bannerbannerbanner
Название книги:

Письма с Первой мировой (1914–1917)

Автор:
Фридрих Краузе
Письма с Первой мировой (1914–1917)

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Господи, как хотелось бы непосредственным словом убеждать тебя! Я так боюсь, что письмо мое бессильно, что, может быть, я написал не так, сказал не всё и не то, что нужно. Шурочка, ты уж мне поверь, ты меня слушайся – не прогадаешь.

Затем я думаю, что ты могла бы поднять вопрос о своем переводе из дифтерийного отделения. Ведь если Алексеев захочет, он может найти подходящего человека, хотя бы Елизавету Адр. Пускай начальство хоть немного поймет, что сил человеческих не хватает переносить всё это. Пускай отдадут себе отчет, что вот они тебя держат уже столько времени взаперти в пределах М[орозовск]ой б[ольни]цы, что на тебе одной лежит вся громадная ответственность. Шурочка, подними этот вопрос. Пускай хоть немного призадумаются!

И письмо матери тоже не очень веселое. Правда, Лени приехала, здорова и невредима. Эта забота отпала. Но зато имеется целый ряд других. Прежде всего, болезнь Hugo. Оказывается, что у него брюшной тиф и в форме нелегкой, f уже достигает 40°, и он временами начинает терять сознание. Ухаживает, конечно, мать, нет ей отдыха ни днем, ни ночью. Кто знает, как потечет болезнь? Затем мать пишет о какой-то болезни ноги отца: дескать, встал он, стал ходить, и снова стало хуже. В чем тут дело, не знаю. Очевидно, более раннее письмо утеряно.

Наконец, мать подробно описывает судьбу Карлушки. Сначала отец вспылил, когда узнал, что он провалился, обвинял, конечно, мать и хотел даже предложить Карлушке поступить сейчас же солдатом, простым рядовым, так как права на вольноопределяющегося он не имеет, не кончив шестого класса[82]. Впрочем, такое намерение было вряд ли серьезно. Очевидно, Карлуше нельзя больше остаться в той же гимназии, потому что оттуда его пришлось взять. Матери с Артуром удалось уговорить отца отправить его в Двинск[83], в частную гимназию, опять в шестой класс, так как в Риге его нигде не принимали (почему – не знаю). И вот он недавно, сильно подавленный, отправился туда. Для его самолюбия это большой удар. Будем надеяться, что принесет ему пользу.

Мать надеется, что, может быть, если он там возьмется за дело серьезно, его можно будет протащить через все классы гимназии. Сейчас же его отправили только на один год, для получения права служить вольноопределяющимся. Я надеюсь, что в будущем всё это уладится. Хотя мать и пишет, что денежная помощь с моей стороны не нужна, я всё же решил твердо отныне регулярно посылать свой пай.

Мне хочется, чтобы Карлушка окончил гимназию. Он малый способный, по существу хороший, только очень ленивый. Как только получу его адрес, напишу ему длинное письмо, меня он поймет. А бедной моей матери, как видно, из горя не выходить! Ты, Шурочка, не знаешь, какой она хороший человек, она удивительная. И вот ей приходится видеть всё горе да горе, и все мы в этом повинны! Очень уж мы все несдержанные.

А у нас перемена. Вчера мы втроем перебрались в город. Живем на самой лучшей Дворянской улице, в лучшем отеле «Бристоль». Я с утра заявил, что перееду. Тогда и коллеги решились, и вот, к вечеру перебрались. Номер у нас большой, чистый, светлый, воздуха много (4-й этаж). Дверь ведет на балкон, откуда прелестный вид на Дворянскую улицу и весь город. Подъемная машина, электричество. А главное, имеются кровати. Мы так отвыкли от этого невинного комфорта, что почувствовали себя богами, – чистота! <…>

Другие госпитали здесь уже работают. Все теперь развернулись, кроме нашего. Наш главный всё хотел устроиться со своим закадычным другом, главным врачом 254-го [госпиталя], но и тот его сегодня оставил, занял помещение в гимназии. Одним словом, нам придется, должно быть, взять самое плохое. Поговаривают о каких-то казармах в трех верстах от города! Одно горе и несчастье с нашим главным.

Милая Шурочка, заканчивая это письмо, хочу еще раз просить тебя: поступай так, как я тебе пишу, не отвергай этих советов, а главное, дай мне сейчас же те обещания, о которых я тебя прошу.

