bannerbannerbanner
Название книги:

Избранная проза

Автор:
Владимир Ханан
Избранная проза

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Семейный портрет с цветком

Среди моего живописного наследия есть картина (оргалит, масло, 130 х 150) под названием «Семейный портрет». На картине изображена семья, четыре человека, на фоне цветущего летнего парка. Предположительно, это Софиевка, уманский парк, созданный мастерами садового искусства по заказу известного магната Потоцкого для любовницы, даже, сказать точнее, возлюбленной – простой, так гласит предание, крепостной девушки Софии.

Парк этот, в самом деле, необыкновенной красоты, я видел своими глазами, когда однажды был в Умани, на родине своего отца.

В картине это фон: зелёная масса деревьев, смутно различимая, почти угадываемая беседка – ротонда, за спиной семьи то ли куртина, то ли вазон – с цветами. Семья – на и около скамейки: мать и старший сын-подросток стоят по обе её стороны. Отец и младший, обнимаемый отцом за плечи, сидят. Эта картина, в адрес которой автор слышал много похвал от квалифицированных, хочется ему думать, критиков и ценителей, экспонировалась на престижной (в нонконформистских кругах) выставке «10 лет ТЭИИ» (Товарищества Экспериментального Изобразительного Искусства) – объединения ленинградских художников-неформалов, давшего впоследствии городу и миру несколько знаменитых имен.

Выставка была действительно серьезной: далеко не все из членов ТЭИИ сумели пройти суровую отборочную комиссию, так что я оказался среди немногих избранных, к слову сказать, даже не состоя в рядах Товарищества. Могу прибавить, что этим обстоятельством был немножко горд.

Не помню, почему я не был на вернисаже. На следующий день позвонил знакомый и сказал, что был на выставке (в те золотые времена это было событием городского масштаба) и что, по его мнению, моя картина «Семейный портрет с цветком», несомненно, одно из её украшений. Семейный портрет – с цветком? Я почувствовал себя, как будто получил оплеуху. Почему с цветком? Где они – оформлением экспозиции занимался выставком – нашли цветок? Ни у одного из персонажей картины в руках цветка нет. Да, верно, за их спинами есть, я уже говорил, не то клумба не то ваза, но с цветами, с цве-та-ми, не с цветком. Что за идиотизм! Конечно, это была мелочь, на которую никто и не обратил внимания, но меня это задело сильно, потому что в этом и вправду мелком факте я увидел очередное проявление преследующей меня невезухи: еще ни одна, повторяю, ни одна из моих редких поэтических публикаций не обходилась без чудовищных опечаток. Как правило, пропускалась важная для смысла стихотворения строка, иногда строки внутри стиха менялись местами, и даже был случай – в одной солидной зарубежной антологии – когда конец одного стихотворения был пришит к началу другого, так что в результате оба стихотворения превратились в нечто абсолютно загадочное… Самое печальное, что это продолжается до сих пор.

На самом деле ошибка объяснялась просто. Отборочной комиссии я представил несколько работ. Среди них была, как принято говорить среди художников, «обнаженка» – «Женский портрет с цветком». Картина была, простите за нескромность, хороша, что косвенно подтверждается тем обстоятельством, что часть её названия (а стало быть, и содержания) застряла в подсознании уважаемых судей. Не взяли её исключительно из-за стопроцентной «непроходимости» через комиссию ЛОСХа (Ленинградское отделение Союза Художников), которому в те времена принадлежало решающее слово. Это был холст приблизительно 90 см. на метр, в каковое пространство была изящно и точно вписана женская фигура.

«Перед вами, – говорит будущий гид будущего музея, – прелестная фигура обнажённой женщины. Женщина полулежит, опираясь на ложе локтем правой руки. Вторая её рука нам не видна, только плечо, по-видимому, там, с другой стороны, она вытянута вдоль тела. Правая нога женщины также вытянута, мы видим её не всю. Левая согнута в колене, колено поднято и находится примерно на уровне головы. Голова женщины не запрокинута, как можно было бы ожидать, она склонилась на грудь, густые распущенные волосы скрывают половину лица. Правая грудь женщины – большая, крупная, мы как бы даже ощущаем её тяжесть – естественно отвисает книзу, вторая – лежит на левом боку женщины, как некая мощная и вместе с тем нежная возвышенность с обращенным к верхней части холста соском. Ноги – вытянутая и согнутая – расположены так, что нам видна верхняя часть опушённого треугольника. Остальное домысливается зрителем. (Зритель домысливает)». Да, чуть не забыл: рука, которая видна целиком, держит цветок.

