Часовщики. Вдохновляющая история о том, как редкая профессия и оптимизм помогли трем братьям выжить в концлагере
000
ОтложитьЧитал
Посвящается Малке-Рейле и Хане Ленга.
История подлинная,
персонажи реальны,
имена не изменены.
Scott Lenga and Harry Lenga
THE WATCHMAKERS
Copyright © 2021, 2022 Scott Lenga
© Давыдов Е., перевод на русский язык, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
От соавтора
К какому времени относятся мои первые детские воспоминания? Возможно, я смотрел похороны президента Джона Кеннеди по черно-белому телевизору в ноябре 1963 года, за два месяца до своего третьего дня рождения. Сын президента Джон[1] был примерно того же возраста, что и я, и мои родственники оживленно обсуждали участие Кеннеди-младшего в траурной процессии и то, как он у гроба отдал последние почести телу отца.
Но я уверен, что еще до убийства Кеннеди я осознавал, что мой отец, Гарри Ленга, происходит из маленького городка Кожниц, и знал, что его мать умерла при очередных родах, когда ему было примерно четыре года. Это событие знаменовало собой окончание его детства и неожиданным образом отразилось в моем.
В пять лет я не понимал, что такое концентрационный лагерь, но знал, что у отца на запястье синяя татуировка с цифрами, которую сделали в месте, именуемом Аушвиц.
Иногда я разглядывал ее, когда отец сидел на рабочей скамейке и чинил часы или что‐то другое или тянулся за стаканом с газировкой жарким летним днем. Татуировка казалась мне странной и притягивала взгляд, как родинка или шрам.
Многие выжившие в Шоа (так на иврите именуют Холокост) не в силах говорить о том, что случилось с ними во время Второй мировой войны. Но мой отец был совсем не таким. Около 1960 года, через одиннадцать лет после переезда в Соединенные Штаты, у него начались ночные кошмары. Во сне он плакал и звал на помощь, и мать трясла его, чтобы разбудить. «Гарри, ты в Америке! – говорила она ему. – Ты в постели! Ты свободный человек!» Однажды отец встретил еще одного пережившего Шоа, и они поделились друг с другом воспоминаниями военных лет. В следующую ночь кошмаров не было. С тех пор он не переставая рассказывал нам истории из своей жизни – за обеденным столом или во время прогулок по пригороду Сент-Луиса в штате Миссури, где мы тогда жили.
Слушая его, я понял: не стоит жаловаться папе на неудобные туфли, сдавливающий горло галстук и прочие «трудности» школьной жизни, которые не шли ни в какое сравнение с тем, что довелось испытать ему. Даже преуменьшая мои беды («И это проблемы?!» – говаривал он), отец видел в самой их незначительности предмет для гордости: мы не бедствовали, нас не преследовали. Я рос в Америке. По его мнению, это означало, что передо мной открыты все пути.
В юности я продолжал слушать отцовские истории с должным уважением, находил их интересными, но Шоа и еврейская идентичность мало занимали меня. Я изо всех сил старался быть обычным американским парнем.
Но ближе к тридцати я стал проявлять внимание к прошлому семьи и начал учиться ценить тот факт, что я – сын выжившего в Катастрофе.
С годами мне стало ясно, насколько необычной и важной является история моего отца в контексте существующей литературы о Холокосте и более общих исторических исследований. Из 3,4 миллиона евреев довоенной Польши выжило около 320 000. Это был жалкий остаток живой еврейской культуры, складывавшейся в этих краях более тысячи лет. В немецкой оккупационной зоне в Польше выживших было лишь 40–50 тысяч из тех 320 000 переживших войну польских евреев. Мой отец и его братья принадлежат к этой маленькой группе. Их умение чинить часы придало им ценность на «черном рынке труда». Прежде всего благодаря этому они спаслись от смерти. В отличие от подавляющего большинства заключенных, им представился шанс побороться за выживание. Более того, они делали все, чтобы оставаться вместе, несмотря на риск сгинуть втроем.