Прощай, моя милая, дорогая, единственная Шурочка.

Воронеж, 8-го сентября 1914 г.

Шура, Шура, что мне с тобой делать? Что посоветовать? Как тебя утешить? Вот и другое письмо, такое же горестное, полное отчаяния! Нет признаков хотя бы малейшего успокоения, полная безнадежность!

И я чувствую, что при таком твоем настроении бессильны все мои доводы, все убеждения. Я и не буду говорить тебе сейчас холодные слова рассудка, логики – их время не пришло. Я тебя, Шурочка, попрошу только об одном: когда на тебя нападет эта тоска, это отчаяние, тогда, Шурочка, мысленно обними меня, прильни ко мне и верь, Шурочка, что я совсем, совсем с тобой, что ты не одна, что у тебя есть поддержка. Если же тебе необходимо более реальное ощущение, то позови Веру Мих., она всей, всей душой будет с тобой, тебе станет легче.

Если же, Шурочка, пребывание в Морозовской больнице тебе станет совсем, совсем не по силам, тогда брось ее, уйди, приходи ко мне. На ней свет клином не сошелся, мы что-нибудь придумаем новое. Всё это не так важно. Важно то, чтобы Шурочка не приходила в отчаяние, чтобы для нее жизнь не стала бы каторгой. Главное, Шурочка, ты никогда, ни в коем случае не должна думать, что выхода нет, что всё потеряно, что всё непоправимо. Это не так. Поверь мне, что бы ни случилось, мы с тобой всегда найдем какой-нибудь выход. Если же на тебя найдет такое настроение, и ты будешь думать, что всё пропало, тогда, Шура, ты просто уйди из Морозовской б[ольни]цы и приезжай ко мне[84]. Я тебе тогда докажу, что не всё пропало. Слышишь, Шурочка!

Есть немецкая поговорка, правда, они сейчас не в моде: Gut verloren – wenig verloren, Ehre verloren – viel verloren, Mut verloren – alles verloren, to есть: добро потерял – мало потерял, честь потерял – много потерял, бодрость потерял – всё потерял![85] Так вот, Шурочка, моя жена не должна терять бодрости, той минимальной бодрости, необходимой для того, чтобы сказать, что еще не alles verloren. Ты должна знать, Шурочка, что бы с тобой ни случилось, ты не можешь ничего решить без меня, не поговорив со мной, – ведь так? Шурочка, знай, что я твердо убежден, глубоко верю, что ты ничего не сделаешь без меня.

Сильно хочется верить, что когда это письмо дойдет до тебя, ты уже не будешь так нуждаться в утешении, в убеждении; что первая обида, первая боль уже пройдет, что появится опять вера, если не во всех людей, то во многих, вера в жизнь, в красоту ее, смысл ее. А я так глубоко верю, что еще немного терпения, пройдет еще немного времени (что несколько месяцев в сравнении с целой жизнью!), и всё образуется, мы опять будем вместе и снова сообща решать наши дела, сообща нести горе и неудачи. И воевать мы будем опять вместе! Ведь мы уже воевали! Не дадим же этим внешним силам нарушить наш внутренний Mip и мир, будем с ними бороться, будем побеждать и принимать отдельные удары, не предаваясь унынию и отчаянию, зная, что где борьба, там не только победы, но бывают и горькие поражения.

Только не терять бодрость, не терять веру в нашу совместную неразрывную хорошую деятельность, только помнить, что какие бы нам ни послала судьба испытания, мы всегда найдем друг в друге сильную и верную поддержку. Или думаешь ты, Шурочка, что только в счастье ты мне мила?!..

Крепко тебя обнимает и целует

Твой Ежик.

Воронеж, 9-го сентября 1914 г.

Дорогая Шурочка! Пишу тебе спешно и немного, так как я устал смертельно. Сейчас двенадцатый час ночи, а мы работали с 7-ми утра. Милая, почему ты кончаешь свое сегодняшнее письмо (от 6/IX): «Прости меня»? Что я тебе должен или могу простить? Не надо больше таких слов. Ты не можешь себе представить, Шура, как ты меня обрадовала немного более бодрым тоном сегодняшнего письма! Намечается уже выздоровление от недуга души. Значит, я был прав, когда вчера высказывал горячую надежду, что когда дойдет до тебя

письмо, ты уже победишь в себе свое малодушие, ты уже не будешь так нуждаться в моих увещаниях и уговорах. Ты сама справишься со своей временной слабостью, ты у меня сильная, только кажешься иной раз слабенькой и маленькой. А когда сегодня во время работы солдат принес с почты твое письмо, я так напряженно волновался. Не было времени распечатать и прочитать, а письмо лежало в боковом кармане. Как-то моя Шурочка – хуже или лучше? Нет ничего злее неизвестности.

