bannerbannerbanner
Название книги:

Чтения о русской поэзии

Автор:
Н. И. Калягин
Чтения о русской поэзии

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Легче легкого прогнать прочь старую Музу – единственная трудность заключается в том, что у юной Музы авангардиста «лучше» – не получается. Получается всегда хуже.

Пушкин – тот не был новатором. Пушкин ни от чего «старого» не отрекался, никаких открытий не сделал, он все получил готовым. У Пушкина было превосходное жизненное правило: «На свете дураков нет. У всякого свой ум, мне не скучно ни с кем, начиная от будочника и до царя». И он не скучал, подбирая крупицы золота, рассыпанные здесь и там у старых поэтов (и у Семена Боброва в том числе), и переливая их в совершенно новую, единственную на свете форму – «Жизнь и сочинения Александра Сергеевича Пушкина». А Семен Бобров, отмахнувшийся от опыта предшественников именно потому, что они были «дураки» (не читали Мильтона, Юнга и А. М. Кутузова) и «подлецы» (воспевали царей и цариц, состояли на государственной службе), оставил после себя лишь несколько тысяч стихотворных строк, вычурных и надутых, среди них же и самый снисходительный читатель не сыщет словечка, сказанного в простоте…

Остается сказать несколько слов о знакомстве Боброва с Радищевым. Разумеется, такое знакомство не могло сойти безнаказанно для более слабой (т. е. более разносторонней, менее фанатичной) натуры Семена Сергеевича. Многолетняя его борьба против рифмованных стихов, против силлабо-тонической системы стихосложения обычно и объясняется влиянием Радищева, для которого рифма и метр были лишь малой частью отвратительного старого миропорядка, подлежащего полному искоренению. Радищев, в свою очередь, высоко ценил творчество Боброва и, собравшись однажды посетить Крым, предполагал взять с собою плащ «для тумана, а Боброва в услажденье».

Первый русский революционер, собирающийся усладиться стихами первого русского авангардиста… Запомним на будущее эту многозначительную картину.

Не приходится сомневаться в том, что из Боброва сделали бы литературную знаменитость, родись он на сто лет позже; для своего времени, более уравновешенного, более нормального, он стал посмешищем.

Вяземский откликнулся на смерть Боброва эпиграммой:

 
Нет спора, что Бибрис богов языком пел,
Из смертных бо никто его не разумел.
 

Очень характерно то, что молодые карамзинисты, будущие арзамасцы, ценившие в жизни все высокое, культивировавшие наивно-возвышенные представления о значении поэтического искусства для судеб мира, высоты и святости обыденной жизни совсем не чувствовали и не понимали. Наполеоном ли стать на Аркольском мосту, броситься ли в пруд Бедной Лизой, но выделиться, «выйти из толпы» (по известному выражению Пушкина), прозвучать, так сказать, полнозвучным аккордом – без этого и жить не стоит.

И вот эти молодые люди непрерывно играют – с жизнью и со смертью, – то так, то этак заставляют повернуться пресловутую индейку-судьбу: вдруг да прозвучит вожделенный аккорд и восхищенный мир заплещет… Все они страшно деятельны, энергичны, шумят и хохочут, вечно куда-то спешат, скачут – и это определенно одержимость, хотя пока что и в легкой форме. Пока их просто «несет» – они как бы катятся с пологой ледяной горки, и даровое движение веселит их, будоражит кровь. («Вези куда-нибудь» – последнее слово известнейшего деятеля этой формации, завсегдатая тайных обществ и литературных кружков великолепного Репетилова).

Заигравшийся Вяземский пишет на смерть Боброва две эпиграммы и один шуточный некролог. Любой идиот понимает, что перед лицом смерти (во всяком случае – чужой) шутить нехорошо, непристойно, – умный Вяземский этого уже не понимает. А ведь Бобров не был даже литературным противником Вяземского и его веселых друзей. Просто общее внимание было на несколько дней привлечено к личности усопшего (что и естественно), давняя репутация поэта-неудачника, спьяну воображавшего себя гением, делала из этой личности легкую мишень для сатирика – вот Вяземский и расстрелял мимоходом эту мишень, просто практики ради.