С 1989 по 1993 год, когда отцу было уже за семьдесят, я записал тридцать семь часов интервью с ним. Это были рассказы, которые я слушал всю свою жизнь, и я постарался соединить их друг с другом так, чтобы получилось связное, стройное повествование. Отец говорил всем, что мы пишем книгу. Я не был так уверен в этом. А потом он заболел, и в 2000 году его не стало.
Последующие пятнадцать лет я рассказывал моим детям истории о Цади, прадедушке, которого они никогда не знали. Моей дочери Орли было примерно десять, когда она клятвенно заверила меня (с некоторой угрозой), что, если я не возьмусь писать книгу, она сама сделает это. Перешагнув пятидесятилетний рубеж, я, подстегиваемый бегом времени и напоминаниями Орли, наконец приступил к осуществлению этого проекта.
Книга написана от первого лица[2], от лица моего отца, в разговорной манере. Это голос папы, рассказывающего сыну о своей необычной жизни. Если бы я стал пересказывать отцовские истории, пропуская их через собственное восприятие, они бы частично утратили свой колорит, связанный со страстным желанием рассказчика выжить. Глубокий смысл простой и безыскусной речи отца мог бы быть утрачен.
Процесс «перевода» языка интервью (английский с элементами идиша) и публикации этой книги от первого лица повлек за собой необходимость получения издательской лицензии, какой обычно пользуются литературные сотрудники. К сожалению, мой отец не смог утвердить окончательный текст, но все истории подлинные до последней буквы. Я приложил немало усилий, чтобы правдиво передать его рассказ о том, как он рос в семье часовщиковхасидов в 1920‐е и 1930‐е годы, и о том, как он и его братья старались спастись в бурные годы оккупации немцами Польши и Австрии (1939–1945).
Каждый уцелевший в Шоа задает себе вопрос: «Почему выжил именно я?» Отец не мог ответить на этот вопрос, но он очень ясно показал, как принимаемые им решения порой помогали ему протянуть еще один день. По его мнению, в те страшные годы умение эмоционально и духовно противостоять испытаниям оказалось ничуть не менее полезным, чем умение чинить часы. Он полагал, что надежда и оптимизм просто необходимы:
«Мы изо всех сил старались сохранить в душе надежду, не превратиться в мешугу[3]. Чем больше вы говорите себе об этом, тем больше верите в эту надежду. Если голодный уверен, что вскоре найдет какую‐нибудь еду, он может протянуть дольше. Если он думает: «Все бесполезно, я не выживу», то умирает быстрее. Такое не раз происходило на моих глазах. Пессимизм – ужасная болезнь. Вы разрушаете себя. Нужно все время поддерживать в себе оптимизм».
Для меня остается абсолютной загадкой, как ему удалось реализовать эту идею в самых крайних обстоятельствах. Во время войны крик отчаявшихся наталкивался обычно на жестокое молчание – Бога и других людей. Когда я рос в Америке, отец казался обычным человеком и вовсе не излучал надежду и оптимизм.
Эта книга рассказывает о повседневной жизни в страшный период, когда мрак сгущался все больше. Она о том, как обычный мальчишка мобилизовал инстинкт самосохранения и отыскал в себе скрытые ресурсы, которые помогли ему пройти через все испытания.
От переводчика
Эта книга написана на основе расшифровок многочисленных интервью Гарри (Хиля) Ленги. Он рассказывал о себе своему сыну Скотту, справедливо именующему себя не автором, а соавтором. Скотт подчеркивает, что стремился к тому, чтобы с этих страниц слышался живой голос отца, поэтому постарался, насколько это возможно, сохранить авторский текст. Английский язык для Гарри не был родным, так что неудивительно, что повествование зачастую весьма лапидарно, грамматические конструкции, как правило, просты, нередко повторяются одни и те же стандартные обороты. Это нисколько не умаляет несомненных достоинств книги, а скорее является отличительной особенностью ее стиля. Это своеобразие мы постарались сохранить и в переводе, впрочем, не в ущерб стилистике русского языка.
