bannerbannerbanner
Название книги:

Чтения о русской поэзии

Автор:
Н. И. Калягин
Чтения о русской поэзии

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

И литература тогда (последний раз, может быть, в русской истории) была на высоте момента – вся, словом и делом. Денис Давыдов и Жуковский, Катенин и Вяземский, некстати захворавший Батюшков, семнадцатилетний Грибоедов – все одушевлено, все рвется в действующую армию.

 
Вы помните, текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас… —
 

писал Пушкин в предсмертном, прекрасном своем стихотворении, в котором чувства юного школяра, чувства великого народа сливаются настолько, что их уже не различить.

«Вся Россия – один человек».

В 12-м году всероссийскую славу приобрели два поэта, сумевших послужить общему делу именно своими стихами, словом своим. Но если «Певец во стане русских воинов» Жуковского – произведение все-таки корпоративное, отразившее (как и «Слово о полку», но только с меньшим совершенством) дружинный дух – дух вождей армии, дух офицерского корпуса, – то басни Крылова проникали с одинаковой легкостью в царский дворец и в крестьянскую избу, в кабинет ученого и в военную палатку. Они цементировали русское общество. Страна оживала от столетнего духовного обморока, множеству русских людей Крылов помог найти кратчайшую дорогу к себе, к своей заповедной русскости.

Заговорив о Крылове, мы начинаем отходить от темы 12-го года. Хотя басни Крылова воевали с французами не хуже какого-нибудь Н-ского корпуса, хотя Кутузов в самом деле читал своим офицерам «Волка на псарне» после сражения под Красным, читал по рукописи и при словах:

 
Ты сер, а я, приятель, сед, —
 

снимал картуз с седой головы, – но Крылов стал Крыловым задолго до войны, принесшей ему всенародное признание. «Ворона и Лисица», «Лягушки, просящие Царя», «Музыканты», «Пустынник и Медведь» – все это написано в мирной обстановке.

Мы привычно говорим о том, что победа в войне с Наполеоном дала мощный толчок развитию национальной литературы, и редко вспоминаем о том, что в 1812 году приходилось в отчаянной борьбе спасать наличную литературу, в которой существовали уже такие капитальные ценности. «Смерть за отечество отрадна и славна», и благословен любой дикарь, защищающий вооруженной рукой свой очаг и могилы предков, но слава русских ратников, не пустивших цивилизованных живодеров, мастеров штыкового боя и кучной артиллерийской стрельбы, в тихую квартиру петербургского библиотекаря Крылова, – эта слава, конечно, благороднее и законченнее. Совершеннее.

Пушкин назвал Крылова «представителем духа своего народа». Нешуточный отзыв, требующий от нас предельной собранности и серьезности. Попробуем?

Детство Крылова было опалено пугачевщиной. О мужестве его отца, руководившего обороной Яицкого городка, мы вспоминали на прошлом чтении. Пушкин сообщает в «Истории Пугачевского бунта», что Пугачев, взбешенный неудачей очередного приступа, «поклялся повесить не только <…> Крылова, но и все семейство последнего, находившееся в то время в Оренбурге». Будущий баснописец, таким образом, не только перенес вместе с матерью все ужасы шестимесячной осады Оренбурга, но и был в четырехлетнем возрасте заочно приговорен к смерти. Известно, что у Пугачева в этом отношении («повесить») слово с делом не расходились. Вышло, однако, по-другому. Пугачев сгинул, мальчик остался жить.

Чудом уцелев в огненной пещи русского бунта, семья Крыловых перебирается на жительство в тихую Тверь, и вот здесь ее подстерегает несчастье, тоже тихое, обыденное, непоправимое, – смерть отца.

«Горька судьба поэтов…» – всех без исключения, но судьба Крылова складывается на заре его жизни как-то особенно горько. Раннее сиротство, неудача с пенсией (Андрей Прохорович, добровольно расставшись с военной службой, на гражданской просто не успел ничего выслужить), беспросветная нужда. Служба в канцелярии с десятилетнего возраста, глухая провинция, чиновники – персонажи капнистовской «Ябеды». Живой, любознательный ребенок на побегушках у этих чиновников…

На таких картинах выросла у нас во второй половине ХIХ века целая литература, и требуется немалый труд, требуется настоящее духовное мужество, чтобы обуздать воображение, этой литературой распаленное, и не унестись мечтами в тот волшебный край, где детство Крылова, детство Ваньки Жукова и «Детство» Максима Горького сольются воедино. Где жизнь нескольких поколений православных русских людей представится нам в виде лубочной мелодрамы, которую две-три марионетки («Гриша Добросклонов» и «Салтычиха») ломают на фоне задника, расписанного под цвет «свинцовых мерзостей русской жизни».

