bannerbannerbanner
Название книги:

Чтения о русской поэзии

Автор:
Н. И. Калягин
Чтения о русской поэзии

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Правовую оценку случившемуся дал суровый и честный Николай Павлович, вышвырнув Геккернов из страны.

И только в одном пункте можем мы согласиться с Владимиром Соловьевым (и с союзной ему дружиной московских православных публицистов сегодняшнего дня): действительно хорошо, что Пушкин не убил Дантеса. Во-первых, слишком много чести было бы для «г… капитана» – погибнуть от руки Пушкина. Общая смерть объединила бы их, в чем-то уравняла… Бр-р-р! Такую вещь и предполагать-то неприятно. Во-вторых, все-таки лишний грех был бы у Пушкина на совести (хотя, конечно, застрелить такого человека, как Дантес, – грех небольшой). В-третьих… Вы помните, наверное, душераздирающую развязку дуэли: Пушкин лежит на снегу, глядит на лежащего перед ним Дантеса и произносит: «Странно: я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет» (по другой записи: «…теперь как будто мне это причиняет страдание»).

Это уже не тот человек, который час назад тащился в санях на заведомо безнадежное дело. Нравственный перелом зримо совершается в Пушкине. Он еще говорит по инерции д’Аршиаку положенные «мужские» слова о том, что поединок не кончен, – эти слова ничего не значат. Голодный лев садится на песок с озадаченным видом: пахучий след оленя исчез, охота сорвалась. Пушкин глядит на поверженного врага и видит, что смерть этого смертного не нужна ему. Пушкин опытно познает тщету благородной ярости, тщету справедливой мести… В ту же минуту Дантес начинает шевелиться, Дантес встает. Дурацкая пуговица спасла ему жизнь. Убийца свободен, убийца может отправляться на все четыре стороны – еще скверниться, еще собирать на свою голову горящие угли. Здесь он больше не нужен. Пушкин поднялся на ту высоту, на которой зло уже не имеет доступа к человеку.

Хорошо, что Пушкин не убил Дантеса. Замечательно хорошо и то, что прогремел над Черной речкой его прощальный выстрел. «Веселое имя: Пушкин» – и радостно для русского сердца все, что с этим именем связано. Радостно думать о том, как он, смертельно раненый, все-таки приподнялся напоследок и сшиб ко всем чертям эту гадину, так долго перед ним маячившую, так долго заслонявшую ему свет. «Ничего не исправил, не помог ничему» этот выстрел, но и ничего не испортил, ничему не повредил – влился в «смутную, чудную музыку», которая все звучит над хмурой русской равниной после гибели Пушкина, и до конца растворился в ней.

В этом последнем выстреле был ведь и для Дантеса шанс – и, пожалуй, единственный. Рана и контузия, миг смертельного страха, чудесное избавление от гибели в виде пуговицы, закрывшей пустое сердце, заставившей пулю срикошетить, – должны же были потрясти Дантеса, перевернуть его жизнь, воскресить в нем «внутреннего человека»… Никак. Мрачная и презренная жизнь Дантеса в последующие годы (вплоть до 1895-го) хорошо известна. Успешная карьера во Франции, сенаторство и камергерство, шестидесятитысячное жалованье, а для души – интересничанье ролью «орудия судьбы», ролью убийцы лучшего русского поэта… Пустота.

Еще одно «мертвое тело Серпуховского», зачем-то ходившее по свету, евшее и пившее. В этой смерти своего противника Пушкин не виноват. Этого ужаса Пушкин для него не жаждал.

В заключение скажу нашим столичным православным публицистам следующее: вы вправе не любить Петра, не любить Петербург. Вы вправе сомневаться в конечной целесообразности литературного творчества. Вы можете с высоты духовной простирать Пушкину руку, соорудив на конце ее строгий кукиш, – то есть вы можете считать, что Пушкин весь свой век занимался пустяками – дуэлями и стихами – и так и не нашел в жизни прочного дела: не стал монахом или, по крайней мере, не продал свои имения и не употребил полученные средства на устройство бесплатных лечебниц для нищей братии.