Текст изобилует относящимися к еврейской жизни реалиями, как историческими, так и культурноэтнографическими. Они требуют пояснения, и этой цели служат приведенный в приложении словарь, многочисленные сноски и ремарки соавтора в тексте книги, а также примечания соавтора и переводчика. Оригинальное издание имеет своей аудиторией носителей английского языка, поэтому перевод требует определенной «русификации» текста, однако подходить к решению этой задачи следует с осторожностью. Приведем пример. Говоря о еврейской Пасхе, автор использует английское слово Passover. Мы переводим его как «Пейсах». Возможно, это слово многим нашим читателям более привычно в форме «Песах». Однако здесь следует учитывать, что Гарри вырос в Польше и, соответственно, выговаривал ивритские слова с ашкеназским произношением (терминология, связанная с еврейской религией, в идише – почти исключительно ивритского происхождения). То есть для Гарри, его родных, друзей, земляков этот праздник, несомненно, был «Пейсахом». Учитывая это обстоятельство, мы при транслитерации (обычно вслед за автором и его сыном) старались придерживаться ашкеназского произношения. Возможно, читателю будет резать ухо восточноевропейское «Йисроэл» вместо более привычного многим «Исраэль» или русифицированного «Израиль». Однако соавтор книги в числе прочего стремится погрузить читателя в польскую еврейскую среду 1920–1940‐х годов, и живые звуки еврейской речи играют в решении этой задачи не последнюю роль.
Евгений Давыдов,
Москва, ноябрь 2022 г.
Довоенная Польша
Creative Commons
Глава 1
Здесь, в Америке, даже мой брат называет меня Гарри. Я взял себе это имя в честь американского президента Гарри Трумэна, когда мой корабль прибыл в порт Нового Орлеана в 1949 году. Это была идентичность, понятная американцам. Началась новая жизнь. Мне было тридцать, Вторая мировая война закончилась несколько лет назад. Мира моего детства – еврейского мира Польши – больше не существовало. Я ощущал его как фантомную конечность.
При рождении меня назвали Йехиэл Бенцион, сокращенно – Хиль. Я появился на свет в маленьком городке в польском захолустье примерно в 80 километрах к юго-востоку от Варшавы. Евреи именовали его Кожниц. Все польские города имели на идише свои названия.
В те времена, в 1919 году, население этого местечка в целом составляло чуть менее семи тысяч, из них евреев было более половины.
Мой отец, Михоэл Ленга, был часовых дел мастером из Варшавы. В молодости он переехал в этот городок, поскольку был преданным последователем кожницкого хасидизма. Он рассказывал мне, что его прапрапрабабка была помолвлена с великим хасидским ребе, известным как Кожницкий Магид (1733–1814)[4]. Для молодого человека, недавно живущего в городе и подумывающего о женитьбе, даже такая эфемерная фамильная связь с великим Магидом кое-что значила, поскольку увеличивала шансы на удачный брак. Моя мать происходила из хорошо известной в Кожнице хасидской семьи. Ее имя при рождении было Малке-Рейле Вильденберг. В семье рассказывали, что прапрадед моей матери, Лейзер Йицхак Вильденберг, чуть не стал вторым ребе герерского хасидизма[5].
Что ж, для меня все это не играет прежней роли. Хотя в детстве я был действительно религиозным и понимал, что подобный йихус[6] (знатность происхождения) придавал семье статус в еврейской общине города. Тогда я считал, что хасидский ребе был вторым после Бога. А сейчас полагаю, что ребе мог бы быть и более образованным, и вообще простой человек порой оказывается ближе к Богу, чем раввин[7].
Мои родители поженились в 1910 году и потратили приданое матери на то, чтобы открыть в Кожнице ювелирную лавку и снять квартиру над ней. В 1913 году родился старший из моих братьев. Его назвали Йицхак, сокращенно – Ицеле.
Когда через год после этого разразилась Первая мировая война, население Кожница охватил страх. Все ждали, что германская армия, наступая в Польше против русских, разрушит город. Мои родители бежали в Радом, располагавшийся примерно в сорока километрах к юго-востоку. Перед отъездом отец для лучшей сохранности спрятал товар из лавки и мебель из квартиры в подвале у соседа.