Есть, однако, авторы более древние, чем Максим Горький, есть авторитеты более надежные. Есть царь Давид, сказавший: «Юнейший бых, ибо состарехся, и не видех праведника оставлена, ниже семени его просяще хлебы». Есть Промысл, есть предусмотренное Им честное вдовство, честное сиротство. И есть Россия – страна великого страдания и великой святости, где жизнь очень часто бывала трудной и горькой, законы – суровыми, а люди зато – добрыми, поразительно чуткими к чужому горю, талантливо сострадательными. Где во времена Крылова еще твердо помнили о том, что грехи роняют род, а не смерть старшего в роде, не отсутствие денег или сильной протекции.

Род Крыловых именно после несчастья резко пошел вверх, дав России неподражаемого поэта и мудреца.

«…Не видал праведника оставленным и потомков его просящими хлеба». Андрей Прохорович и Мария Алексеевна Крыловы были – праведники не праведники, но хорошие русские люди, каких много было у нас во все времена, и Бог не оставил их детей, о чем они, конечно же, и просили в своих молитвах, на что и надеялись.

И здесь не обошлось без Львовых.

Федор Петрович увез способного мальчугана из Твери в Петербург, в доме у Николая Александровича Львова Крылов первое время жил. Обнаружился литературный талант (сам Бецкой одобрил какой-то ученический перевод, выполненный тринадцатилетним Крыловым), начали завязываться знакомства в театральном и журнальном мире, отыскался заработок… Уже через год Крылов смог выписать к себе младшего брата, затем и мать. Талант оказался скромным, но достаточно прочным и продуктивным: театральные сочинения, сатирическая проза, стихи – все это отвечало требованиям рынка, обеспечивало стабильное и независимое существование. Так оно и тянулось год за годом – десять лет, пятнадцать лет… Все это время литературная известность Крылова достаточно велика, прочна, и только одной мелочи ему не хватает – своего читателя, читателя-друга.

Век Просвещения получил в революционном Париже неисцелимую рану. Конвент перевел просветительскую сатиру в область практических дел; гильотина, однажды появившись, не могла уже развоплотиться и спрятаться назад в книжку.

Но лязганье и хрясканье революционной жатвы не долетают до петербургских салонов с далекой площади Людовика ХV, и русское просветительство еще держится какое-то время. Жалко так сразу расставаться с красивыми и в общем-то правильными идеями. Надо подождать: возможно, учителя одумаются, отложат в сторону зазубрившийся топор и возьмутся опять за указку.

Один из лучших русских сатириков (а после смерти Фонвизина, пожалуй, и самый лучший), Крылов участвует в этом безнадежном ожидании. С годами накапливается усталость, нарастает разочарование. Правильные идеи, как парус, высоко подняты над плоским морским горизонтом, но корабль не двигается вперед, скорее пятится – ветер дует неправильный.

Крылов наконец выходит из игры – просто прекращает на время профессиональную писательскую деятельность. Около десяти лет его нет в наличной литературе; за это время успевает появиться, справить свой скромный триумф и закатиться русский сентиментализм, сменяется литературная эпоха – и вдруг ни с того ни с сего начинают с 1805 года появляться басни: «Дуб и Трость», «Ворона и Лисица», «Ларчик». Спустя четыре года выходит из печати первое отдельное издание крыловских басен. Как-то незаметно, бесшумно родилась одна из главных книг в русской литературе.

В пору моего детства еще устраивались иногда состязания лошадей-тяжеловозов. Особенно славилась диковинная владимирская порода – существа, похожие на коней былинных богатырей. Вот представьте себе лошадь, собравшуюся сдвинуть с места неимоверный – высотой до небес! – призовой воз. Усилие нарастает с каждой секундой, жилы надуваются, упряжь трещит – воз совершенно неподвижен. И даже в высший момент испытаний, всегда таинственный момент равновесия сил, воз так же неподвижен, как за час до их начала. Отчаяться и бросить – только и остается. И вот тут-то, без предупреждения, без дополнительных усилий (не хватало каких-нибудь пяти граммов), воз трогается с места и едет сам. Все косные силы преодолены и побеждены. Инерция покоя преобразилась в инерцию движения – воз еще и подталкивает лошадку. Можно трусить по укатанному снегу, потряхивая гривой.

