскому и задушевно стал склонять его к определенной интимности. Рождественский, с безобразно застывшей улыбкой, беспомощно выслушивая задушевные пошлости Сингапура, остолбенело сидел за столом,. Вдруг резко поднявшись, он вышел в коридор. Сингапур, подмигнув всем, кто был в аудитории, следом. Совершенно бессмысленно было обижать Рождественского, и только за Сингапуром закрылась дверь, все разом ощутили себя даже мерзавцами, что так позволили… да еще и сами охотно хихикали пошлостям Сингапура. Но никто не рискнул выйти следом; пожав плечами, помявшись, парни продолжили пить, стараясь обратить всё в шутку, будто и не было ничего… и Рождественского будто не было.

Сингапур вернулся.

– А где Рождественский? – спросил кто-то.

– Ушел, – ответил Сингапур.

– Зря ты, Федя, – сказал кто-то. – Хорошего человека обидел.

– Хоть и пидора, – вставил кто-то. Все засмеялись и вскоре забыли, увлекшись своими разговорами. Сингапур лишь, странно-озадаченный, сидел возле окна и курил.

– А я ведь его до слез довел, – серьезно сказал он, когда спросили, чего он такой смурной. – Стоит возле окна, и плачет, – глядя в сторону, продолжал он. – Я-то так, ради хохмы… а он – плачет. Посмотрел на меня, лицо красное и сказал тихо: «Федор, зачем вы так, ну что я вам сделал». И, правда, зачем я так? Попытался успокоить его. Совсем глупо вышло: говорю: Что вы, в самом деле, как девочка, ну и педераст вы, ну и что? У меня вообще агорафобия, я открытых пространств боюсь, прошлым летом на дачу с матерью собрался – поле не смог перейти, как увидел всю эту громадину – все это небо, и ни деревца и, и… утешил, блин», – раздраженно заключил он и, затушив сигарету, ни с кем не прощаясь, ушел.

На следующей сессии Сингапуру пришлось туго. В отличие от остальных, он раз пять пересдавал эту, уже поперек горла вставшую ему историю искусств. Рождественский был непреклонен. Сингапуру пришлось выучить всё от и до.

– Вот пидорюга, – высказался он, выйдя, наконец, из аудитории с тройкой в зачетке, – буквально – затрахал.

***

Как обычно парни сели на последние ряды и, краем глаза, изредка наблюдая за мирно прохаживающимся вдоль доски Рождественским, трепались о своем. Пьяненький, повеселевший Сингапур дурачился, прицельно забрасывая бумажными катышками сидящих за нижними первыми партами девчонок. Бумажки беззвучно попадали в цель; если в одежду, то отскакивали и падали на пол, если в прическу – застревали в волосах, чему от души веселился Сингапур. Впрочем, дурной пример заразителен, и уже человек пять, подобно Сингапуру, в тихой радости, забрасывали ни о чем не подозревавших, внимательно конспектирующих лекцию, девчонок. Рядом с Сингапуром сидел Данила Долгов. Всегда нарочито ироничный, но в действительности открытый и даже наивный. Он был коренаст, широкоплеч, круглолиц, и, в виде какого-то особого вызова обществу, носил, вовсе не идущие ему, длинные до плеч волосы; никогда не убирая их в хвост, он всякий раз ладонью забирал их назад, волосы непослушно ниспадали обратно. Ко всему прочему, Данила всегда носил только черное; и в своем черном свитере, черных джинсах, с длинными рыжими до плеч волосами, больше походил на средневекового варвара, чем на студента-художника; а на улице повязывая черную бандану – тем более, но такое сравнение ему только льстило. Долгов был, наверное, единственный со всего факультета, кто бы мог назвать себя другом Сингапура. Ему частенько говорили: «Данил, ведь он же сволочь, как ты общаешься с ним?» И всякий раз Данил соглашался: «Конечно, сволочь, но какая сволочь!» – с особой иронией непременно прибавлял он. Сидя по левую руку от Сингапура, Данил, облокотившись о парту, всем телом, подавшись вперед, совсем как спортивный комментатор, чуть слышно, но очень эмоционально комментировал броски, всякий раз, в азарте выбрасывая руку – куда падал шарик и, всякий раз, нетерпеливо забирая назад волосы, некстати спадавшие на лицо и мешавшие обзору. Так прошла лекция. Со звонком, довольные, парни вышли из аудитории, посмеиваясь на возмущавшихся девчонок, отряхивавших со своих голов щедро набросанные бумажки.