Немецкая армия действительно заняла Кожниц, но германцы не разрушили и даже не разграбили его – опасности для евреев и других местных жителей не было никакой. Когда мои родители через несколько недель услышали эти добрые вести, они с ребенком вернулись в город и узнали, что все их имущество, даже мебель, похищено местными ворами. В дополнение к этому несчастью им пришлось съехать с квартиры, потому что владелец хотел поселить в ней свою дочь, выходившую замуж. Однако он согласился, чтобы мои родители жили в маленькой комнате на задах лавки до конца войны.
В комнате была печка, топившаяся углем или дровами, умывальник и три кровати. Воды не было, что неудивительно: в те времена в маленьких польских городках наподобие Кожница водопровод отсутствовал. Зато были вассертрейгеры – водоносы, таскавшие на плечах коромысла с двумя ведрами. Мы платили им три или четыре гроша (монета в 0,01 злотого) за два ведра колодезной воды.
В 1922 году родился мой младший брат Мойшеле. Мы все еще жили в задней комнате при лавке: потеря имущества (то была единственная в городе кража со взломом в годы войны!) привела нашу семью на грань бедности, выбраться из которой было уже не суждено. Впрочем, возможно, все обернулось бы иначе, если бы не смерть матери.
Зимой 1924 года мать готовилась родить еще одного ребенка. Когда в четверг днем у нее начались родовые схватки, она, как обычно, отправилась рожать домой к бабише Фейге. Они позвали акушерку и оставили нас, пятерых детей, у дяди Фишеля.
Четверг прошел. Затем пятница, суббота и воскресенье – ребенок не появлялся. Доктора не было, а акушерка, вероятно, не знала, что делать.
Я никогда не забуду субботний вечер, когда мать позвала нас повидаться с нею. Мойшеле, нашу старшую сестру Ханале и меня приодели, хотя мама была в исподнем. Она лежала в кровати. Взяв на руки Мойшеле, которому было два годика, она заметила, что я ревную, и сказала: «Хильчу, иди и ты сюда». Она поделилась со мной своим супом. А потом положила себе на живот кусок пирога и спросила меня, могу ли я сделать так, чтобы он исчез. Когда она отвернулась, я схватил кусок, и потом она сделала вид, что удивлена, что он действительно пропал.
Я обнял ее, прижался и заплакал. Мне было всего четыре года, а Ханале – шесть, но я понимал, что что‐то не так. Мать поцеловала нас, и слезы потекли у нее из глаз. А потом отец снова отвел нас в дом дяди Фишеля.
Только став старше, мы узнали детали того, что случилось. Бабушка посоветовала родителям ехать в Радом и найти доктора по именно Пешка, акушера-гинеколога, умеющего делать кесарево сечение. В Радом можно было добраться только на автобусе, а ходил он раз в день. Такси в те годы не было. Отец предложил матери поехать, но она отказалась. Схватки продолжались уже семьдесят два часа и совершенно измотали ее. Они подождали еще день, и утром в понедельник мать сказала: «Я больше не могу этого выносить. Делай что угодно! Постарайся вынуть ребенка! Постарайся вытащить его!»
Тогда отец решил позвать единственного доктора в городке. Это был новый врач, молодой человек, только что окончивший медицинскую школу, – другого здесь попросту не было. Он сказал, что у младенца большая голова и она не может пройти через родовые каналы. Он не понимал, что у ребенка неправильное предлежание, и решил, что следует пожертвовать младенцем ради спасения жизни матери. Он достал инструменты, проколол ребенку спину и легкие, перевернул его и достал наружу – мертвым.
Но это не спасло мою мать. Она позвала отца: «Михоэл, я умираю! Мне ужасно больно!» Ей не давали успокоительных или обезболивающих средств. Ничего не было! Она была в полном сознании, все видела и понимала. Вскоре ее не стало. Отец и два моих старших брата, Ицеле и Мейлех, все это время были рядом: в доме бабише была всего одна комната.