Другое дело князь С. А. Ширинский-Шихматов. То был кровный враг, член первого разряда «Беседы любителей русского слова», и с ним перестали церемониться задолго до смерти.

Шихматов начал печататься в 23 года, а уже в 26 лет стал членом Российской академии – быстрый успех. Знаменитый адмирал Шишков (о нем, как и о созданной им «Беседе», весь разговор впереди) «открыл» молодого поэта и стал на долгие годы почитателем и покровителем его таланта. Покровительство в данном случае было у места. Сын отставного поручика (почти как князь Мышкин у Достоевского), князь Ширинский-Шихматов был небогат, болезненно застенчив, не имел связей в литературном и придворном мире. Шишков ввел его в общество (А. Измайлов посвятил этому событию отдельную басню, довольно злобную, под названием «Шут в парике»), выхлопотал и пенсию от Императорского Двора в полторы тысячи рублей.

Природная нерасположенность карамзинистов к Шихматову была этим покровительством усилена до крайности. Александр Семенович Шишков, угрюмый славенофил, являлся еще с 1803 года главным врагом карамзинистов, но заслуги перед родной страной, соответствующий заслугам чин, личное благородство – все это затрудняло применение против него обычных приемов литературной борьбы. Наглая фамильярность и зубоскальство, замалчивание и апелляция к городовому были здесь одинаково неудобны, не подходили, так сказать, к лицу… Безвестного, нечиновного Шихматова, прослужившего четверть века простым воспитателем в Морском кадетском корпусе, нетрудно было залягать – и тем самим огорчить, потревожить неуязвимого Шишкова.

Шихматов, болезненно переносивший нападки карамзинистов, довольно рано оставил литературу и, имея вообще склонение к духовной жизни, принял монашество. Умер он в Афинах (где был настоятелем посольской церкви) в один год с Пушкиным и Дмитриевым. Архимандрит Аникита – заметное, уважаемое имя в истории Русской Церкви. С ним связано, в частности, возобновление Старого Руссика на Афоне.

Литературную известность принесли Шихматову его лиро-эпические поэмы. «Пожарский, Минин, Гермоген, или Спасенная Россия» – самая ранняя из них и наиболее известная (по крайней мере, вызвавшая наибольшее число пародий и эпиграмм). Вот маленький отрывок из этой поэмы, живописующий поединок русского ополченца с сарматом у стен Москвы:

 
Пылая мужеством обильным,
Алкая славы и хвалы,
Среди курения и мглы,
Спешит сразиться сильный с сильным.
Победой увенчать чело,
Врага низвергнуть в мрачность гроба.
Стеклись, сразились, пали оба,
И солнце жизни их зашло.
 

Уровень версификационного мастерства Ширинского-Шихматова исключительно высок. Современники прозвали поэта «Ширинским-безглагольным», поскольку он, создавая большие эпические полотна, умел обходиться вовсе без глагольных рифм. («Как жалко мне, что он частей и прочих речи, //Как и глаголы, не щадил», – писал по этому поводу Вяземский.)

Трудно представить, однако, что мастерски написанные поэмы Шихматова обретут когда-нибудь вторую жизнь, снова окажутся в широком обращении. Им недостает рукотворности, художественного беспорядка. Шихматов прирожденный лирик, сильный лирик, но однообразный – это какой-то педант в лирике. Ровный накал стихов Шихматова сообщает его творчеству колорит искусственности, безжизненности.