На перемене Сингапур вместе с Данилой вышли на крыльцо института покурить. Шагах в десяти, возле высокого тополя, в компании какой-то странного вида девицы стоял Андрей Паневин, а проще – Сма. Невысокого росточка, щупленький, с нелепыми мальчишескими усиками… Паневин был не просто подтянут, он выворачивал плечи назад, а локти выставлял вперед, что свойственно тяжелоатлетам, у которых мышечная масса не позволяла рукам свисать свободно. Мышечная масса позволяла Паневину пролезть в водосточную трубу; но и ноги, при ходьбе, он выкидывал в стороны так, как только что сошедшие на берег моряки из мультипликационных фильмов. Во всем виде его, особенно в лице, была какая-то ничем не смываемая значимость собственного достоинства. Все издевки в свой адрес он, казалось, просто не замечал. Если же над ним смеялись, он смеялся тоже – смеялся, как смеются над посторонним человеком. Это был, наверное, самый беззлобный, тихий и незаметный человек на всем курсе. Тихий, незаметный, он пристраивался к компании и, как ни в чем не бывало, следовал, как тень, до того самого места, где парни собирались распить бутылочку-другую вина. Тихо, незаметно, он усаживался поближе к разливающему, и тихо, незаметно напивался; захмелев же, развлекал всех своей беспросветной глупостью. Поначалу это забавляло: и то, что он незаметно пристраивался к компании, а проще, садился «на хвоста», пил, закусывал, угощался сигаретами, всякий раз, несмело доставая сигарету из чьей-нибудь пачки, лежавшей на столе, когда все знали, что свои у него есть, только он их прятал поглубже в карман. Забавляло и его косноязычие, его бесконечные «ну, в общем» и «это самое» – единственное, что, наверное, можно было понять из его речи, и то, напиваясь, он и это «это самое» произносил как «сма». Его и прозвали Сма. Когда же дело доходило до сальностей и до анекдотов, Сма, непременно, рассказывал один и тот же анекдот, такой бородатый, что удивляло, где он мог его слышать. Анекдот был про какого-то кота пугавшего всех и каждого своим вкрадчивым Мур-р, которого в конце концов испугал козел, ответивший на его Мур-р, суровым КГБе-е. Рассказав его впервые, сам Сма искренне смеялся, (он и смеялся как-то странно – покашливая и очень тихо). Впоследствии, на каждой пьянке парни слышали от него только этот анекдот, и, всякий раз, Сма тихо покашливал, только выговорив это сурово-блеющее «КГБе-е». В конце концов, всем осточертела и его бережливость и его «КГБе-е». Жалкая сцена: намечается попойка, все собираются, скидываются, вот уже вышли из института, часть рванула за водкой, часть, потихонечку, на квартиру, готовить закуску… И Сма, невозмутимый, высоко подняв голову, шагает следом, ни-и-кто его не замечает. Наконец, найдется крайний, скажет, как последней бляди, даже не скажет, а выдавит: «Андрей, иди отсюда, иди», а он: «Ну, сма, ну че вы…» Отмахнется от него компания, пойдет своей дорогой, а он, с убийственной невозмутимостью следом – руки в карманах, ноги в стороны. Иногда, проходя мимо остановки, его просто впихивали в подошедший автобус, как собачке приговаривая: «Домой, Андрей, домой», – ждали, когда двери закроются за ним и, лишь тогда, уже спокойно, продолжали свой путь.

 

– Здорово, Сма, – Сингапур панибратски хлопнул его по спине.

– Привет, – ответил Паневин.

– Здравствуйте и вы, милая барышня, – отвесив театральный поклон, приветствовал Сингапур.