Все это называется просто: лошадь повезла.

Что-то похожее произошло и с Крыловым. Долгое прозябание, многолетний труд без радости, без благодатных утешений. И вдруг на подходе к пятому десятку лет – «лошадь повезла». Повезла, когда выгорело без остатка молодое честолюбие (люди вызнаны вдоль и поперек, и слава уже не очень манит), когда определилась неудача жизни, когда все в этой жизни стало понемногу заплывать жирком, обрастать уютными холостяцкими привычками.

Жизнеописание Крылова, составленное П. А. Плетневым по свежим следам, в 1847 году, остается до сих пор лучшим. Из него вы можете узнать о некоторых живописных причудах стареющего Крылова. Хотя слава его уже при жизни была легендарной, хотя Крылов считался своим человеком и в «Беседе любителей русского слова», и в Академии наук, и при дворе Марии Федоровны, и в семействе ее сына-императора, а среди современников-литераторов не знал ни соперников, ни врагов, ни даже обычных недоброжелателей (поскольку никому не вредил и не мешал, имея притом благую привычку «машинально соглашаться со всяким, что бы кто ни говорил») – нежелание пускать посторонних в свою внутреннюю крепость, безгневное и оригинальное юродство оставались для него во всю вторую половину жизни наиболее характерны.

 

Во вступлении к своему труду Плетнев называет Крылова «в полном смысле русским человеком». Здесь это только признание очевидного для всех факта и ни в коем случае не похвала. Благородный Плетнев до глубокой старости сохранял верность Карамзину – его идеалам, его стилю, – и для Плетнева русский человек оставался разновидностью Человека Европейского, чуть недоделанным европейцем.

По мысли Плетнева, Крылов обладал громадным внутренним потенциалом, но рано успокоился, почил на лаврах, не сделав «ни одного покушения расширить тесную раму своих трудов», и «в своем праздном благоразумии, в своей безжизненной мудрости <…> похоронил, может быть, нескольких Крыловых».

Крылов, другими словами, виноват в том, что не пытался на старости лет освоить передовой опыт новейших европейских знаменитостей (Байрон, Ламартин, Г. Гейне), а так и писал до самого конца одни басни.

Образ Крылова, хоронящего в себе романтическую поэму или драму, восхитительно нелеп. Воображение наше способно ведь «расширить тесную раму» любых трудов – и почему бы нам не укорить Крылова в придачу за то, что он не стал великим химиком, не совершил географических открытий, убил в себе борца за освобождение Северной Италии от австрийского владычества и т. п.? Но в гениальной натуре Крылова имелись действительно такие стороны, которые никак не вписываются в иконописный образ «дедушки Крылова». Многие удивятся, узнав, что Крылов был одним из лучших скрипачей-любителей своего времени, что он, подобно Пушкину и Достоевскому, родился страстным игроком и около десяти лет жизни погубил за картами («Жаль будет, если он проиграет талант свой» – слова Александра I о Крылове) и проч.

М. Гордин, которому принадлежит статья о Крылове в современном Биографическом словаре (кстати сказать, одна из лучших статей в этом пестром издании), попытался сформулировать основные положения жизненной философии Крылова, ставшей результатом тяжелого духовного кризиса, пережитого им в 90-е годы. И вот что получилось у М. Гордина.

Крылов, «сохранив веру в справедливость просветительских идеалов, утратил веру в способность человечества следовать разумным идеалам и разочаровался в самой человеческой природе». Отныне Крылов «наперекор своему собственному просвещенному интеллекту постоянно станет делать упор на вековечный настрой здравого смысла, зачастую весьма наивного и убогого».

Выводы Гордина фатальным образом воскрешают в памяти давний упрек, сделанный Гоголем своему анонимному Близорукому приятелю: «Выводы твои – гниль; они сделаны без Бога». Фатальным – потому что упрек этот вообще страшно злободневен. Редкое современное исследование, редкая новая книга о классическом русском авторе могут быть им обнесены.