 

Дорогая моя, спасибо, спасибо за этот небольшой еще, но уже намечающийся проблеск надежды, ведь моя Шурочка не может не быть бодрой и сильной! Ну, а отдельные моменты уныния со всяким бывают, это ничего не доказывает. Моей Шурочке тяжело – да, но моя Шурочка сильна и тверда! Ведь так, Шурочка?

А я сегодня наконец работал, да еще как работал!.. Вчера утром как будто бы окончательно было решено, что мы переезжаем в казармы в трех верстах от города, в грязи. Это после того, как все остальные госпитали уже устроились здесь в Воронеже! Но в последний момент, вчера вечером нам губернатор внезапно отвел здешнее женское епархиальное училище. Сегодня в час дня мы должны были получить до 300 раненых. И вот наша команда с 3-х часов утра, а мы с 7-ми без перерыва устраивали помещение. Не было кроватей, не были набиты тюфяки соломой, не было досок для кроватей, не было раскупорено наше медицинское и аптечное имущество, не было приготовлено помещение, не мыты полы и стены после бывшего ремонта, не было шкапов, ламп и т. д.

А в 2 часа у нас уже были приготовлены 300 кроватей, вполне благоустроенное помещение и стол. И вот мы стали принимать привозимых больных. Почти все легко раненые, ходят. Переодели их, умыли, накормили, напоили, а нуждавшихся в перевязке, около 25 человек, к вечеру перевязали. Кончили в 10-м часу. С непривычки устали здорово. И все-таки впервые ложишься спать с чувством удовлетворения, с чувством, что вот и ты работал, и ты не совсем бесполезен. А тут еще твое письмо, которое, несмотря на грустный свой тон, всё же дает мне уверенность в том, что это временное, что ты справишься со своим унынием!..

Сегодня мы еще ночуем в «Бристоле», а завтра перебираемся в отводимое нам помещение – лазарет училища. Там будет, я думаю, недурно. Чудесный сад, весь в осенних листьях. А сегодня такая чудная была погода! Шура! Я теперь тоже буду работать! Ты в Москве, а я в Воронеже, и мы будем всё время чувствовать, что мы не одни, что наша работа совместная. О, я так ощущаю, что ты со мной во время моей работы!

Твой, твой, твой Ежик.

Воронеж, 11-го сентября 1914 г.

Дорогая Шурочка. Что значит твое молчание? Вот уже два дня нет от тебя известий. И как раз теперь, когда я их ожидаю с особенным нетерпением! И вчера и сегодня, утром и вечером посылал на почту, и напрасно. Меня тревожит это молчание. Неужели у тебя может быть такое состояние духа, при котором тебе не хочется поделиться со мной своими переживаниями? А если тут виновата только почта, то как некстати!

Мне так хочется вечером, когда наконец усталый возвращаешься домой, видеть свежий нераспечатанный еще твой конвертик, так хочется знать, что мыслит и чувствует там, за тридевять земель, моя Шурочка! Не сменяется ли опять бодростью ее уныние, не поднялся ли дух ее, или всё еще блуждает в потемках! Хочется быть с тобой, только с тобой, хоть несколько дорогих минут в день.

А времени у меня теперь так мало. Вчера я даже не успел так-таки тебе написать хоть несколько строк. Мы за день втроем перевязали 240 человек. С непривычки это кое-что да значит. К вечеру повалился спать, как сноп, но, к сожалению, и спать-то не удалось как следует. Под тонким тюфячком не было еще досок, и вот ребра кровати врезывались в бока, а руки и ноги проваливались в пространство.

Сегодня тоже было работы весьма много. Получены были бланки для историй болезни, и пришлось начать их заполнять. Над этим провозились весь вечер, а дело почти что не продвинулось вперед. Приходится обозначать довольно точно, так как мы здесь сейчас занимаем положение эвакуационного госпиталя и с послезавтрашнего дня будем составлять комиссии, т. е. выписывать, возвращать в строй, в слабосильные команды, определять потерю трудоспособности и степень ее. Одним словом, наши записи будут иметь значение юридического документа. Для начала вся эта канцелярия отнимает много времени, со временем это пойдет быстро.