Но как-то глупо, самому не устраивая бесплатных лечебниц, писать и писать на языке Пушкина (и на десятую долю не владея им так, как владел Пушкин) о том, что Пушкину лучше было бы не писать, а заниматься устройством лечебниц. Если литература – зло, так не умножайте зла. А если пишете сами, если кормитесь от своего пера, то чем вы лучше Пушкина – в плане лечебниц-то? Или одни только гении не имеют права заниматься литературной деятельностью в православной стране?

Упрекая лучших писателей России за то, что они пытались устроиться на земле без Бога, уподоблялись Тувалкаину и Иувалу, служили идолам эвдемонической культуры, «собирали сокровища на земле» и т. п., вы (в меру своих скромных способностей, разумеется) занимаетесь точно тем же, чем занимались они.

Вы отрицаете петровскую реформу, вы гремите против «секуляризации», вы смотрите свысока на весь петербургский период русской истории – но при этом вы до небес прославляете Ивана Сергеевича Шмелева, ездите в московском метро на работу, носите в кармане российский паспорт, пользуетесь современной бытовой техникой. Это неосновательно. Ваша бытовая техника, например, напичкана электроникой, без электроники не сможет работать ваше метро, да и ваш российский паспорт был бы простым куском картона, если бы на границах России не стояла армия, оснащенная той же электроникой. А вы знаете, отчего работают электронные устройства? Как физик по образованию, шепну вам на ухо: все эти благонамеренные разговоры про «дырочную проводимость», про «p-n переход» и т. п. – это разговоры не о реальных, а о вероятных вещах. Никто еще не наблюдал воочию движения дырки в полупроводнике. Просто некоторые материалы реагируют определенным образом на определенные воздействия, и люди научились использовать в своих целях эту определенность, эту данность. Теория в таких случаях подгоняется под результат, да и трудно ли создать теорию, имея работающее устройство на руках?

Но черт его знает, отчего эти электронные устройства работают – в глубине-то вещей.

Мы можем поэтому поставить вопрос ребром – мы можем заявить: «Россия – это Святая Русь, а Святой Руси не нужна чертова электроника». На это нам так возразят: «Без электроники ни одна ракета не взлетит. Обороноспособность России требует, чтоб была у нас хоть какая-то электроника». Тогда мы скажем: «Святой Руси не нужны чертовы ракеты. В минуту опасности русский человек станет на молитву, и Богоматерь остановит вражеские ракеты, летящие к Ее дому».

Мы можем в это верить, мы можем именно так верить, но мы не должны забывать о том, что вера без дел мертва. Такая вера потребует от нас и дел не вполне обычных. Чтобы отказаться полностью от чертовой электроники и чертовой материальной культуры, нужно ведь уйти в лес с топором и мешочком соли, устроить себе в лесу келью и, не заботясь о завтрашнем дне, молиться, трезвиться, подвизаться… Сергий Радонежский поступил так в ХIV веке – и достиг святости, и народ собрал и ободрил, и Россию спас.

XXI век обещает быть тяжелым для России, но не может же он быть тяжелее страшного ХIV века с его чумой, с его Ордой, с его Тохтамышем и Тамерланом? Ничто нам не мешает и в XXI веке возрождать и защищать Россию по методу преподобного Сергия: дорога в лес открыта, топор не трудно достать…

Но когда вы видите человека, произносящего с трибуны: «Факультеты радиоэлектроники следует закрыть, существующие зенитные комплексы следует демонтировать, ничего этого не нужно, Богоматерь остановит в воздухе вражеские ракеты, пущенные в Ее дом, и это так и будет, я вам обещаю это», – то вы видите, что на трибуну поднялся в этот раз темный и опасный негодяй, которого следует изолировать. И чем ярче его проповедь, чем она заразительное, тем больше нужда в изоляции.