Тем же вечером, когда мы с Ханале и Мойшеле лежали вместе в одной постели у дяди Фишеля, пришел отец. На глазах его были слезы, он бил себя кулаками по голове. Я помню эту сцену, будто она произошла сегодня. Он сказал: «Дети, у вас больше нет матери. Ваша мать умерла. Она умерла».
Мне было тяжело смириться с тем, что ее на самом деле уже нет в живых. Я не видел ее мертвой. Она была жива совсем недавно, прошлым вечером, и даже взяла меня к себе в кровать. Во вторник были похороны[8]. Мойшеле, Ханале и я остались дома. Детей не берут на кладбище, пока им не исполнится девять-десять лет. Двое моих старших братьев присутствовали на церемонии.
Следующее, что я помню, это сидение шив’а – так называется традиционный семидневный траур, проводившийся в доме бабушки, где мы все должны были спать. Отец давал нам леденцы, чтобы мы вели себя прилично, когда родные и близкие приходили помолиться и поддержать семью. Взрослые не разговаривали со мной, но все, кто приходил, плакали. Я слушал их беседы, но все никак не мог взять в толк, что происходит на самом деле.
Когда шив’а закончилась, родственники перестали заходить к нам. Позже мне говорили, что бабушка обвиняла отца в смерти матери. Она считала, что он пожалел денег на то, чтобы повезти ее в Радом на автобусе.
Отец не может нести всю ответственность за ее смерть. Он не знал, что матери требовалось сделать кесарево сечение, а она отказывалась ехать в Радом. Родители думали, что время еще есть. Если бы он понимал, что ее жизни грозит опасность, то, конечно же, поехал бы в Радом.
Мать умерла 16-го швата по еврейскому календарю. Это был конец января. Через месяц, на Пурим, отец послал Ицеле и Мейлеха с печеньями для шалахмонес – традиционных пуримских подарков-угощений в дом бабушки, где все еще оставались мы с Мойшеле. «А гутен Пурим[9],– сказала она. – Отнесите это печенье матери на кладбище. Я не хочу от него ничего». Так и вернулись мои братья к папе с печеньями и посланием от бабушки.
Отец был в ярости. Непростительно говорить такое детям! После этого Мойшеле и я вернулись домой. Мои папа и бабушка больше не разговаривали и даже не виделись. Никогда. Мои дяди и тетки прервали любые контакты с отцом. Они горячо ненавидели друг друга. Отец чувствовал себя всеми брошенным. Это было ужасно! В Кожнице у него не было близких, кроме родственников с материнской стороны.
Став взрослее, я обнаружил, что мои старшие братья тоже обвиняли отца в смерти матери. Они полагали, что тот должен был любой ценой отвезти ее в Радом, потому что из-за болей она была не в состоянии самостоятельно принимать решения. Конечно, просто задним числом рассуждать о том, что следовало бы сделать.
Трагедия коснулась всех сторон жизни нашей семьи и преследовала меня и много позже. Я мало что помню с тех времен, когда она была жива, но в моей памяти запечатлелось, как однажды к Пейсаху мы должны были одеться в новое. Мне было года три, мама купила мне матросский костюмчик с большим воротником, галстуком и бескозыркой с лентами. Это было прекрасно! Я был по-настоящему счастлив.
Мой отец остался с пятью детьми младше одиннадцати лет, без всякой сторонней помощи. Днем он был занят в лавке, а по вечерам готовил и присматривал за Мойшеле.
Пейсах наступил через тридцать дней после Пурима, и отец делал все, чтобы подготовиться к празднику самостоятельно[10]. На седере за столом были лишь он и мы, дети, – впервые без мамы. На следующий день отец вернулся из шул (синагоги) усталым. Был прекрасный день, мы втроем играли на улице. Он попросил нас с сестрой присмотреть за Мойшеле и пошел вздремнуть. Подгузник Мойшеле наполнился, но Ханеле и я не знали, что делать. Чего можно ожидать от шестилетней девочки и четырехлетнего мальчика?
Мимо проходила соседка, она увидела, что происходит, накормила малыша и поменяла грязный подгузник. А затем пошла к бабушке и рассказала об этом.