Необычно для меня также и то, что пациенты взрослые. Затруднение большое также и в сильной ограниченности наших аптечных средств. Имеются лекарства только весьма примитивные, да и то из них многих нет. Нет даже ипекакушки[86]. Больные жалуются на всевозможные болести, объективное основание для которых трудно найти: ломит, режет, сосет, колет, а где и что – остается под вопросом. Новы для меня и многие перевязки. Лечение ран для меня terra incognita. Попался мне хороший фельдшер, школьный, служивший много лет в земстве. Так я его очень слушаюсь и очень ценю его помощь.

Ты, Шурочка, должно быть, думаешь, что такая безалаберная, рассчитанная на быстроту работа должна мало удовлетворять. Но нет, Шура, хотя сейчас на первом плане просто усталость, все-таки я чувствую, что работаю, не даром получаю жалованье, и что работа эта становится уже осмысленней и будет со временем приносить некоторую, хотя и скромную, пользу.

Сегодня нам дали еще двух врачей и двух сестер на помощь, и теперь на каждого из нас приходится по 50 человек. Наш главный врач при более близком знакомстве оказывается если и не особенно милым, то вполне сносным человеком, товарищем, а не только начальником. Я думаю, что мы с ним работать будем мирно. Заканчиваю, дорогая Шурочка, устал. Чаю слышать слово живое твое. Пиши.

Твой Ежа*.

Шурочка ты моя дорогая!

А хирургические наборы у нас роскошные, чего-чего только нет! Глядя на них, хочется сделаться хирургом!

В нашем саду до сих пор не был, нет времени.

* Далее приписки на полях письма.

Воронеж, 12-го сентября 1914 г.

Шура! Что это такое? Я неспокоен, я не понимаю. Когда мне сегодня денщик сказал, что для меня имеются два письма, я так обрадовался, – думал, что и вчерашнее и сегодняшнее письмо получу сразу, что тревога моя напрасная. И что же? Два разных конверта с чужими почерками. Меня так и обдало холодом. Я даже не решился сразу открыть конверты.

Шура! Дорогая Шура! Если завтра не будет от тебя письма, я пошлю тебе телеграмму с запросом. Что же это такое? Не верю, чтобы Шурочка могла меня на три дня оставить без всяких о себе сообщений в такое время, когда я должен знать каждую ее мысль и чувство, когда она томится, когда ей тяжело. Но, с другой стороны, не могу допустить, чтобы вина этому почта! Ведь сегодня я получил письмо Никол. Иван. Скворцова[87] от 10-го числа! Что это такое? Я сегодня дежурный. Когда как-то ко мне подошли и сообщили, что меня кто-то дожидается, я побледнел, ноги задрожали, я сам не знаю, что со мною сделалось. Шура, я так неспокоен. Почему ты мне не пишешь? Я теряюсь в догадках и ничего не понимаю. У меня нет других мыслей. Мне тяжело. Я хочу знать всё, я должен знать. Шура, дорогая, не заставь еще долго ждать. Хоть три слова. Вот и я тебе пишу во 2-м часу ночи, раньше не мог освободиться. Не читал даже еще письма. Другое от Александра] Акимовича Чахмахсазианца[88]. Милая, я жду, но я так не уверен теперь, что получу завтра. Милая, милая Шурочка, пиши!

Ведь ты же получила все мои последние письма?

Шура, я больше не могу ни о чем другом писать! Я жду, жду!

Воронеж, 13-ю сентября 1914 г.

Милая, милая Шурочка! Получил, наконец, твое столь нетерпеливо ожидаемое письмо от 10-го. И что же? Всё та же бесконечная грусть и тоска! Вот уже больше недели… Шура! Ты пишешь, что я тебя не понял, что я тебе даю советы напрасные и невыполнимые.

А я, Шура, когда читал сегодня твое письмо, не соглашался почти ни с одним твоим доводом, ни с одной фразой. И я почувствовал, что не я тебя, а ты меня не поняла. Я почувствовал, что я был неправ, когда вообще высказывал мысли относительно твоего состояния, ведь ты сейчас в таком настроении, что не приемлешь ничего. Скоро ты отречешься от многого, что сегодня написала. Ты тогда поймешь, что такие слова, как «изгой, обязательство, небрежность» не нужны, неверны. Но я не буду спорить, я не хочу, не могу спорить! Сейчас время еще не поспело, сейчас всего этого не надо.