(Давно замечено, что поэты «Беседы», известные всему свету как ретрограды и обскуранты, бессильные враги благих преобразований Карамзина, были в своей поэтической практика гораздо ближе к нарождавшемуся на Западе романтизму, чем их противники. Безусловно, это говорит о талантливости беседчиков, об их художественном чутье, но еще больше – о той фантастической, предгрозовой духовной атмосфере, которой «очревател» на рубеже столетий официальный Петербург и которая отразилась законным порядком в деятельности полуофициальной «Беседы любителей русского слова». Молодые же карамзинисты Петербурга не любили, Москву презирали, с английским предромантизмом знакомы не были, германской философией не интересовались – высшим авторитетом в литературе еще долго оставался для них покойный Вольтер.)

Творчество Шихматова целиком принадлежит предромантизму. Очевидные для нас сегодня недостатки его поэм (перенапряженность, условная психология героев) как раз и были для своего времени серьезным художественным открытием, прорывом к новой, романтической поэзии. Этим и объясняется их успех у читателя 10-х годов. Но уже к середине 20-х годов на гребне литературной моды оказываются поэмы Пушкина и Козлова, в которых те же недостатки сгущены, очищены от посторонних примесей, возведены в степень нового стиля. Поэмы Шихматова стремительно и бесповоротно устаревают.

«Беседа» была обществом ретроградным, охранительным, то есть по определению неагрессивным. Инициатива в литературной борьбе принадлежала с самого начала карамзинистам, беседчикам оставалось только огрызаться. Все же и у «Беседы» имелись свои поэты-сатирики. Среди них очень заметен князь Д. П. Горчаков.

Крупная личность и крупный характер, сформированный веком Екатерины, храбрый офицер, лично известный Кутузову и Суворову, отставной коллежский советник, мирно скончавшийся в Москве за год до событий 14 декабря, – классицист, член академии, религиозный вольнодумец и суровый патриот. «Русский Ювенал».

Стихи Горчакова предназначались узкому кругу знатоков и единомышленников. Все, что размещалось за пределами этого избранного кружка (печать, морочащая олухов; олухи, способные восторгаться слащавой и мутной «коцебятиной»), было Горчакову малосимпатично и просто неинтересно.

Автор крылатых слов:

 
И наконец я зрю в стране моей родной
Журналов тысячи, а книги ни одной! —
 

не мог соблазниться участием в начинавшемся на Святой Руси «литературном процессе».

Библиография печатных трудов Д. П. Горчакова вполне уникальна: она включает в себя как раз oдну книгу, одну-единственную, изданную внучкой поэта в 1890 году. Но и это издание, по авторитетной оценке Ермаковой-Битнер, не имеет «никакой научной ценности». Проблематична и научная ценность будущих изданий Горчакова (если они будут, конечно): архив поэта давно сгорел, рукописи погибли… Певец, «презревший печать» (слова Пушкина о князе Горчакове), почти не оставил материальных следов в литературе, промелькнул в ней какой-то тенью.

 

И в одном, по крайней мере, отношении эта тень была черной: известно, что современники долго путались в вопросе, кому же все-таки принадлежит авторство пресловутой «Гавриилиады» – двадцатилетнему шалопаю Пушкину или шестидесятилетнему члену академии Горчакову (бывшему, кстати сказать, почетным гостем на публичном экзамене в Лицее 8 января 1815 года – наряду с Державиным)? Советское литературоведение взлелеяло даже мечту о двух «Гавриилиадах», из которых вторая, горчаковская, просто затерялась до времени.

Ключом к религиозному безмыслию князя Дмитрия Петровича могут служить следующие его строки:

 
Мы слишком в жизни сей страдали,
Чтоб мучить нас еще в другой.
 

Поэтические страдания князя имеют четкую биографическую основу: имея призвание к военной службе, но дослужившись к двадцати двум годам только до майорского чина, он вышел в отставку, «оскорбленный тем, что его заслуги недостаточно оценили в высших сферах».