Явилась бабише и застала нас во дворе. «Я забираю маленького, теперь он будет жить со мной», – заявила она. У моей сестры хватило сехеля (ума) сказать: «Зачем ты это делаешь? Папа, собираясь поспать, велел нам присмотреть за ребенком. Он проснется и обнаружит, что Мойшеле нет. Я пойду скажу ему». Бабушка ответила: «Не буди его. Не говори ему ничего». Она схватила малыша и ушла. Мы знали, что отец и бабише не любят друг друга. Но для меня и моей сестры она оставалась нашей бабушкой, частью нашей семьи. Отец не велел нам ходить к ней, но мы все‐таки иногда заглядывали к ней без его ведома.
Когда отец проснулся, мы рассказали ему, что произошло. Он принялся кричать, изливая на нас всю боль своего разбитого сердца. А потом послал нас забрать брата. «Бабише, верни нам малыша, отец нас убьет», – просили мы ее. На что она отвечала: «Он не убьет вас. Он будет счастлив, что кто‐то присматривает за маленьким. Ребенку лучше остаться со мной, и точка. Скажите ему, чтобы больше вас не присылал. Если захочет прийти сам, то получит, что ему причитается. Нечего ложиться спать, оставляя детей присматривать за маленьким». Мы передали отцу бабушкины слова, и на этом все закончилось. Мойшеле остался с ней.
То, что брата забрали, не казалось мне таким уж плохим вариантом. И сестра была со мной согласна. Мы понимали, что еще слишком малы и мальчик получит лучший уход у бабушки и тети Перлы, которая была еще не замужем и жила с матерью. До этого мы с сестрой должны были ухаживать за малышом целый день, пока отец был занят в лавке.
Позже, когда Мойшеле научился чуть лучше ходить и говорить, бабише посылала его каждое утро к нашему дому с льняным мешком на шее – за булочками. Он объявлял: «Я пришел сюда за булочками. Вы должны дать мне булочек». Отец клал булочки в мешок, и Мойшеле убегал на улицу, где его ждала бабушка. Так у него появилась хоть какая‐то возможность повидаться с семьей.
Через несколько месяцев, летом 1924 года, друзья отца уговорили его послать Мейлеха и Ицеле учиться в йешиву[11], расположенную в городе Шедлиц. Они сказали, что одинокому мужчине слишком тяжело ухаживать за таким количеством детей. А школа – это ненадолго, всего лишь на время. В нашем доме все было так – «всего лишь на время».
Ицеле было одиннадцать лет, он ходил в третий класс в государственной школе. Мейлех в свои девять был второклассником. Большинство религиозных людей, особенно хасиды, предпочитали не отдавать своих детей в гойские (нееврейские) школы. Мой отец считал, что в дополнение к еврейскому образованию хорошо было бы иметь и светское. А теперь мои братья должны были поехать в далекий город и получать только строго религиозное образование в известной йешиве. Они плакали.
Они жили в йешиве, как в приюте, и бесплатно питались за счет благотворителей. Спали в бейс-медрише – комнате для занятий. Так жили все бедные йешиботники. Спустя некоторое время все меньше семей стали жертвовать еду, и братьям приходилось добывать пропитание самим, хотя денег у них не было.
Ицеле и Мейлех приезжали домой на большие осенние праздники – Рош а-Шана, Йом-Киппур и Суккес – и иногда весной – на Пейсах. Вот и все, всего дважды в год. Я со слезами на глазах слушал рассказы о тяготах жизни в йешиве.
В три года, когда моя мать еще была жива, я начал ходить в хедер изучать иврит и Тору. Слово «хедер» в дословном переводе означает «комната». Это было в точности так: занятия проходили в большой кухне-столовой в квартире учителя. Во время занятий его жена присматривала за малышами, ползавшими по полу, а их младенец спал в колыбельке.
Когда отец впервые повел меня на эти уроки, я перепугался до смерти. Старшие братья рассказывали мне, как учителя принуждают учиться и бьют учеников за любой проступок. Отец никогда не спрашивал, не страшно ли мне, а я боялся пожаловаться ему. Такие вещи было не принято обсуждать со взрослыми. Отец был счастлив, что я начинаю учебу. В первый день он раздал конфеты всем детям в классе.