Отмахнуться от петербургского периода русской истории, с хлестаковской легкостью и щедростью подарить всю русскую классику горстке инородцев с зарубежных кафедр славистики, оставив русскому православному читателю восемь томов Шмелева, – это не только преступно, но и глупо.

Во-первых, Шмелев и строчки не написал бы «по-шмелевски», если бы Кантемир и Ломоносов, Державин и Крылов, Батюшков и Жуковский не помогли Пушкину создать русскую литературу Нового времени, если бы не работали в этой литературе до Шмелева Гоголь и Толстой, Островский и Лесков, Достоевский и Чехов. Сам Иван Сергеевич, кстати сказать, хорошо это понимал и всегда отзывался о наших старших классиках с должным почтением.

Как заметил однажды друг Шмелева И. А. Ильин: «Операция, совершенная Петром была необходима, иначе Россия перестала бы существовать». Если бы не было у нас Петра, то Шмелев родился бы в русской резервации под Москвой и, сохраняя высокие традиции русской бытовой повести конца XVII столетия, писал бы примерно так: «Царевна же сташа с ним играть. По игранию же восхоте спати и рече: господине, не мешай, аз хочу спати! Он же повеле ей спати, а сам ста на нее гледети…»

Во-вторых, выдвигая талантливые произведения Шмелева в первый ряд русской классики, вы самим этим произведениям оказываете медвежью услугу. Неумеренность ваших похвал будет настраивать людей не против вас (кому вы интересны?), а против Шмелева.

Успокойтесь, повремените. He торопитесь перестраивать ряды. Любите вы Шмелева? Очень хорошо, мы тоже его любим. Пытаетесь служить истине? Мы тоже, в меру своих слабых способностей, об истине иногда помышляем. Но не послужите вы истине, говоря элементарную неправду! «Херасков – русский Гомер», «Шмелеву покорились вершины, недоступные творческому методу Л. Толстого». Где там покорились… Лев Толстой писал намного лучше, чем Шмелев, и ничего нельзя поделать с этим упрямым фактом.

Общеизвестно, что Сталин был одним из самых жестоких правителей в мировой истории: миллионы людей в его правление были так или иначе погублены. Известно также, что Сталин оставил своим наследникам государство, обладавшее мощными современными вооружениями.

Я не собираюсь сегодня давать оценку Сталину или его эпохе. Я говорю пока что о бесспорных фактах: коллективизация и индустриализация обошлись России в миллионы жизней, но начиная со второй половины ХХ века страна могла жить, не опасаясь вражеского вторжения.

 

Добрые Ельцин и Горбачев, разрушившие нашу оборонную промышленность, предавшие наших союзников, разоружившие страну в обмен на две-три улыбки германского канцлера, «друга Коля», вторично убили людей, убитых при Сталине, сделали бессмысленной их великую жертву.

Православные публицисты сегодняшнего дня, отдающие зарубежным славистам всю великую культуру петербургского периода русской истории, почти буквально повторяют галантный жест Ельцина-Горбачева. Нашим публицистам, собирающим свои сокровища на небе, не жаль сокровищ, собранных на русской земле за двести «синодальных» лет. Им не нужен гнилой Петербург, им не нужен полувер Пушкин… Не нужно пахать землю. (Феодосию Печерскому хлеб доставляли), не нужно учиться (Сергий Радонежский обошелся без дорогостоящего высшего образования), не нужно ставить громоотвод на церковь…

Скажу еще раз и со всей серьезностью: такой путь существует – для единиц. И опыт показывает, что исключительные люди, прошедшие этот путь до конца, с величайшей терпимостью относятся ко всей сфере материальной культуры, в которой вынуждены жить обыкновенные люди. (Свидетельства о чудесах преподобного Серафима Вырицкого накапливаются год от года, кое-что издается – среди изданного приходилось встречать рассказ о девочке, поступившей по молитвам преподобного в медицинский институт. Невольно подумалось: какое счастье, что мать девочки не обратилась за советом и помощью к какому-нибудь православному публицисту! Тот бы быстро ей объяснил, что делают православные люди, когда хотят «справить сломанную ногу, с глаз слепого бельмы снять…»)