Суворов вступил в Семеновский полк четырнадцати лет и в двадцать два года был еще сержантом, но пример Суворова, как мы уже замечали, не был в центре внимания лучших литературных сил страны. Следуя за князем Горчаковым, мы вступаем в совершенно новый период русской политической истории. Именно с этого времени обида на Бога и на царское правительство, которые «не ценят заслуг» и вообще «бездарны», проникает в среду русского дворянства. А через десять-двадцать лет она уже полыхает по всей стране, приобретает характер грозного эпидемического заболевания.

«Россия дурно управляется» – вот полное исповедание новой веры, вдохновившей декабристов на попытку военного переворота. «Хуже не будет». «Пусть я прапорщик и ничему не учился, но уж конечно не глупее Аракчеева». «Как-нибудь справлюсь с управлением хозяйством и финансами России, раз с этим справляется Аракчеев». «В странах, где нет Аракчеева, виноград и персики поспевают к середине лета. Я это видел своими глазами во время заграничного похода 1813–1814 годов». И т. д. и т. п.

Но о декабристах, об их незамысловатой вере весь разговор впереди.

Пока что отметим следующее: благородного Горчакова равнодушие высших сфер не сделало политическим заговорщиком.

Враждуя с Карамзиным в литературе (вот, например, реплика Горчакова на «Письма русского путешественника»:

 
А сей, вообразив, что он Российский Стерн,
Жемчужну льет слезу на шелковистый дерн,
Приветствует луну и входит в восхищенье,
Курсивом прописав змее свое прощенье, —
 

в меткости ей не откажешь), Горчаков в политике оказывается союзником зрелого Карамзина, принадлежит к партии консервативной оппозиции, к партии противников скоропалительных либеральных реформ, затеянных Александром I в начале своего царствования.

Скажу еще раз о том, что эти годы – время величайшей духовной смуты, величайшего духовного соблазна. Даже и сегодня, спустя двести лет, невозможно понять до конца, что было тогда «хорошо» для России, что «плохо»: вольтерьянское безбожие или масонская духовность, либерализм Сперанского или консерватизм Шишкова. Все двоится. Князь Горчаков, поклонник Вольтера и Гельвеция, и князь Ширинский-Шихматов, сотрудник архимандрита Фотия по переводу «Православного исповедования», мирно сотрудничают в консервативной «Беседе», пиетист Жуковский и вольтерьянец Вяземский оказываются соратниками в рядах либерального «Арзамаса». Граф Уваров, выдающийся министр просвещения николаевской эпохи, автор исторического акта (1832 год), провозгласившего Православие, Самодержавие и Народность основами русского государственного строя, входит в эти годы в «Беседу» и в «Арзамас» одновременно, является также членом масонской ложи Фесслера – этого сциентиста, которого Сперанский пригласил в Россию на должность профессора Духовной академии…

 
Смотри! почти везде простерлась мгла густая,
И атмосфера вся очреватела ей! —
 

только и остается сказать в заключение. Соблазн и муть, почти непроницаемые, – вот что такое «дней Александровых прекрасное начало».

Г. В. Флоровский в «Путях русского богословия» указал на историческую заслугу русского масонства: именно оно противостояло долгие годы вольтерьянству, «подлинной болезни, нравственной и душевной», и вызвало-таки в обществе спасительную реакцию – «духовное пробуждение <…> от тяжкого духовного обморока». Не меньшей похвалы (но и не большей) заслуживает русскoe вольтерьянство, в меру своих сил оберегавшее общество от мутного мистицизма розенкрейцеров.

Два зверя, безбожие и оккультизм, спорили между собой за русскую душу и надолго ослабили один другого. Поле осталось за терпеливым и мудрым Филаретом, митрополитом Московским.

К 1831 году, когда Жуковский, выученик масонского Благородного пансиона, и бывший вольтерьянец Пушкин смогли выступить совместно, издав сборник патриотических стихов «На взятие Варшавы», борьба в основном была уже закончена.