Я ведь помню часы смятения души твоей, когда все мои слова не доходили до тебя. Лучшим целителем было время. У тебя сильная натура, и ты справишься и с настоящим своим горем. Так хочется тебе помочь, поэтому и невольные бесплодные попытки убедить, уговорить. Шура, я не буду. Я буду терпеливо ждать, когда буря в твоей душе уляжется сама собой. Только дай мне возможность быть с тобой в каждый момент, в каждое из движений твоего чувства, твоей мысли. Не уничтожай письма ко мне, не отказывайся от того, что написала, и никогда не думай о том, как бы не огорчить меня. Ты меня огорчишь, если не совсем и не во всем будешь со мной делиться. Шура! Неужели в твои горькие минуты я не должен быть с тобой?!

Милая, если бы ты ко мне приехала, я бы быстро, быстро успокоил тебя! Мне кажется, что это так просто, так легко! Милая, брось Морозовскую больницу и приезжай. Мы здесь что-нибудь придумаем. Правда, я абсолютно не знаю что, но ведь не должна же гибнуть живая душа человека, душа моей Шурочки, от чего-то постороннего, от внешнего мира, который теперь ведь тебе так чужд! Я так глубоко верю, что твое настоящее настроение есть следствие твоего переутомления, перегружения работой и внешних неприятностей. Ведь внутренних, единственно убедительных причин нет, их не может быть. Исчезнет внешнее, изменится и внутреннее. Но я опять, кажется, убеждаю. Не буду. Вот если бы ты была здесь, то я не стал бы убеждать. Я просто крепко, крепко обнял бы тебя и еще крепче поцеловал бы взасос. Ведь это было бы убедительно?

Милая, милая, так хочется тебя, мою бедную женушку, мою солдаточку, поскорей успокоить, умиротворить! Тогда ты уже не будешь писать, что ты не веришь в лучшее будущее, или даже восклицать: «Ежка, зачем я встретила тебя!». Ты меня встретила затем, Шурочка, чтобы со мной вместе жить, мыслить и чувствовать, и временная разлука ничего не доказывает обратного. А я говорю: я верю в лучшее будущее, и «как хорошо, как славно, что я встретил свою Шурочку!» Кто победит? Ты или я? Я верю, что я, ведь нам предстоит еще так много хорошего!

Воронеж, 14-го сент. 1914.*

Милая Шурочка! Сегодня какая радость, а затем какое разочарование! С утра с нетерпением ждал твоего письма: как-то моя Шурочка!? В 3 часа идем обедать, мне подают от тебя письмо. Я тут же за обедом пробегаю его, и что же? Там говорится о радости жизни, о бодрости, говорится о том, как просыпаются тяжело больные после болезни. Меня охватывает радостное сознание, что моя Шурочка находится на путях выздоровления, что мои ожидания оправдываются.

Затем опять идет работа, долгая и утомительная. И вот я наконец дома, поздно вечером. Я хочу тебе ответить радостно, беру твое письмо, чтобы перечитать уже не спеша, разобраться во всех тонкостях. И тут только замечаю, что оно от 7-го числа, что вчерашнее твое письмо было от 10-го! И снова у меня крылья подрезаны, снова еще большее сомнение и грусть охватывают меня, ведь ты мне 11-го не писала, а что это значит? Почему? Значит, после небольшого светлого промежутка грусть и отчаяние еще сильнее охватили тебя! Шура! Укажи мне, как могу я тебе помочь?

Я не знаю, я теряюсь. Я не могу на тебя действовать непосредственно, а письма влияния не оказывают. А если оказывают, то обратное, как показало твое вчерашнее письмо. Шура, я начинаю уже чувствовать, что опять наступает тот момент, когда между нами какой-то ров, когда ты не понимаешь меня, и когда, должно быть, и я тебя не понимаю, когда нет непосредственного контакта между нами. А мне еще так недавно казалось, это уже совсем невозможным! Почему это? Ведь кажется, мы должны всегда, всегда ощущать друг друга и на расстоянии. Мое я должно переходить в твое и наоборот. Шура, укажи выход!