«Бесы влагают помыслы в сердце человека, тайны его не зная; Бог один знает сердце человека», – читаем в одном из памятников древнерусской литературы. Вот высота и тонкость мирочувствия, заведомо превышающая возможности современного литературоведения, которое дальше помыслов не идет. Ищут вошь, затаившуюся у корня волос, и думают, что проникают в тайну богосозданной человеческой личности. Между тем, помыслы у всех людей совершенно одинаковы: меньше дать, побольше получить, осудить соседа, себя оправдать и пожалеть, – и не помыслами, не вшами (у кого они есть), не запахом мочи отличается один классик от другого.

Крылова отличала независимость, почти беспримерная в истории нашей литературы: он не нуждался в единомышленниках, не искал понимания, он рано замкнул от людей свою внутреннюю клеть. Современники только одно знали о нем твердо: Крылов – загадочный человек, «Крылов никому не говорит правды» (то есть не говорит правды о себе). Несравненная житейская опытность и большой ум помогли ему создать уникальную систему защиты. Сам же Гордин пишет о том, что «от последних пятидесяти лет жизни Крылова не осталось никаких документов, содержащих его прямые суждения по каким-либо политическим, нравственным или литературным вопросам».

Тем не менее, отважный исследователь решил не пасовать перед загадкой, которая была не по силам Жуковскому, Пушкину, Грибоедову и прочим корифеям Золотого века, и, как вы только что слышали, шутя раскрыл все тайны Крылова. Великий писатель, «представитель духа своего народа», на поверку оказался циником, скрывавшим под маской добряка и обжоры опустошенную душу. «Примитивный мужицкий здравый смысл» хранился в его поэтической лаборатории как некий мерзостный реактив в колбе или спринцовке – вот этим-то реактивом Крылов тридцать лет прыскал, зажимая нос, на самые заветные свои убеждения и сердечные привязанности, снова и снова убеждаясь в том, что ни одно убеждение, ни одна привязанность не могут устоять против мерзкой жидкости…

Крылов был, короче говоря, сломленным и отчаявшимся человеком, искавшим в художественном творчестве тех маленьких радостей, какие человек, лишенный поэтического дара, находит в расковыривании болячек, расчесывании сыпей, растравливании ран.

Что ж, существуют и такие писатели. И казалось бы, если ты – литературовед, если подобный человеческий тип понятнее тебе и ближе, то и занимайся на здоровье каким-нибудь Хармсом или Кафкой, исследуй их творения… Нет, веселее почему-то писать про Крылова: «Он чувствовал то же, что и все просвещенные люди, но молчал, прикрываясь примитивным настроем здравого смысла». Господи, помилуй! Да из чего же видно, что Крылов именно это чувствовал? Кафка вел дневник, там рассказывается, в частности, что из печки, мимо которой случалось ему ходить, высунулся однажды некто с женской грудью и запустил в Кафку свои когти. Солидное свидетельство, не означающее, однако, что Пушкин, Фет, Бунин и другие поэты, воспевшие в стихах растопленную печь, были лицемерными обманщиками. Возможно, они не притворялись здоровыми людьми, а в самом деле видели в печке только наивную печку, а в кочерге – примитивную кочергу.

Поэт, написавший «Крестьянина и Работника», не мог быть разочарован в человеческой природе уже просто потому, что неплохо знал себя самого – знал человека, которому Бог дал радость вылепить не спеша такую бесподобную вещь.

 
      Крестьянин ахнуть не успел,
      Как на него медведь насел.
Подмял Крестьянина, ворочает, ломает
И, где б его почать, лишь место выбирает:
      Конец приходит Старику.
«Степанушка родной, не выдай, милый!»
Из-под медведя он взмолился Батраку.
Вот, новый Геркулес, со всей собравшись силой,
      Что только было в нем,
Отнес полчерепа медведю топором,
И брюхо проколол ему железной вилой.
 

Водопад звуков, живописующих торжество расправы над лесным людоедом, изумителен, но вообще-то тема басни очень проста. Она о человеческой неблагодарности. Неблагодарность присуща ведь и нам с вами, она присуща (в неодинаковой степени, конечно) любому человеку: «Несть бо человека, иже поживет и не согрешит». Такова наша природа после грехопадения, глупо разочаровываться в ней, не менее глупо ею очаровываться и, например, называть неблагодарность «вынужденным проявлением свободы» (как это делает Р. Барт). Неблагодарность уродлива и смешна при свете вечной правды, и наша задача – действительно увидеть ее такой хотя бы однажды, получить опытное представление об этом уродстве и этом сраме, чтобы потом узнавать их под любой маской. И здесь искусство незаменимо. Неблагодарность осуждалась до Крылова тысячу раз, но никто, кроме Крылова, не написал бы этих именно строк:

 
Чему обрадовался сдуру?
Знай колет: всю испортил шкуру! —
 

а они превосходны. Чуточку светлее стало в мире в тот день, когда они родились.