Мы вспоминали сегодня авторитетное суждение В. И. Несмелова, который назвал стремление некоторых мыслителей дать культурной деятельности человека религиозную санкцию «явной ошибкой». Мудрец Несмелов не остановился, однако, на этом догматически верном положении и так продолжил его: «Но в то же самое время и отрицать эту деятельность во имя религиозной основы жизни, очевидно, было бы не меньшей ошибкой, потому что она существует не по желанию человека отрицать истину религиозного мировоззрения, а исключительно только по желанию его сохранить свою жизнь и избежать невольных страданий жизни».

От культуры нельзя убежать, от культурной деятельности невозможно отказаться – выгнанная вами в дверь, она незаметно войдет в окно, и вы будете все равно осуществлять в своей жизни культурную деятельность, только по-другому ее называя, и при этом будете простодушно гордиться тем, что переросли якобы сферу материальной культуры…

Наука и искусство, машины и песни, уголовное законодательство и неписаные правила общежития – это костыли, с помощью которых несчастное человечество кое-как справляется с тяготами жизни.

В костылях нет греха и нет добродетели, на костылях безногий человек может перемещаться туда-сюда. Безногому вору костыли помогут украсть, благоразумный инвалид на тех же деревяшках доковыляет до святого храма. Легкие и прочные костыли удобнее громоздких загогулин, изготовленных кустарем-самоучкой. Неплохая вещь – инвалидное кресло. Посох и трость, механический протез, небольшой автомобиль с ручным управлением способны облегчить жизнь инвалида. Но можно и не связываться со всеми этими «жалкими человеческими выдумками» – можно перемещаться с помощью рук на заднице или на брюхе. И в таком способе передвижения греха нет.

Нехорошо только лежать на тюфяке и выговаривать ближнему, который, бодро стуча костылями, доставляет тебе обеды и выносит твои горшки: «Что ты там мудришь с костылями? Вольный грех – эта твоя привязанность к земному. Надеяться надо на Господа, а не на костыли. Насчет протезов скажу откровенно: мысль о протезах внушает тебе враг. Оставь это. Помни всегда о том, как ты во сне летаешь, и наяву поступай так же».

Легко отрицать человеческую культуру в ее исторически сложившихся формах. Легко противополагать этим формам (несовершенным, как все земное) свои фантазии на тему «новой земли и нового неба», свою безответственную болтовню. Неимоверно трудно вложить в сокровищницу национальной культуры один-единственный новый грош.

Если мы решим сегодня, что художественное совершенство стихов Грибоедова, Пушкина, Баратынского не так важно, как важно отсутствие в их текстах прямого обсуждения «христианских вопросов», если освободим своих детей от докучной обязанности изучать классическое наследие, то наши дети не заговорят завтра на чистейшем наречии учителей словенских Кирилла и Мефодия, а будут говорить: «Цой жив», «штука баксов», «прикольно-неприкольно», «Шри Ауробиндо», «короче», «удачи» и «блин», выражая с помощью этого десятка слов заветнейшие свои думы и чаяния.

Если завтра воплотится в реальность полуторавековая мечта московских публицистов – если «гнилой», «построенный на костях русских гениев» город Петербург исчезнет наконец с лица земли, скроется под водой, то послезавтра уцелевшие его жители разбредутся ведь не по сказочным Китежам, а по реальным Бокситогорскам и Сясьстроям, где главную городскую площадь украшают бетонный дом культуры, превращенный в казино, и шесть пятиэтажек, утыканных спутниковыми антеннами.

«Культура, – пишет Флоренский, – это та веревка, которую можно бросить утопающему и которой можно удушить соседа».

Вы можете, имея дурного соседа и зная свою несдержанность, вспыльчивость, держать в хозяйстве веревки специально непрочные, гнилые. Пожалуйста. Никто вас не осудит за это.

Но только не хвастайтесь своей выдумкой в периодической печати, не утверждайте, что ваша гнилая веревка – это уже не веревка, а росток новой, православной культуры, пробившейся сквозь асфальт «секуляризации». Ваша веревка – все равно веревка, только она дрянная.