 

Шура, да почувствуй, почувствуй же, что я близок, что я около тебя и в дни твоих сомнений и колебаний, в тяжелые твои дни! А если ты меня не ощущаешь, то брось всё, приезжай! Ведь пойми, что ты мне дороже, чем какие-нибудь материальные радости; что важнее всего мне то, чтобы и ты ощущала бы радость жизни, чтобы и ты была бы бодрая и светлая. Ведь мы хотим же вместе жить, вместе работать, вместе делить и счастье и невзгоды. Я не могу к тебе? Ergo[89] – приезжай ты ко мне. Остальное образуется. Ты должна быть бодрой, вместе со мной верить в светлые наши совместные дни!

Остальное наплевать! Не так ли?

Пишу карандашом, потому что кто-то ручку у меня взял, а коллеги спят.

* Письмо написано карандашом.

Воронеж, 15-го сентября 1914 г.

Дорогая моя Шурочка! Ну вот видишь, уже намечаются признаки выздоровления. Правда, невеселое еще твое письмо, но оно и не столь пессимистическое, как предыдущие. Ты становишься уже более спокойной. А когда ты получишь это письмо, то уже будешь опять прежняя, моя хорошая умница. Упадок духа временами бывает со всяким, может и со мной случиться. Так не будем же долго останавливаться на этом, – это временное уныние, оно прошло, перейдем опять к порядку дня, посмотрим опять смело вперед! Не так ли, Шурочка? Ведь ты уже начинаешь со мной соглашаться, ведь ты не скажешь, что я говорю нечто такое, что не доходит до твоего сознания? Верно? И ты опять способна уже концентрировать свое внимание на окружающем. Ты пишешь о директоре, о коллегах, о том о сем – всё это первые ласточки, предвестники весны, нового расцвета! О, я так верю, что мы славно заживем с тобой! Будет так хорошо! Верь, Шурочка, моя хорошая, верь же, как я верю!

Вот сегодня я могу тебе писать и о себе, о том, как мы здесь живем и работаем. Работы много. И мы здесь тоже эвакуируем и получаем новые партии, едва успеваем записывать. У меня больные по несколько дней лежат не записанные. Перевязывать приходится редко и по возможности бережливо. Об этом нам толкуют постоянно. Встаем в 7 часов, начинаем работу в восемь. Перевязки и обход отнимают весьма много времени. Собственно, не обход, который я сплошь и рядом не делаю, а записывание историй болезни (хотя и очень кратких).

Из интересных случаев у нас только один больной с tetanus’ом (столбняком. – Сост.), развитие которого мы наблюдаем с самого начала. Началось, как полагается с masseter’ов (жевательных мышц. – Сост.). Тяжелая картина, полное сознание. Георгиевский кавалер, участвовавший в китайском и японском походах. Рана обширная, рваная – кисти правой руки. Удалось мне оттуда извлечь деформированную оболочку разрывной австрийской пули! Затем еще два раза приходилось вынимать пули, вылущил три фаланги – вот и всё, остальное – перевязки.

Так как мы сейчас являемся конечным этапом, то и своих, и других присылаемых для этого, проводим через комиссию (из нас же состоящую) и отправляем многих в слабосильные команды или увольняем вовсе от службы. Это тоже отнимает весьма много времени. Сегодня, например, я не успел никого перевязать, только сортировал, определял, а затем целый день торчал в комиссии, где опять-таки вносил в книгу со всеми онерами[90]: «одержим отсутствием двух фаланг указательного] пальца» и т. д.! Сегодня таким образом пропустили целый ряд терапевтических с vitium cordis, tbc, gastritis chr. (пороком сердца, туберкулезом, хроническим гастритом. – Сост.) и т. д., которые несколько дней лежали у нас без лечения, так как мы не имели самых элементарных лекарств.

Напр[имер], отсутствуют в нашей аптеке: natr. brom., magnes. usta silt., t-ra valer. simpl. (бромистый натрий, магнезия жженая, настойка валерианы простая. – Сост.) (имеется только aether (эфир. – Сост.), и то 60,0), t-го opii, zin. oxid. (настойка опия, окись цинка. – Сост.) и т. д. Здание госпиталя у нас прямо-таки уныло-мрачное: темные коридоры, холодно, всюду сквозняк, страшно неуютно. Я не хотел бы лежать в таком госпитале.

Команда наша в достаточной мере бестолковая – всё мужики, для которых работа эта мало подходяща. Впрочем, говорят, что мы здесь недолго останемся, что через две-три недели нас отравят дальше. Куда? В 3 часа обедаем, после чего сейчас же на работу. Возвращаемся домой не раньше 10-ти часов. Как снопы валимся спать, вот и сейчас раздается богатырский храп.