Волнение и радость, которые мы испытываем сегодня, читая Крылова, дают нам представление (очень слабое, конечно) о тех чувствах, которые испытывал в процессе творчества сам мастер.

Трудно, наверное, не замечать мажорной основы крыловского мирочувствия, не замечать той благодарности за поздний и прекрасный дар, которая присутствует почти осязательно в тридцатилетних трудах и – насколько они нам открыты – днях баснописца Крылова. Еще труднее поверить в то, что Крылов испытал разочарование в прекрасной человеческой природе своих современников.

Крылова любили, и он, по свидетельству Плетнева, к народной любви, которая его окружала, не был равнодушен: «Он, при всей осторожности своей и наружном хладнокровии, с большим чувством и как бы с умилением рассказывал о следующем. Однажды летом шел он по какой-то улице, где перед домами были разведены садики. Он издали заметил, что за одною отгородкою играли дети, и с ними была дама, вероятно мать их. Прошедши это место, случайно взглянул он назад – и видит, что дама брала детей поочередно на руки, поднимала их над заборчиком и глазами своими указывала на Крылова каждому из них».

К числу активных почитателей крыловского таланта относились вдовствующая императрица, министр финансов Канкрин, Оленин, Перовский, Жуковский, Плетнев, другие сановные знаменитости достопамятной николаевской эпохи, сам император подарил однажды сыну-цесаревичу бюст Крылова на Новый год (причем произошло это лет за пятнадцать до смерти модели) – и тем не менее у Крылова не выходил из головы этот незначительный эпизод с петербургской дамой, которая никогда не приближалась к Крылову, не пыталась навалить на его старые плечи груз своих восторгов, – она занималась делом у себя в палисаднике, и она отнеслась к Крылову с той деликатной, благородной, незаметной миру любовью, о которой только и может мечтать художник, когда на досуге размечтается о возможных наградах за труды свои.

М. Гордин – остроумный и эрудированный исследователь, но его попытка проникнуть во внутренний мир Крылова не могла быть успешной.

Любовь к людям начинается с любви к Богу – об этом можно прочесть в Евангелии от Матфея (22, 36–40), – заканчивается она иногда тем, что и люди проникаются к нам доверием, раскрываются для нас, начинают отвечать нам любовью.

Неудивительно поэтому, что нас, современных русскоязычных авторов, никто особенно не любит и не читает. А у литературы есть известное свойство: о чем ни пиши, расскажешь в первую очередь о себе самом – жизненный опыт автора торчит из любого текста, как ослиные уши. Пишем мы о Крылове – получается у нас Крылов-человеконенавистник, «насмешник из-за угла», неряха-интеллигент, наставивший фигу в кармане на ненавистное, во всем на свете виноватое русское правительство… Что ж, все это естественно и как вариант культурного времяпрепровождения совершенно невинно. Никому не запрещено фотографироваться в Летнем саду у ограды памятника Крылову. Но зачем называть эти скромные попытки самоутверждения – наукой?

Пресловутая русская лень именно в Крылове нашла, кажется, свое высшее выражение и оправдание.

На эту тему существуют десятки анекдотов, приведу здесь один из наиболее характерных (в изложении Плетнева):

«Когда-то приобрел он для украшения жилища своего несколько картин <…> Из них одна висела в средней комнате над диваном, где случалось сидеть и хозяину. Сперва картина держалась на двух гвоздиках. После один из них выпал – и она повисла боком. Долго ее все видели в этом положении. Что же отвечал Крылов, когда начали его предостерегать, чтобы не досталось голове его от картины? “Ежели действительно придется ей упасть, то рама, по косвенному положению своему, должна в падении описать кривую линию и, следовательно, она минует мою голову”».

Что тут скажешь? Конечно, забавно…

Но вот по телевидению нашему недавно показывали французский документальный фильм про одного из выдающихся артистов современности. Этот заботился о своем быте, выстроил даже несколько дворцов, где не было выпавших гвоздиков и повисших боком картин, жил там один (то есть не во всех дворцах сразу, а поочередно), имел вышколенную прислугу, охранников, личного врача – и умер в пятьдесят лет от дурной болезни; дворцы же стали предметом судебного разбирательства между троюродной племянницей артиста и каким-то собаколюбивым Обществом, которому артист неосмотрительно покровительствовал.