Завтра ваш сын упадет в колодец, вы ему бросите гнилую веревку, потом смотаете обрывок и скажете, утерев светлую слезу: «Бог дал, Бог и взял». Соседа же своего при случае вы и голыми руками убьете.

Проблема не в «секуляризации», наводнившей рынок дурными и опасными нейлоновыми веревками, а в том, что вы соседа не любите.

Передо мной лежат сейчас две книги: изданный в прошлом году сборник докладов и документов Юбилейного Архиерейского Собора (на котором около тысячи ста новомучеников и исповедников российских XX века были причислены к лику святых) и дореволюционная хрестоматия, по которой изучали литературу русские дети того времени – будущие мученики и исповедники.

Золотой век русской поэзии представлен в моей хрестоматии с исключительной полнотой. Здесь есть не только Батюшков и Жуковский, Баратынский и Лермонтов, Тютчев, Языков, ранний Фет, но и Гнедич с Мерзляковым, Дельвиг, Денис Давыдов, Вяземский, Веневитинов, Козлов, М. Дмитриев, Кольцов, Цыганов, Хомяков, Шевырев, Бенедиктов, И. Аксаков… Пушкина в хрестоматии особенно много, как и должно быть. Поэмы, драмы, историческая и повествовательная проза – все тут представлено, все отражено. Лирика Пушкина дана во всем ее многообразии: от «Осени» и «Воспоминания» до мелких антологических и сатирических стихотворений. И даже «Утопленник» (названный одним из православных публицистов сегодняшнего дня «странной и страшной фантазией») здесь есть:

 
Из-за туч луна катится —
Что же? голый перед ним:
С бороды вода струится,
Взор открыт и недвижим;
Все в нем страшно онемело,
Опустились руки вниз
И в распухнувшее тело
Раки черные впились.
 

Перевожу взгляд с «Утопленника», напечатанного по милой старой орфографии, на бесконечно длинный список новомучеников и отрешенно думаю: знали «Утопленника» эти люди. Не помешал этим людям «Утопленник» войти в Царствие Небесное.

Сегодняшнее чтение закончено, а мы с вами продолжаем топтаться на том месте, на котором находились уже в конце прошлого чтения. Ничего. Дело пойдет у нас теперь бодрее и веселее: на очереди – персональные характеристики Дениса Давыдова и Катенина, Баратынского и Вяземского, много интересного и легкого фактического материала, много превосходных стихов.

Необходимо было нам помедлить у входа в царство русской поэзии – собраться с мыслями, набраться духа. Почиститься, приготовиться.

Золотой век один в жизни национальной литературы, один-единственный человек создает ее канон, ее неустаревающий «лицевой подлинник». Один человек накладывает отпечаток своей могучей личности на форму языка, на форму мысли народа-нации. Один Гомер в мире, один Лопе де Вега, один Шекспир, один Пушкин.

Сегодняшний общероссийский кризис испытывает нас на прочность, подталкивает нас к выбору легких путей: в эмиграцию, в могилу, в культурную шизофрению (шесть дней в неделю торгуем «сникерсами», седьмой – возрождаем национальные традиции), в православную резервацию, где русский человек сможет неплохо зарабатывать, демонстрируя американские туристам езду на тройках, медвежью травлю и туземные религиозные обряды.

«Следовать за Пушкиным <…> труднее и отважней, нежели идти новою собственною дорогой». Россия будет искать свое спасение на трудном пути – на пути Пушкина, на пути Ломоносова и Петра. Бог не выдаст, Россия спасется. Когда и как – этого пока еще нельзя разглядеть.

В декабре 1825 года Россия спаслась довольно просто. Бодрый Николай Павлович с помощью трех пушек разогнал толпу доморощенных Брутов и Риэг и вступил на царство.

В сентябре 26-го года, справившись с неотложными делами и короновавшись, царь приглашает к себе Пушкина. Восьмого числа царь и поэт встречаются в Кремле. Время останавливается. Для русской поэзии наступает Золотой век.