Живем мы во флигеле, как я тебе писал. До сих пор было холодно, но сегодня первый раз протопили, и стало недурно. Только мы здесь почти исключительно спим, сидеть не приходится*.

Едва успеваем читать газеты, запаздываем на два-три дня. Где уж тут заниматься французским языком. Эту мечту приходится пока оставить.

Зайцев и второй раз приехал в Москву только на один день. Ему там не удалось ничего добиться. Сейчас он врачом на питательном пункте на вокзале. Невесело!

Фотографию поневоле совсем забросил.

С существованием нашего главного я совсем примирился. Он, оказывается, парень недурной и вполне приятный в обществе. Привык он только в военном ведомстве ко всяким бумагам. Он сильно оживляет нашу компанию, держится совсем хорошим товарищем.

Вот уж опять первый час ночи! Прощай же, моя дорогая. Скорей, скорей выздоравливай совсем!

* Далее приписки на полях письма.

Воронеж, 17-го сентября 1914 г.

Милая Шурочка, золото мое. Сегодня сразу получил два твоих письма, от 13/IX и 14/IX, а вчера ждал напрасно. Да и сам я вчера был лишен возможности писать тебе что-либо, не было сил. Меня к 7-ми часам вечера откомандировали на вокзал принимать транспорт раненых. Поезд прибыл только в 8 % ч., а выгрузка производилась чрезвычайно медленно. К тому же путались, в какой госпиталь сколько отправить раненых. Нам обещали было 150 раненых сразу, но затем быстро выяснилось, что на нашу долю не будет их совсем.

Однако на мой вопрос, можно ли мне удалиться, мне ответили отрицательно. И вот меня держали без всякого смысла на вокзале до 12 ч. ночи. Когда вернулся, пришлось за чаем сообщить главному все подробности, а когда вернулся в свою квартиру, то заметил, что ванна была затоплена, – мылся Левитский. Я не устоял и тоже влез в нее. Когда же я вылез и взялся было за перо, то почувствовал, что не могу, слишком устал. Было уже 2 часа ночи.

Сейчас тоже уже скоро час ночи, но я сегодня дежурный. Только вечером пришлось на несколько часов поменяться с Покровским, чтобы пойти в «Бристоль» приветствовать с днем ангела супругу Левитского, сегодня к нему приехавшую. Он – счастливый, сияет, горд! А мне завидно!

Вот видишь, как мы живем. Сегодня было сравнительно тихо в отделении: новых нет, а старых мы последние дни усиленно выписывали. Если бы не именины, то сегодня в первый раз у меня вечер после 8-ми часов был бы свободный. А спать так хочется! Ты ведь знаешь, какая у меня в этом всегда потребность.

Дежурному у нас необходимо быть в фуражке и при шашке. Спать ему по закону не полагается, а только немного отдохнуть на кушетке. Оной у нас нет, а стоит кровать, на которой мы и спим несколько скудных часов, не снимая тужурки и сапог. Ждем уже несколько дней внезапного приезда принца Ольденбургского[91]. Выучили церемониал и форму встречи – рапорт. Авось не в мое дежурство. Хожу я чуть не по неделе небритым – вечером не хочется, устаешь, думаешь, завтра, а утром спешишь, нет времени. Оброс и некрасив.

Вчера, Шурочка, я впервые видел вблизи раненых австрийцев. Производили они чрезвычайно тяжелое впечатление, охватывает прямо какой-то ужас. Оказались все тяжелоранеными, приходилось переносить их в госпиталь только на носилках. И вот лежали они на платформе на носилках, с перебитыми ногами и руками, без движения, покрытые только шинелью, дрожа от холодного ветра, молчаливые, с такими грустными и измученными глазами, что прямо сердце щемило – такие они несчастные, жалкие! Тут впервые вплотную я почувствовал всю дикость и ужас войны.

Один из них всё время жалобно стонал. А на платформе гуляют «сестры милосердия» из местного общества (как ненавижу я этих глупых пустых барышень, рисующихся Красным Крестом), около них увиваются кавалеры из военных и нашей братии. Подойдут к носилкам, бросят пустой любопытный взгляд на страдающих и, виляя задом, грациозно поплывут дальше, кокетливо улыбаясь. Если бы по мне, то я бы их далеко упрятал. Недаром вспоминал за моей спиной один солдатик: в японскую кампанию много этаких было! Неужели такие пустопорожние бабенки и сейчас нужны, в эту войну? Как противно!