А в 1811 году, казалось, нечего было и мечтать о благоприятном ее исходе. Зло безнаказанно вызревало и наливалось. Наполеон, «сын Революции <…> ужасной», тяготел над миром; Россия униженно следовала в фарватере французской политики, имевшей целью создание мирового правительства.

В 1811 году один из главных карамзинистов Василий Львович Пушкин создает своего «Опасного соседа» – бурлескную поэму, в которой описан, и очень живо, очень талантливо, быт московской бордели. Здесь же ниспровергнут лишний раз «угрюмый певец», «славянофилов кум» Ширинский-Шихматов; но особенно крепко достается в поэме князю А. А. Шаховскому.

Поучительна история вражды, которую добродушный и легкомысленный Василий Львович питал к Шаховскому на протяжении десятилетий. Возникла она следующим образом. Шаховской, первый комедиограф своего времени, в комедии «Новый Стерн» (1803 г.) высмеял двух посредственных литераторов, эпигонов Карамзина, Шаликова и В. Измайлова. Забавная комедия, которую и сегодня можно прочесть без скуки, имела большой успех у современников. Всем вдруг стало понятно, что истинная чувствительность (если таковая существует) должна отличаться от ложной чувствительности графа Пронского. «Удар, нанесенный Шаховским, был так силен, – пишет советский исследователь Гозенпуд, – что сентименталисты <…> уже не могли оправиться». Сказать или сделать что-нибудь чувствительное сверх того, что уже было изображено Шаховским в его одноактной комедии, оказалось невозможным, и сентиментализм мирно испустил дух.

В 1810 году В. Л. Пушкин выступает в печати с программным посланием «К В. А. Жуковскому», заключительная (и лучшая) часть послания была посвящена личности и учению адмирала Шишкова:

 
Арист душою добр, но автор он дурной
И нам от книг его нет пользы никакой;
В странице каждой он слог древний выхваляет
И Русским всем словам прямый источник знает:
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В Славянском языке и сам я пользу вижу,
Но вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье;
Нам нужны не слова, нам нужно просвещенье.
 

То есть образованный человек, деятель русской культуры, не обязан разбираться в языке русского богослужения. Развивать и совершенствовать свой вкус, изучать 16-томный курс эстетики, составленный Лагарпом, – вот первоочередные задачи, стоящие перед писателем в России.

Князь Шаховской поднимает перчатку, брошенную Шишкову. В ироикомической поэме «Расхищенные шубы», над которой работал в это время Шаховской, появляется проходной персонаж по имени Спондей, любитель покушать. Когда Гашпар, главный герой поэмы, выступает в некоем собрании с затянувшейся речью, Спондей внезапно выстреливает в него последними четырьмя стихами из послания «К В. А. Жуковскому» (только расположенными в обратном порядке) и заканчивает свою эскападу настойчивой просьбой говорить «кратче» – дело в том, что пробило десять часов и Спондею пора завтракать.

Вот и все. В ответ на эту обиду и появляется в «Опасном соседе» отрывок, посвященный Шаховскому. Этого автора, по мысли В. Л. Пушкина, могут читать и ценить только в таких местах, где:

 
Пунш, пиво и табак стояли на столе.
С широкой задницей, с угрями на челе,
Вся провонявшая и чесноком и водкой,
Сидела сводня тут с известною красоткой.
…………………………
 
 
Две гостьи дюжие смеялись, рассуждали
И Стерна Нового как диво величали.
Прямой талант везде защитников найдет!
Но вот кривой лакей им кофе подает…
 

Так родился полемический прием, которому суждено было расцвести пышным цветом в русской демократической поэзии 60-х годов XIX века.

Читающая публика, жадная до всякой новизны, приняла с восторгом и эту новинку: слова «прямой талант везде защитников найдет» надолго стали пословицей. Сам Василий Львович, перечисляя на старости лет свои заслуги перед Поэзией и Правдой, особенно выделил эту:

 
Я злого Гашпара убил одним стихом.
 

И вот здесь стоит остановиться и задуматься.