– Здравствуйте, – торопливо и крайне испугано, ответила она, даже пугливо отстранилась, когда Сингапур отвесил ей свой поклон. Невысокая, исподлобья снизу вверх смотрела она на Сингапура. На ней была розового цвета старая болоньевая куртка, из-под которой до самых пят свисала черная шерстяная замызганная юбка. На голове розовая выцветшая вязаная шапочка, из-под которой выбивались, точь в точь, как и юбка – черные жидкие немытые волосы, ниспадавшие до плеч. Даже лицо казалось каким-то серым и замызганным; впрочем, черты были правильные и даже красивые, если бы не эта отталкивающая неопрятность. Но больше притягивали ее глаза, блекло-черные, суетливо-пугливые, куда она смотрела – черт ее разберет – куда-то туда-сюда, они… казалось, были совсем без зрачков. Нет, – Сингапур невольно поежился, – зрачки были, конечно же, были. Не могут же быть глаза без зрачков!

– И как вас зовут чудное создание? – наконец справившись со своим внезапным замешательством, спросил он, приятно улыбнувшись.

– Галя, – ответила она, напряженно наблюдая за Сингапуром, точно вот сейчас сорвется и удерет, куда глаза ее глядят – туда-сюда.

– Вас почему-то так и просится обидеть, – помолчав, вдруг заметил Сингапур, странно еще раз заглянув Гале в глаза. – Вид у вас подходящий, – точно в оправдание, добавил он и вернулся к крыльцу.

– Крайне любопытная особа, – заметил он Данилу.

– На бомжиху похожа, – был ответ.

– Вполне может быть, – согласился Сингапур. – Ну ладно, чего-то меня не тянет слушать дальше эти умные лекции… У тебя деньги есть? – прямо спросил он.

– Денег нет.

– Будем искать.

Пошустрив по факультету Сингапур, кое-как наскреб на бутылку водки. Умел он находить деньги на водку.

Уже выйдя из магазина, парни наткнулись на Паневина.

– О, а ты чего не на лекции? – удивился Сингапур.

– Так сма, эта сма…

– Понятно, – остановил его Сингапур. – Ну, пошли. – Он кивнул Паневину, и тот охотно зашагал за ними. Все втроем вошли в ближайший подъезд.

– У тебя, таки, нюх, – говорил Сингапур, выставляя на подоконник бутылку водки, пластиковый стакан и мороженое – все, на что хватило собранных денег. – Но учти, – он налил водки и протянул стакан Данилу, – ты расскажешь, что это за безумное создание в розовой куртке, и какого лешего ты с бомжихами вяжешься.

– Она, это самое, святая, – неожиданно серьезно и на редкость разборчиво ответил Паневин, заглядывая на Данила, уже взявшего в другую руку мороженое.

– О как! – присвистнул Сингапур. – Ну давай, – кивнул он Данилу, тот выпил, закусил, заметил поморщившись: «Дрянь водка»; поставил стакан и мороженое на подоконник. Сингапур налил водки, не предложив Паневину, выпил сам, согласился, что водка дрянь, закурил. Закурил и Данил.

– Ну, мы тебя слушаем, – выпустив струйку дыма, произнес Сингапур.

– А… Эт сма, пацаны, а…

– А тебе, когда расскажешь, – ласковый ответ. – Не волнуйся, на твой век хватит.

– Ну вще… сма… – разволновался Паневин.

– Черт с тобой, – Сингапур налил ему. Паневин выпил.

– Мороженое не дам, – брезгливо Сингапур отставил мороженое от протянутой руки Паневина, – ты с бомжихами всякими вяжешься.

– Она не бомжиха, она, сма, стая, – взволновано пробурчал Паневин, неохотно достав из кармана свою пачку «Дуката», Сингапур с Даниилом курили «Laky Strake».

– Святая – в смысле… – Сингапур покрутил пальцем у виска.

– Не, сма, ее, сма, один, сма, плюбил, сма, и яйца отрезал себе, сма.

Не выдержав, и Сингапур и Данил засмеялись.

– Слушай ты – сма, – сквозь смех говорил Данил, – ты, сма, нормально, сма, говорить можешь, сма, педагог, сма?

– Еще раз «сма» скажешь, водки не дам, – сказал Сингапур.

– Ну эт сма, я…

– Все – ты попал.