Крылов, как вы слышали, не захотел утруждать себя хлопотами по перевеске повиснувшей боком картины. Имея много других занятий, он рассчитал, что это дело терпит, что от этой картины его голове не достанется, – и в общем-то оказался прав. Он умер от воспаления легких в семьдесят шесть лет, оставив все свои дела (имущественные, творческие, личные) в полном порядке, причастившись в последний день жизни Святых Тайн, сохранив «спокойствие и даже некоторую веселость» перед лицом смерти.

О «христианской кончине живота нашего, безболезненной, непостыдной, мирной», молятся все без исключения православные христиане за каждой литургией – не все ее достигают. Крылов такую смерть заслужил, заработал – и что значат перед этим фактом досужие пересуды о безалаберности Крылова, о его лени?

 

Тот же Плетнев проницательно замечает: «Беспечность и празднолюбие Крылова происходили более от равнодушия к тому, чем жизнь увлекает других, нежели от истощения душевных его сил».

Вообще, русская лень не так проста, как может показаться кому-то с первого взгляда. И хотя американская деловитость, немецкая методичность, всепобеждающий динамизм еврейского племени по-своему неплохи (сегодня только ленивый не ставит эти качества в пример русскому человеку), но здравый смысл и Евангелие рекомендуют оценивать всякую деятельность по ее плодам. Плоды современной деловитости, к сожалению, редко бывают съедобными. Согласитесь, по крайней мере, что вот это «равнодушие к тому, чем жизнь увлекает других», – равнодушие к дарам современной цивилизации, равнодушие к ее целям – далеко не всегда может быть исчерпывающе объяснено неспособностью, отсталостью и ленью.

Русский человек не ленив. Правда, он медленно запрягает, но ездит порой очень быстро. И примеров тому можно привести великое множество, вспомним пока что один – из области художественной литературы, к которой давно бы следовало нам возвратиться. Иван Александрович Гончаров, создатель классического образа Обломова и сам человек не деловой, продремавший большую часть жизни в холостяцкой квартире на Моховой, написал три главные книги своего огромного романа за семь недель – труд, после которого отдыхать, дремать одну только человеческую жизнь – явно недостаточно. Сегодня, как и во времена Гончарова, есть множество романистов, которые не спят и не едят, а все хлопочут, «собирают материал», все трудятся и потеют, – но кто из них подарит нам нового «Обломова»?

Ключевский объяснял способность русского человека к кратковременным вспышкам нечеловеческого по своей интенсивности труда, сменяющимся опять и опять длительными периодами застоя и спячки, географическими условиями (суровая зима, весенний разлив рек запирали русского крестьянина в четырех стенах на долгие месяцы, зато время, благоприятное для посева или уборки урожая, сжималось для него нередко до двух-трех дней). Возможно. Мы мало знаем о таких вещах и никогда не будем знать больше. Возможно, географические условия сформировали великорусский характер, а может быть, наши предки в свое время выбрали для жизни географические условия, сродные своему племенному характеру. Может быть, Бог помог им сделать правильный выбор, приведя на эту землю и утвердив на ней.

Русский человек не ленив, хотя и проводит иногда на покойном, слегка продавленном диване целые недели. Лень, «мать всех пороков», всегда презиралась на Руси. Но и трудолюбие само по себе (а уж тем более связанное с ним материальное преуспеяние) никогда не являлось в глазах наших предков какой-то абсолютной добродетелью.

Работа ведь бывает разная. Десятствовать мяту, оцеживать комара, красить раки праведных – все это тоже труд; «лишшее осуждение» тоже как-то зарабатывается. И Нагорная проповедь ничего не говорит о блаженстве трудящихся – торгующих ли, пашущих ли.

(Кстати сказать, пословица «Лень – мать всех пороков», несмотря на широкое распространение у нас, имеет западное происхождение. По-русски же, как и по учению отцов церкви, корнем всех страстей и пороков в человеке является гордость.)

Западный человек, гордый успехами своей громоздкой цивилизации, и думать давно забыл о том, что же могут означать ретроградные и обидные для народного самолюбия слова Спасителя: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?», «Если и малейшего сделать не можете, что заботитесь о прочем?», «Не заботьтесь о завтрашнем дне».