Безусловно, «Расхищенные шубы» – слабая вещь, но все правила приличия, принятые в общежитии, в ней соблюдены. Не вызывает сомнения и существо вопроса: добродушный, прожорливый Спондей действительно похож на Василия Львовича, некоторые легковесность и пустозвонство действительно отличают послание «К В. А. Жуковскому».

«Опасный сосед» – вещь ярко талантливая, но выпад против Шаховского, содержащийся в ней, груб и несправедлив. «Новый Стерн» так же не у места в публичном доме, как «Влюбленный Демокрит» Реньяра или «Метафизик» Хемницера. В сущности говоря, Шаховской стал жертвой элементарной провокации: пронырливый Василий Львович подбросил пьесу своего заклятого врага в домишко «с калиткой на крюке» – и, торжествуя, пригласил понятых…

Совсем по-другому оценивали эту ситуацию карамзинисты.

«В его “шубах” не одному Пушкину досталось, но всем честным людям, – пишет Батюшков в 1812 году князю Вяземскому. – Какое невежество! какая бесстыдность!»

«И какая знакомая мораль!» – добавим уже от себя.

Тонкая и учтивая ирония – зло, ею задет «честный деятель». Грубое оскорбление – добро, еще и не так следовало бы обругать невежественного, бесстыдного, злого Шаховского.

Чем же доказывается невежество Шаховского? Тем, что он иронизировал над честным деятелем. А бесстыдство и злость? Тем же.

Мораль такого типа именуется в обиходе готтентотской. Запомним на будущее, что задолго до Чернышевского и Д. Минаева готтентотскую мораль во всем ее немудрящем блеске продемонстрировал перед нами Константин Николаевич Батюшков – превосходный человек и тонкий поэт. Очевидно, дело тут не в личных качествах, не в степени образованности и даже не в пресловутой «внутренней культуре». Ну что, в самом деле, общего у Батюшкова с Чернышевским? Да только одно: принадлежность к прогрессивному крылу в литературе.

Добро, которое не для Бога делается (мы уже говорили об этом), замутняет духовное зрение, горячит кровь, вызывает повышенное самочувствие: «Тут подлецы, там негодяи, здесь я с горсткой честных людей». Понятно, что личные грехи перестают смущать литератора, столь густо обступленного негодяями и подлецами. Присягнувший на верность какой-нибудь очередной партии Добра неминуемо попадает из царства благодати в царство пошлости.

Любопытно проследить за тем, как покарала Немезида активнейшего из карамзинистов – князя Вяземского. В юности своей он долго преследовал А. А. Шаховского злыми насмешками (пользуясь при случае его художественными открытиями: см. стихотворение 1811 года «Отъезд Вздыхалова», написанное полностью по мотивам «Нового Стерна»), девять его эпиграмм, направленных против опального комедиографа, составили цикл «Поэтический венок Шутовского». В старости, когда стал чище жить и лучше писать, сам попался на зубок бешеному правдолюбцу Белинскому, стал известен читающей России под именем «князя Коврижкина», «холопа в литературе».

Что ж, «Коврижкин» как аргумент в литературном споре ничем не уступает «Шутовскому».

Назовем еще два-три имени и на этом закончим наконец перечисление новых поэтов, заявивших о себе в начале царствования Александра I.

 

Панкратий Сумароков – внучатый племянник Александра Петровича Сумарокова, автор очень талантливых пародий и эпиграмм. Провел пятнадцать лет в Тобольске, куда был сослан царем – держитесь крепче, я процитирую сейчас советский источник – «за необдуманную подделку крупной ассигнации». Сумел оживить литературную жизнь Сибири.

Сумарокова карамзинисты не трогали, может быть, уважая в нем жертву самовластья.