Данил тут же обнял Сингапура и тихо и задушевно запел:

– Круто ты попал на тиви, ты звезда – давай народ порази.

– Удиви, – возразил Сингапур. – По рифме подходит «удиви».

– Не спорь, – отмахнулся Данил, – я лучше знаю, у меня сестра эту хрень слушает. Они поют: «порази».

– Потому что они урю-юки, – на распев заметил Сингапур. – Да Сма?.. Ну ладно, – согласился он, – налью тебе, но давай без этих своих… Понял? – он строго взглянул на Паневина.

– Понял, – кивнул Паневин, взял стакан и выпил. Выпив, он, напряженно, стараясь говорить понятно, стал рассказывать, что знал, об этой знаменательной, на его взгляд, истории – истории о Кирилле Минковиче, который от большой любви к Гале кастрировал себя садовыми ножницами. Если бы ни Данил, ни Сингапур, уже не слышали эту байку, о которой в свое время шел слух в определенной неформальной тусовке, то ни черта они бы не разобрали, разгребая все эти «сма» и «вще», без которых Паневин никак не мог рассказывать, как он, по совести сказать, ни старался. К тому же, захмелев, он и вовсе потерял возможность изъясняться нормально, речь его перестала быть похожей на человеческую, а скорее на какие-то животные звуки, временами сцеплявшиеся все теми же «сма» и «вще». А история была насколько любопытная, настолько же и мутная. Сказать, что Кирилл Минкович был странный человек, значило ничего не сказать. Он был сумасшедший. Это знали все. У него даже справка была. Но опять же… эта история… В такое хочешь не хочешь, а поверишь, уж очень сальная историйка. В нее, по-правде, и верили. А что – вполне вероятно, чего еще можно ожидать от человека, свихнувшегося на религии. Такие не то что яйца, такие вены вскрывают, из окон выбрасываются. Но… вены и из окон, это обычные истории, можно сказать, типовые; здесь же старообрядчеством попахивало, что называется – полный скопец.