2005

Чтение 6

Ровно двести пятьдесят лет назад косноязычный Тредиаковский обмолвился строфой, достоинства которой исключительны – во всей русской поэзии немного отыщется строф, способных выдержать сравнение с этой:

 
Вонми, о Небо! и реку —
Земля да слышит уст глаголы:
Как дождь, я словом потеку;
И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы.
 

Откуда вдруг берутся в творчестве Тредиаковского эта гармония, эта исполинская мощь? Куда опять исчезают? Ведь похоже, что русская поэзия живет где-то своим домом, от века существует независимо от людей, а в 1752 году, когда сроки ее земного воплощения приблизились, она просто впервые дает о себе знать. Пусть Тредиаковский – несовершенный пока приемник, несовершенный инструмент, но он устроен в принципе правильно, он на нужную волну настроен, – и вот уже первая порция лучистой энергии отправляется по назначению, «отгружается» для России. А потом русская поэзия опять надолго отворачивает свое прекрасное лицо от русских. Трудитесь, совершенствуйте свои инструменты – вы уже знаете, как это бывает, вы уже не сможете жить без этого.

Человеческими усилиями великую поэзию не создашь, сроков ее воплощения не приблизишь. Но поэзия не придет туда, где ее не ждут и не любят, где к ее приходу не приготовлено все, что только можно приготовить и сделать человеческим усилием.

В сентябре 1824 года, как раз накануне выхода русской поэзии на мировые просторы, выходит из печати фельетон Фаддея Булгарина «Литературные призраки». Вкратце его содержание таково. На вечере у Булгарина встречаются «истинный литератор г. Талантин» (то есть Грибоедов) и два литературных призрака, два «молодых поэта Новой школы», Лентяев и Неучинский (Дельвиг и Баратынский). Завязывается спор о поэзии, сохраняющий и для нашего времени значительный интерес.

Начало спору кладет невинная реплика Лентяева: «Разве надобно учиться, чтоб быть поэтом?» Благоразумный Талантин отвечает на этот вопрос утвердительно. Начинающему поэту необходима серьезная школьная подготовка – не ниже той, которую получают в начале своей профессиональной карьеры живописец или музыкант. Поэтический талант, считает Талантин, «есть способность души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет – природа, а посредник между талантом и природой – наука». Без науки, стало быть, и вовсе не может образоваться сколько-нибудь порядочный стихотворец. Страницу сплошного текста в семистраничном фельетоне Булгарина занимает перечень необходимых поэту начальных сведений: «Чтобы совершенно постигнуть дух русского языка, надобно читать священные и духовные книги, древние летописи, собирать народные песни и поговорки, знать несколько соплеменных славянских наречий…» и т. д. и т. п.

Веселые ребята, Лентяев и Неучинский категорически с Талантиным не согласны.

«Я вам докажу собою, что науки вовсе не нужны, – говорит Лентяев. – Еще в школе друзья мои (из которых теперь многие уже прославились) уверили меня, что я рожден поэтом. Я перестал учиться, начал писать стихи. <…> Я все знаю по инстинкту и понаслышке, и отчасти по переводам на французский язык».

«На что науки? – вторит Лентяеву Неучинский. – Я в четырнадцать лет бросил учение. <…> Я поэт природы, вдохновения».

Все это не просто любопытно, но и по-настоящему важно для нас. Материалы к биографии Грибоедова скудны, и научная ценность «Призраков», содержащих подробное изложение литературно-теоретических взглядов Грибоедова, будет с годами только возрастать. Понятно, что современникам именно это достоинство «Призраков» не бросалось в глаза, но и вообще современники отнеслись к «Призракам» странно. Булгаринский фельетон, нимало не смутив Дельвига и Баратынского, задел одного Грибоедова – и задел настолько, что он сгоряча написал Булгарину: «Мы друг друга более не знаем». К счастью, окончательного разрыва не произошло. Я говорю «к счастью», потому что у нашего Грибоедова не было в мире друга более верного, чем Булгарин.