Анна Бунина – девица из хорошего дворянского рода, но одинокая, бедная и больная. Императрица назначила Буниной пенсию – наверное, этим объясняются нападки на нее нестяжателей-карамзинистов, будущих арзамасцев. А иначе трудно объяснить их вражду – Бунина очень порядочный поэт, образованный, опрятный, строгий, и, как заметил Карл Грот, сын академика: «Имя “Русской Сафо” дано ей вовсе не в насмешку, а как лестная, шутливая похвала со стороны многочисленных и достаточно компетентных поклонников ее дарования». Притом на подвижническую и печальную жизнь Буниной набросила трагическую тень ее неразделенная любовь к И. И. Дмитриеву. И вот тончайший, культурнейший Батюшков пишет по поводу этой любви эпиграмму (как бы от лица Дмитриева), просто обескураживающую своей грубостью и топорностью:

 
Ты – Сафо, я – Фаон, об этом и не спорю,
Но, к моему ты горю,
Пути не знаешь к морю, —
 

как-то их все смешило, этих молодых, этих передовых людей.

Последние шесть лет жизни Бунина медленно умирала от рака, не могла уже ни сидеть, ни лежать, могла только стоять на коленях и так жила, писала, переводила – очень странно, что по этому поводу не родилось ни одной эпиграммы. Тут арзамасцы недоглядели.

Средний уровень русской поэзии в это время уже очень высок, близок Золотой век, выход на поверхность золотоносной жилы, и в породе уже очень часто попадаются частицы золота. Вот одна из таких крупинок у Буниной:

 
Блеснул на Западе румяный царь природы,
Скатился в океан и загорелись воды.
 

Безусловно, душевный склад Буниной старомоден, строй ее лиры несовременен, но стоит ли так уж сильно надеяться на эту нашу современность, которая тоже ведь уйдет в прошлое – со своими модами, со своим «Союзом Независимых Государств». Еще неизвестно, чей душевный строй окажется ближе далекому потомку, – а он будет общий у нас с вами и у Анны Петровны Буниной.

В это же время расцветает дарование Озерова, ставшего властителем дум своего поколения – поколения, отстоявшего Россию в Отечественной войне.

Трагедия Озерова – гибрид классической трагедии и сентиментальной повести. Чувствительные монологи его героинь в исполнении великой актрисы Семеновой потрясали зрителей, хотя, конечно, не прибавляли пьесам Озерова достоинств чисто драматических.

Мы помним, что князь Шаховской когда-то выступил против чувствительности Шаликова и В. Измайлова, он же был до 1818 года членом дирекции Императорских театров – и вот в среде карамзинистов родилась легенда (абсолютно беспочвенная) об интригах Шаховского, повредивших театральной карьере Озерова и приведших к душевной болезни драматурга. Шаховской и Озеров надолго стали Ариманом и Ормуздом арзамасской мифологии.

Мы далеко не всех талантливых поэтов начала XIX века вспомнили сегодня (не успели поговорить о Милонове, о Марине, даже о Каменском) – молодых дарований было много, и в обществе интерес к поэзии был чрезвычайно велик.

Расцвет налицо. Но за этим расцветом явственно ощущается неблагополучие, какой-то ветер гуляет по стране – злой сквознячок, предвестник «большого ветра от пустыни».

Кризисное время, напоминающее так сильно канун Первой мировой войны, когда тоже наблюдался в России кратковременный расцвет искусств.

В предчувствии смертельной опасности гений нации напрягается, торопясь выполнить свое задание, – тот же закон понуждает фруктовые сады цвести особенно обильно и плодоносить до истощения в канун самых морозных, губительных зим.

И еще одна черта этого времени (для современников вовсе незаметная, но ослепительная для потомков) должна быть обязательно упомянута. Прекрасно сказал о ней Иван Сергеевич Аксаков, воспользуемся его словами: «И вот, в урочный час, словно таинственной рукой раскидываются по воздуху семена <…> и падут они, как придется, то на Молчановке в Москве на голову сына гвардии капитан-поручика Пушкина <…> то в тамбовском селе Маре на голову какого-нибудь Баратынского, то в брянском захолустье на Тютчева…»

Названы три имени. В иерархии русских поэтов за ними закреплены (и думается, навечно) верхних три места. Вспомним еще Языкова, Дельвига, Веневитинова, Хомякова… Весело просто перечислять эти имена. Родившись в урочный час, пережив детьми нашествие иноплеменников, они остались в истории обаятельнейшим литературным поколением России, ее славой, нашим утешением.