Учитель был строгим. Вскоре я познакомился с его плеткой. У нее деревянная ручка, а полоски кожи были такими длинными, что доставали до ученика, сидевшего за противоположным концом стола. Однако, как правило, наш педагог промахивался. Может быть, это получалось у него непреднамеренно, но я не помню ни одного случая, чтобы он по-настоящему ударил меня или кого‐то еще этой плеткой.
Сперва нам надо было выучить наизусть «Шма»[12], чтобы мы могли молиться. Когда у какой‐нибудь женщины рождался ребенок, приводили наш класс трех-четырехлеток, чтобы мы пропели «Шма» матери и младенцу. Считалось, что это приносит удачу и защищает дом от демонов. Мы любили эту церемонию, так как после нее нам раздавали конфеты.
Также мы учили ивритские буквы и знаки огласовки. У нас в ходу была песня «Ойфн припетчик», в которой поется об изучении алеф-бейса. Переводится она так:
В очаге горит огонь,
В комнате тепло.
Ребе учит маленьких детей
Алеф-бейсу.
«Смотрите, детки, запоминайте, мои дорогие.
Повторим выученное здесь,
Повторим снова и снова:
«Комец[13], алеф – о!»
Учитесь, не бойтесь.
Начинать всегда трудно.
Счастлив лишь тот, кто учил Тору.
Что еще нужно человеку?
Когда вы вырастете, дети,
Вы сами поймете,
Сколько слез в этих буквах,
Сколько рыданий.
Когда вы в изгнании,
Когда вы в беде,
Черпайте силы из этих букв.
Посмотрите на них!
Если шел дождь или было холодно, некоторые родители приводили детей попозже или разрешали им остаться дома. Матери заботились о своих малышах, ласкали, утешали. После маминой смерти я лишился этого тепла и считал других детей избалованными.
В пять лет мы могли читать на иврите и перешли в следующий класс с другим раввином. Мне он нравился. Он учил нас читать и комментировать Хумаш, Пятикнижие Моисеево. Мне особенно нравилась его жена, ребецен. Она отдавала мне еду, оставленную другими учениками. Поначалу я отказывался, но она была очень деликатна и не делала этого на глазах у других. Она относилась ко мне с рахмунес (сочувствием), потому что у меня не было матери.
К этому времени я носил пейсы – пряди на висках, свисавшие ниже щек, – черный длинный хасидский лапсердак и маленькую круглую шляпу. Мне нравилось одеваться как маленький иудей – я постепенно становился меншем (мужчиной). Не всех малышей одевали так. Среди евреев нашего городка были и не хасиды, но все дети ходили в одни и те же хедеры. Даже нерелигиозные родители хотели, чтобы в ранние годы их сыновья получили еврейское образование.
Я был лучшим учеником в классе, и раввин разучил со мной речь в честь богатого мальчика из хедера, чья семья владела конфетной фабрикой. Я отлично справился с задачей, но убежал, едва закончив выступать. Наверное, меня искали и ожидали, что я останусь на торжественный обед. Ой, как я злился на себя! Они накрыли отличный стол, и я должен был бы сидеть за ним. Мне было всего пять лет. В любом случае благодаря этой речи я прославился на весь Кожниц. Присутствовавшие на том празднике приглашали меня в свои магазины продекламировать эту речь. Сначала я считал, что мне оказывают честь, но потом стал умнее и начал просить пять грошей за выступление. Так у меня появились деньги на конфеты. Позже я повысил расценки и имел неплохой заработок.
Моему отцу приходилось вести бизнес, быть нам и отцом, и матерью, готовить и вести хозяйство. Это был слишком тяжкий груз. Примерно через год после смерти матери перед Пейсахом 1925 года он внезапно занемог. Болезнь переросла в воспаление легких, и отец начал кашлять кровью.