 

Именно Булгарин с редким мужеством поддерживал Грибоедова во все дни его многомесячного (февраль-июнь 1826 г.) ареста, Булгарин сохранил его бумаги (и лучшая, исправнейшая рукопись «Горя…» называется у литературоведов Булгаринским списком); Булгарин мог, не кривя душой, написать в воспоминаниях о погибшем друге: «Я никогда не любил никого в мире больше Грибоедова». Но Булгарин – литературный делец, провозвестник буржуазных реформ в «отсталой», «феодальной» России 1824 года, а любовь дельца необходимо бывает приправлена делячеством.

Благоговение перед гениальным другом естественно претворяется тут в заботу о коммерческом успехе для его гениального труда. В «Призраках» Булгарин приступает к расчистке книжного рынка, временно захваченного Пушкиным и его молодыми друзьями, делает Грибоедову рекламу, начинает расхваливать гений Грибоедова на тот именно лад, на который лошадиный барышник на ярмарке расхваливает стати дрянной клячи, выведенной на продажу. Грибоедовская гневная вспышка и вызвана базарным тоном, рыночным духом фельетона, а не присутствием на его страницах какой-то неправды. Фактической неправды в «Призраках» нет.

Разумеется, невозможно сравнивать уровень школьной подготовки Грибоедова с начальной подготовкой Баратынского, просидевшего три года в третьем классе Пажеского корпуса и на этом свое обученье завершившего; с начальной подготовкой Дельвига, окончившего Лицей (откуда ведь не отчисляли за неуспеваемость) в числе трех-четырех последних учеников, говорившего по-французски «плохо», а по-немецки не говорившего «совсем»; да и с научной подготовкой самого Пушкина, признававшегося в зрелые годы А. О. Смирновой: «Скажу <…> вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чем говорю. Чужой ум меня стесняет».

Но из этого вопиющего неравенства начальных условий – какой парадоксальный получается результат! Пушкин и Баратынский шутя, «по инстинкту и понаслышке», создают шедевр за шедевром, Грибоедов над своей единственной пьесой мучается восемь лет, потом еще пять лет мучается вхолостую…

Мы уже сталкивались с чем-то похожим, когда говорили про Батюшкова: беспримерно высокий уровень начальной подготовки, чистота служения, пламенная любовь к искусству – и малая продуктивность таланта, мучительно долгое вхождение в литературу, страшная личная судьба. И вот новые примеры: Грибоедов, знавший семь иностранных языков, Катенин, знавший шесть иностранных языков, – оба умные, смелые, ярко-талантливые, – «вкушают мало меда» в литературной жизни, имеют разную в деталях, но одинаково горькую, уже в зародыше поврежденную и искривленную литературную судьбу. Над ними сбываются слова Пушкина, совсем по другому поводу произнесенные:

 
И прекрасны вы некстати,
И умны вы невпопад.
 

Чуть раньше они созревают, чуть раньше выходят на большую литературную улицу, чем следовало бы, и в результате элементарно не попадают в ритм начавшегося вдруг в России мощного поэтического движения, идут «не в ногу с Пушкиным». Новое поколение поэтов, выступившее в путь вовремя, легко оставляет их за флагом.

И. Аксаков раньше других и точнее других определил «совершенно особый характер поэзии» лидеров этой новой волны – Пушкина, Баратынского и Тютчева: «Их стихотворная форма дышит такой свежестью, которой уже нет и быть не может в стихотворениях позднейшей поры; на ней еще лежит недавний след победы, одержанной над материалом слова; слышится торжество и радость художественного обладания». Катенин и Грибоедов внесли, может быть, решающий вклад в эту историческую «победу над материалом слова», бились на стенах осажденной крепости, первыми в нее ворвались – и здесь же рухнули, ослабев от ран и от усталости. «Торжество», «радость» и, главное, свежесть достались в удел второй линии атакующих, вступившей беспрепятственно в широкие проломы.