А русский созерцатель на диване ни на минуту о них не забывает. Он не бездействует на своем диване – он дрейфует. Как опытный мореплаватель, ловит он в свои паруса благодатный ветер, ветер с правой стороны. А если вдруг задует слева, он скорее срубит мачты, скорее ко дну пойдет, но не дастся в обман, главное – в сердце своем не поверит, что движение важнее цели, что юркие твари, тащившие куда-то «бессмертную сущность» доктора Фауста и при этом напевавшие:

 
Чья жизнь в стремлениях прошла,
Того спасти мы можем, —
 

в самом деле были ангелы Божьи.

Про людей, чья жизнь проходит «в стремлениях», сказано в Евангелии совсем уже коротко и страшно: «Они уже получают свою награду».

Можно (и нужно) хвалить мастерство Крылова, но очень непросто вести об этом предмете содержательный разговор. Басенный стих Крылова растет из родной почвы, как куст какой-нибудь смородины: скромно цветет, обильно плодоносит, не дичает, не вымерзает, разрастается понемногу… Формальному анализу эти стихи не поддаются.

Современной науке почти что и нечего сказать о Крылове. Список государственных мужей и второстепенных поэтов первой четверти XIX века, в которых мог метить Крылов, создавая тот или другой басенный персонаж, давно составлен – тема для кандидатских диссертаций исчерпана, вопрос закрыт. Остаются, правда, нелитературоведы – множество простецов, которые зачитываются Крыловым, не понимая того, что в «Квартете» выведен под видом Медведя сам граф Аракчеев, не пытаясь даже разобраться в том, граф ли Разумовский изображен под видом Осла в басне «Осел и Соловей» или все-таки князь А. Н. Голицын. Но что говорить о простецах? Должны же и они чем-то утешаться – эти бедолаги, которым недоступна высшая алхимия Бахыта Кенжеева и Елены Шварц.

В литературной жизни сегодня Крылов незаметен, как незаметен был Слон в его Кунсткамере. Ведущие наши литературоведы – идеологи, критики, молодые штурманы и великие кормчие литературного процесса – никогда о нем не вспоминают. В специальной литературе с трудом можно отыскать две-три страницы, где говорилось бы ясно и твердо о том, насколько велики чисто формальные достижения Крылова. И не теоретиками литературы написаны эти страницы – они составились сами собою из отдельных высказываний практиков. Пушкин, Жуковский, Батюшков, Катенин, Гоголь (все самоучки, лишенные благодати современного филологического образования) не стеснялись говорить вслух о «красотах стихотворенья», коими одолжил русскую поэзию Крылов.

Тем не менее, жизнь и труды Крылова неплохо изучены русской наукой. У литературоведения были и будут всегда свои скромные герои, свои «капитаны Тушины» – их трудом и создается тот капитал, который идеологи транжирят потом в журнальных спекуляциях. Академики Плетнев и Грот, Михаил Ефстафьевич Лобанов (товарищ Крылова по Публичной библиотеке и его биограф, тоже академик) заложили прочный фундамент для будущих исследований. Изучение басенных автографов Крылова, начатое в середине XIX века В. Ф. Кеневичем, увенчалось в 1956 году академическим изданием крыловских басен. Заслуживают уважения многолетние полезные труды советского ученого Н. Л. Степанова, хотя он, по условиям своего времени, делал излишний нажим на сатирическую составляющую крыловского творчества, в целом все же эпического, а не лирического.

Малый жанр эпоса, басня имела глубокие и разветвленные корни в допетровской культурной традиции; первые сто лет русского регулярного стихотворства также ознаменованы усиленным вниманием к басне. Публика охотно читает ее. Все крупные поэты, от Кантемира и Тредиаковского до Дениса Давыдова, Озерова, Батюшкова и Жуковского, ее пишут.

И вот Крылов, немолодой уже человек и немолодой писатель, скромно вступает в эту исхоженную область словесности – где трудились до него десятки талантливых людей, а Сумароков, Хемницер и Дмитриев, не повторяя и не заслоняя один другого, нашли каждый своего читателя, добились славы – и с первой попытки исчерпывает жанр русской басни, закрывает его.

Писать басни после Крылова оказалось невозможным. Единственное исключение за сто шестьдесят лет – исключение, подтверждающее правило, – пять-шесть басен в наследии Козьмы Пруткова.


Издательство:
Алетейя