1803 год памятен в истории русской поэзии как год рождения Тютчева. В том же году адмирал Шишков, первый в России детский поэт, член академии (впоследствии – многолетний ее президент), печатно выступает против литературной моды, против Карамзина.

Шишков и Карамзин. В дальнейшем это противостояние разовьется в противостояние «Беседы» и «Арзамаса», к концу 30-х годов оформится окончательно как противостояние западников и славянофилов. Тема огромная, и нам неизбежно придется сузить ее и упростить, иначе наша тема, тема поэзии, совсем утонет в волнах историософии, культурологии и прочих стихий века сего.

Итак, в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» Шишков выступил против нового литературного стиля, опиравшегося на разговорную речь образованного общества. По мысли Шишкова, эта речь настолько засорена галлицизмами, что не только не способна служить образцом, но и русской-то речью может быть названа с большой натяжкой.

Развивая учение Ломоносова о трех стилях, Шишков подразделяет русский язык на три уровня, на три «слога». Источником высокого слога становятся у него священные книги Русской Церкви, источником простого слога – народная поэзия и русские летописи, а вот средний слог (т. е. именно язык образованного общества) должен, по мысли Шишкова, находиться в живой связи с высоким и простым слогами, должен из их запасов непрерывно обогащаться.

Карамзин, как известно, никогда не отвечал на критики, не ответил он и на вызов Шишкова. За него это сделали образованнейшие из карамзинистов – Макаров и Дашков. Их антикритика свелась к тому, что они, во-первых, уличили Шишкова в каких-то микроскопических погрешностях против церковно-славянского языка, а во-вторых, с торжеством указали Шишкову на тот факт, что его собственный «средний слог» не вполне свободен от галлицизмов. («Сам дурак», «сам съешь» – еще один полемический прием, которому уготована была блестящая будущность.)

Больше с Шишковым не спорят, его обходят стороной; литературная молодежь воспитывается в духе отрицания его идей (причем детальное знакомство с ними не является чем-то обязательным или хотя бы желательным), и, по свидетельству современника, «всякий, кто осмеивал этого старовера и славянофила, имел верный успех в модном свете».

Можно было бы порадоваться за русское общество начала XIX века – порадоваться тому, что языкознание сделалось для него предметом важным, вызывающим сердечное участие и горячие споры, – но, к сожалению, радоваться здесь особенно нечему. Перефразируя поэта Некрасова, можно сказать, что «не очень много занимались языкознанием тут, и не в языкознании была тут сила».

Ведь о чем, в сущности, спорят Шишков с Карамзиным?

Основная интуиция молодого Карамзина выражена в «Письмах русского путешественника» тремя словами: «Россия есть Европа». Европейская жизнь потому и описывается Карамзиным с такою приятностью и аппетитом, что это (по замечанию Лотмана) «некоторое возможное будущее России». Как всякий западник, молодой Карамзин принимает Запад целиком: трагическое мирочувствие Руссо и просветительский оптимизм Вольтера нравятся ему одинаково, несовместимости этих мирочувствий он не замечает. «Единство и братство всех просвещенных народов абсолютно неизбежно. Небо над всей Европой безоблачно. Русский человек есть европеец, только недоделанный».

Как всякий западник, Карамзин отстает от европейского просвещения. Шишков же, утверждая наличие вечных черт национального характера, утверждая (в 1803 году) незакономерность влияния одной национальной культуры на другую, находится в завтрашнем дне европейской науки. Это – темы немецкого романтизма.


Издательство:
Алетейя