Можно долго спорить о том, кто является сегодня четвертым поэтом России – Фет или Лермонтов. Имеются два-три равноценных кандидата на следующее, шестое, место в титульном списке русских поэтов. Верховные три места в этом списке будут всегда принадлежать Пушкину, Баратынскому и Тютчеву. Соперников у этих трех поэтов «нет и быть не может».

Как все живое на нашей земле, русская литературная речь постоянно обновляется. Как все живое, русская речь постепенно старится, приближаясь к неизбежному концу. Тревоги и радости первой любви не могут уже к ней возвратиться, первые восторги взаимного «художественного обладания» для нее и для ее избранников уже не повторятся. Этот час в культурно-исторической жизни нации прошел.

«С какой-то светлой вышины» сумел взглянуть на это судьбоносное время Иван Сергеевич Аксаков (в конце 3-го чтения я уже приводил его отчет об увиденном, но от повторения он не станет хуже): «И вот, в урочный час, словно таинственной рукой раскидываются по воздуху семена нужного таланта, и падут они, как придется, то на Молчановке в Москве на голову сына гвардии капитан-поручика Пушкина, который уже так и родится с неестественной, по-видимому, наклонностью к рифмам, хореям и ямбам, то в тамбовском селе Маре на голову какого-нибудь Баратынского, то в брянском захолустье на Тютчева, которого отец и мать никогда и не пробовали услаждать своего слуха звуками русской поэзии».

Готовому поэту не повредят, наверное, ни солидная школьная подготовка, ни чтение древних летописей, ни даже знание соплеменных наречий, но без вполне неисповедимой «таинственной руки», как-то там набрасывающей на нужные головы семена нужного таланта, ни о каких готовых поэтах вообще не было бы речи. Великая поэзия – не вполне человеческое дело. Когда сходит на землю ее огонь – все горит, языки пламени вспыхивают над самыми беспутными головами. Когда летят по воздуху ее семена – все легко.

И вот эта легкость, с которой становятся поэтами люди, родившиеся «в урочный час», передана в шести стихах Языкова (далеко не лучших, кстати сказать, стихах этого поэта) c отчетливостью физиологического очерка:

 
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет;
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес…
 

Здесь все лежит на поверхности, все можно потрогать руками. Вот представьте, что у вас на глазах начинают происходить странные события: с громом и блеском взлетает человек на Молчановке в Москве, взлетает человек в тамбовском захолустье… И вот вы не оторопь испытываете (хотя мыслимое ли дело – летящие по небу люди), не терзаете себя унынием и черной завистью («чому я не сокiл?»), не глазеете с тупым азартом зеваки на редкое зрелище, о котором полгода можно будет рассказывать знакомым, – нет. Вы едва успеваете подумать в себе: «А я так могу?» – и ощущаете в ответ мгновенный прилив «воскреснувшей силы»: могу, конечно могу. И не просто могу, а уже сам взлетаю над чухонским Дерптом, гремя и блеща, и трепещу от радости.

Вот этот взлет лебединой стаи на заре, эта перекличка огромных птиц, этот рассветный холод, этот восторг в сердце, эта свобода – все это и есть Золотой век русской поэзии.

Когда огонь с неба не сходит – все трудно. И уже через пять-десять лет Россия становится местом, где поэзия сохраняется по инерции, кое-где и кое-как, где готовые поэты выживают с трудом. Какая-то самодвижущаяся ледяная бритва (ошибочно отождествляемая некоторыми исследователями с «николаевской реакцией») режет и режет по всей стране проростки таинственных семян, расторгает задушевнейшие связи, отнимает у наших певцов сочувствие, понимание, сердечную радость. Погибает Грибоедов, от случайной простуды умирает Дельвиг. Пушкин охладевает к Баратынскому, Баратынский расходится с Киреевским. Катенина заживо удаляют из живой литературы: оглушительный провал его «Размышлений и разборов» одномоментен тому истерическому восторгу, с которым молодая Россия встречает первые статьи Белинского и Полевого.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Алетейя