В тот период с ним жили только Ханале и я. Мейлех и Ицеле были далеко, в йешиве в Шедлице. Мойше все еще был с бабушкой. Мы с сестрой очень испугались, что отец умрет. «Мы станем йусемим (сиротами), у нас почти никого не останется. Что будет с нами? Слава Богу, у нас есть бабушка». В пятилетнем возрасте я уже рассуждал как взрослый.
Нам помогали друзья отца. Они всегда приносили что‐нибудь поесть. Бабушка хотела, чтобы Ханале и я перебрались к ней, но мы отказались. «Ты помнишь, как он переживал, когда ты забрала Мойшеле. Если ты заберешь и нас, он точно умрет, а мы не можем этого допустить». Она поняла нас, но пальцем не пошевелила, чтобы помочь отцу. Они на самом деле были бройгес (непримиримыми врагами).
У нас не было доктора, вернее, не было денег на доктора. У моего отца был добрый друг, Эзра Розен, принимавший в нем участие. Он даже нанял фельдшера, чтобы тот ухаживал за отцом. Фельдшерами называли целителей, к которым в нашем городке обращались с большей частью медицинских проблем. Они не были настоящими врачами, но знали все народные средства[14].
Отец болел несколько недель. Бабушка вновь пришла, чтобы забрать нас, но получила отказ. Переговорщиком выступала Ханале. Она понимала больше, чем я. Слава Богу, отец поправился. Для нас это было чудо. После этого друзья стали регулярно готовить для нас еду, не допуская больше отца до кухни. Моей обязанностью было ежедневно забирать горячую пищу от них. Однажды я уронил горшок и разлил его содержимое. Соседи заметили это и сказали: «Не горюй, иди сюда, мы дадим тебе еще. Не говори отцу, что ты все расплескал».
Жизнь была трудной. Все приятели убеждали отца, что ему следует снова жениться.
Отец женился во второй раз в 1926 году на женщине, которую, как и мою мать, звали Малка. Мне было шесть или семь лет. Я видел ее до того, как они поженились. Отец оставил нас с Ханале в лавке и пошел повидаться с ней в дом одного из соседей. Этот сосед был добрым другом отца, а моя будущая мачеха была близко знакома с Перлой, младшей сестрой моей матери. Маму она тоже знала.
Я был сообразительный маленький мамзеру (озорник). В моей голове быстро созрел план, и я немедленно поделился им с сестрой: «Если я сейчас приду к ним и попрошу у отца денег, чтобы купить хале мит ягдес, он даст мне их, потому что ему будет неловко перед этой женщиной». Хале мит ягдес – это большой треугольный пирог с начинкой из черники. Он был очень вкусным и стоил десять грошей.
Никогда не забуду, как я явился тогда к соседу, жившему через четыре дома от нас. Его жена сказала мне, что отец в комнате наверху. Они с Малкой пили чай. Мой отец представил ее: «Это госпожа Вильчек». Я подошел и поздоровался с ней за руку. Папа велел мне поцеловать ее, и я поцеловал ее руку – он учил нас так делать, когда мы знакомились с родственницами. Малка была очень открытой: спросила, как меня зовут, и рассказала, что ее любимого покойного брата тоже звали Хиль.
Отец спросил: «А ты хочешь, чтобы эта женщина стала твоей матерью?» Я ответил: «Конечно. Это было бы здорово». Затем он поинтересовался, зачем я сюда пришел: «В лавку пришел клиент? Я нужен?» – «Нет. Я просто подумал, что, может быть, ты мог бы дать мне десять грошей на хале мит ягдес». Отступать ему было некуда. «Хорошо, но придется немного подождать». Тут она открыла свой кошелек и дала мне пятьдесят грошей. Для меня это была солидная сумма. Отец велел мне принести назад сдачу. Но она воспротивилась: «Нет-нет, покупай на все деньги».
- Колыбельная Аушвица. Мы перестаем существовать, когда не остается никого, кто нас любит
- Последняя остановка Освенцим. Реальная история о силе духа и о том, что помогает выжить, когда надежды совсем нет
- Рыжая из Освенцима. Она верила, что сможет выжить, и у нее получилось
- Часовщики. Вдохновляющая история о том, как редкая профессия и оптимизм помогли трем братьям выжить в концлагере