В свое время Минкович был известным человеком, он был рок-музыкантом, выступал на общих концертах местного значения; был у него и сольник в одном из, опять же, местных рок-клубов, точнее сказать – рок-клубе, так как на весь город он был один, да и тот скурвился, не просуществовав и года, превратившись в обычный кабак. Рассказывали, что и тогда уже Минкович забавлял всех, приглашая на выступления свою маму. Она приходила, важно усаживалась где-нибудь в сторонке и внимательно слушала своего Кирюшу, большого, кучерявого, всегда в кожаной куртке-косухе, негромко поющего под электрогитару странно-замудреные песни в духе Бориса Гребенщикова, даже тембром голоса Кирилл старался подражать своему кумиру. После выступления, мама, женщина невысокая, полная, невзирая на погоду, в больших темных очках, подходила к сыну, окруженному нетрезвыми патлатыми пареньками, достававшими ему еле до плеча, и девицами с выбритыми висками и с колечками в самых неожиданных местах, и серьезно высказывала свое мнение. Выглядело все это комично, учитывая, что Кирюша преданно выслушивал ее и обещал поправить ту или иную песню, на которую ему замечала мама. Высказавшись, она оставляла его, предупредив, чтобы особенно не пил, и если – то только красное вино, затем и давала ему деньги, прощалась и просила позвонить, если он задержится или не приедет ночевать вовсе, но при этом, всегда добавляла, что будет ждать его не позже одиннадцати. Так что, какой бы ни был сейшн, Минкович послушно, только стрелки подходили к половине одиннадцатого, уходил домой. Его не могли удержать даже девчонки, хотя ему и было тогда уже за двадцать. Такая послушность лишь разжигала компанию. Пару раз Минковича спаивали, запирали с легкомысленными девицами в спальне… Кончалось все тем, что он, обладавший отменной силой, выбивал дверь и, обиженный на весь свет, уходил. А голых женщин он и вовсе чурался, заливаясь неожиданной краской стыдливости. Когда спрашивали серьезно, без ехидства, он отвечал: «Мама волнуется, ей нельзя волноваться», – и больше ни слова. Гостей Минкович не жаловал, причина была все та же – мама, она не любила гостей. В остальном же Минкович вел обычную неформальную жизнь: учился в политехническом институте, читал умные книги, репетировал со своей группой в гараже, принадлежавшем отцу одного из парней этой группы, пил вино, в одиннадцать вечера возвращался домой; к слову, весь день у него был расписан по часам, по нему даже время сверяли… Как в один прекрасный день, он не явился ни в институт, ни на репетицию. Если его искали, заходили домой, дверь всегда открывала мама (жили они вдвоем) и отвечала, что Кирюша болен. Чем болен, не говорила. Ну, болен и болен, с кем не бывает. Но прошел месяц, другой, а Минкович не объявлялся. Прошли полгода. Из института его отчислили, группа распалась… И поползли слухи, что Минкович рехнулся и оскопил себя садовыми ножницами… Когда? Зачем? Никто тогда вразумительно сказать не мог. Рехнулся, и отрезал, и всё. Ситуация немного прояснилась, когда Минковича положили в психиатрическую лечебницу, где побывало не мало народу из неформальной тусовки. Его там видели, с ним разговаривали, выяснилось, что действительно – отрезал, но не садовыми, а обычными кухонными. И отрезал от любви к одной особе. А сделал это потому, что решил, что эта особа святая Дева Мария, а он ее страстно возжелал, а так как она святая, да еще и Дева Мария, то возжелать ее никак нельзя, вот он и решил этот вопрос радикально. Опять же, правда это или байка, судить трудно, потому как первыми ее рассказывали те, кто лежал с Минковичем в лечебнице, соответственно, народ понятного положения, особого доверия не вызывающий, так как сами рассказчики – люди не вполне нормальные; словом, рассказы эти ясности не внесли, а лишь сильнее всё запутали и нагнали тумана и даже мистики. А потом прошло время, годы, и забыли и о Минковиче, да и вообще о всём этом рок-н-рольном романтизме. Так, если только некоторые, вроде Сингапура, считавшие себя панками или хиппанами. Но всё это уже было лично и индивидуально, без определенных тусовок, о которых теперь ходили лишь байки, наряженные временем в романтический ореол вседозволенности, свободной любви, какого-то протеста и прочей рок-н-рольной мишуры, как в свое время ушли в небытие драки район на район и благородные хулиганы, которые дрались честно, лежачего не били, и никогда не трогали парня с чужого района, если он был с девушкой.

– А этот Минкович еще живой? – казалось, сам у себя спросил Сингапур.

– Живой, сма, – кивнул Паневин, что-то еще добавив невразумительное.

– Прикольно, – Сингапур произнес это задумчиво, словно окунувшись в это далекое неизвестное ему время. – Так значит, эта твоя Галя и есть та самая Дева? – оживленно обернулся он к Паневину.

– Угу, – кивнул тот.

– И где же ты откопал это доисторическое существо?

– Она сама, сма, подошла, сказала, искала меня. Избранный я.

– О, как! – усмехнулся Сингапур.

 

– И я это… вот, – Паневин покосился на бутылку.

– С тебя достаточно, избранный. – Сингапур отставил от него бутылку. – Она, правда, святая? – с интересом заглянул он в глаза Паневину.

– Угу, – приковано уставясь взглядом в бутылку, кивнул Паневин.

– Она сама тебе об этом сказала?

– Угу.

– Замечательно. Феноменально просто. Просто усраться можно. И ты в это веришь?

– Угу.

– Нет, Данил, ну ты погляди. Хотя… – он мечтательно склонил голову, – чертовски люблю общаться с подобным народом. Вся эта вера, поиски истины, крайне занимательны.

– Тебе муновцев мало? – напомнил Данил.

– Ты знаешь, мало, – ответил Сингапур.

– Ну-ну. Только без меня… Ну наливай, что ли, – и Данил протянул ему стакан.

– А с муновцами прикольно получилось, – наливая водку, с ностальгией произнес Сингапур.

– Да куда уж там, – ответил Данил без ностальгии, – дай Бог, что обошлось. Спасибо отцу, помог. За родителей, – сказав тост, он выпил.


Издательство:
Автор