Смешны и «санитары» из гимназистов, единственная работа которых, очевидно, заключается в том, чтобы встать на подножку автомобиля (конечно, после того как с помощью наших санитаров больные будут уже усажены) и прокатиться некоторое расстояние: дескать, автомобиль с санитарами! Глупо.

Порадовало меня отношение к пленным простой серой публики и солдатиков. Сосредоточенно и сочувственно они глядели на них, ни одной глупой шутки я не слыхал. Санитары наши и солдаты охотно помогали и укрывали их, видимо входя в их несчастье. Почти все они были славяне – чехи и русины. Я заметил только одного немца, простого парня, очень старавшегося объяснить докторам, что он может и сидеть в автомобиле, что его не стоит таскать на носилках. Наконец, его поняли и внесли в автомобиль на руках.

Каково нашим пленным там, у них?! Должно быть, так же несладко. Поскорей бы кончилась эта война! Ведь это сплошной ужас!

Горестные вести я получаю из Риги! Сегодня мне пишут Лени и Артур, что Hugo весьма тяжело болен. Одно время казалось, что дело уже идет на поправку, что тиф средней тяжести, как вот появился нефрит, был даже уремический припадок. Решили его отправить в местную городскую больницу, где можно было с большей полнотой производить всё необходимое. Так и сделали. При нем дежурит сестра милосердия, которой он очень доволен. Почти не отходит от его постели мать (больница платная). Но одним осложнением дело не кончилось: наступил коллапс, внезапно упала Г и появилось обильное кишечное кровотечение! Сердце неважное. Состояние крайне серьезное. Последние два дня t° всё время субнормальная, полузабытье.

Ты можешь себе представить, как тяжело матери! Сколько ей за последние годы забот из-за болезней сыновей: нефрит Артура, дифтерит мой, неврит Вилли, а теперь тиф Hugo! Если прибавить войну, исчезновение с горизонта на некоторое время Вилли и Лени, неудачу на экзамене Карлуши, подагру отца (это нога-то у него болела!), то получится весьма малоутешительный итог. Бедная она, ведь она всё так близко принимает к сердцу, совсем не так, как я. Мы в отца, она другая. Хочу ей сейчас написать длинное письмо, ведь больше я ничего сейчас не могу сделать.

Как много горя приходится видеть в последнее время! Как мало в настоящем светлого, бодрого. Но всё это будет, я не сомневаюсь. Это временная туча, которая уже скоро уступит место яркому солнцу! Это будет!

82Право поступать вольноопределяющимися на воинскую службу имели лица, окончившие не менее шести классов средних учебных заведений или двух классов семинарий. Тем, кто не имел соответствующего образования, дозволялось пройти испытания по программе шести классов средних учебных заведений (без иностранного языка). После экзаменов по военным дисциплинам, примерно соответствовавших курсу юнкерских училищ, вольноопределяющиеся получали офицерский чин. Сроки их службы были значительно короче, чем у тех, кто проходил службу по призыву.
83Важный опорный пункт Северо-Западного фронта, ныне город Даугавпилс в Латвии.
84На это Ал. Ив. отвечала 16 сентября: «А относительно моего ухода отсюда – разве я могу в такую тяжелую пору ради личного своего счастья бросить дело? Ведь это бессовестно, Ежка! Ты первый бы счел это женской слабостью. Остается только сказать мне, как Фаусту: Zwei Seelen wohnen, ach! in meiner Brust,Die eine will sich von der andern trennen! [Ax, две души живут в груди моей, Друг другу чуждые, – и жаждут разделенья! (Пер. Н. Холодовского)]».
85Обычно приводится как цитата из стихотворения Иоганна Вольфганга Гете.
86Настой ипекакуаны – популярное отхаркивающее средство.
87Николай Иванович Скворцов, врач-ассистент Морозовской больницы.
88А. А. Чахмахсазианц, любимый и авторитетный наставник Фр. Оск., студентом жил в семье Краузе.
89Ergo (лат.) – следовательно.
90Онеры (франц. honneurs) – почести.
91Ольденбургский Александр Петрович (1844–1932), принц, правнук императора Павла I, генерал-адъютант, генерал от инфантерии, сенатор, член Государственного совета, во время мировой войны – верховный начальник санитарной и эвакуационной части армии.

Издательство:
Нестор-История