Вернёмся, однако, к семейному портрету. Итак, семья. Для правильного понимания картины, или, точнее, правильного понимания замысла автора, следует уточнить: еврейская семья. По отцу и младшему сыну этого не видно: лысый папа может быть человеком любой национальности южного региона: евреем, молдаванином, украинцем. В малыше вообще видна только раса. А вот мама и старший сын, что называется, типичные представители, или, говоря сокращенно, что да, то да. Мама – это, конечно, еврейская «тётка», от которой за версту разит местечком. Низкорослая, толсторукая, с могучими грудью и торсом, опирающимся на толстые же, короткие и крепкие ноги. Главное впечатление от лица: сила и упорство – качества, которые в сочетании дают житейскую (своеобразную, скажем всё же) мудрость, с успехом заменяющую интеллект. Одета ярко, безвкусно, но, скорее всего, не дешево. В руках, явно более привычным к тяжелым «авоськам» с продуктами – маленькая дамская сумочка. Идея, мысль, сегодняшняя реальность – в ней, жене, матери, несомненной главе семейства. Муж – в светлом, добротно сшитом костюме (наличие неплохого вкуса то ли у него, то ли у местечкового портного – были портные в еврейских местечках!), несмотря на позу: одна нога независимо закинута на другую и галстук-бабочку – конечно же, статист, подкаблучник, существо во всех отношениях подчиненное. Старший мальчик, стоящий относительно матери по другую сторону скамьи, образующий вместе с ней как бы – рискнём мы сострить – смысловую конвойную группу, является, так же, как и мать, лицом для картины значительным. Ему лет 12–14, это типичный «жиртрест» с явно наметившейся грудью и животом, слишком хорошо знакомым с домашними пирожками. Не теряя времени даром, держит в руке фрукт. На лице легко расшифровываемый статус в своём, так сказать, карасе: насмешки мальчишек, презрительное невнимание девочек, откуда нелюбовь к подвижным играм, комплексы, время в мечтаниях и за книгой – и легко просчитываемое будущее: затянувшаяся инфантильность, неискоренимое дилетантство во всех профессиональных проявлениях. В исключительных (хотя и не редких) случаях из таких получаются Вейнингеры, Блюмкины, Кокто… Младший несет нагрузку чисто символическую: это даже не столько будущее семьи, сколько персонализация факта, что у семьи будущее есть. Добавлю ещё, что по картине легко читается – и это её несомненное достоинство, правда, скорее литературное, чем живописное – социальное положение нашего коллективного героя. Это средний класс местечка, семья, сумевшая тяжкими многолетними усилиями (главным образом, матери) приумножить небольшой (уверен, что небольшой) наследственный капитал, создавший основу прочного (зная будущее, не будем преувеличивать его прочность) материального благополучия. Картина тому свидетельство: местечковая – ну, конечно же, они ещё живут в своем местечке – семья, выехавшая на ставший ей доступным отдых в культурный, типа Умани, центр. (Специально для этого случая приобретены не нужные в хозяйстве сумочка, «бабочка» и матросский костюмчик малыша).

В отличие от обнаженной женщины, которую я как-то враз усмотрел на пустом ещё холсте, семейный портрет был мной списан, можно сказать, с натуры – со старой пожелтевшей фотографии, невесть когда появившейся в нашем фотоархиве. По версии моей мамы, не вызывающей, правда, особого доверия, ибо моя мать всегда плохо ориентировалась в мужниной родне, на фото изображены наши дальние родственники, давным-давно, чуть ли не в конце десятых, свалившие в Америку. Версия, однако, кажется мне правдоподобной (других, собственно, и нет). Правдоподобной по той причине, что к моменту, остановленному аппаратом провинциального фотографа, даже менее решительные и мудрые, чем изображенная на фото тетка с сумочкой, евреи сумели понять, откуда дует ветер и чем весь этот балаган, скорее всего, закончится. Не особо напрягая фантазию, я прямо-таки вижу, как, невзирая на робкие возражения подкаблучника и занудное нытьё «жиртреста», эта мужественная женщина перетаскивает свою семью на другой конец света, в Америку, чем, к слову сказать, радикальным образом меняет её будущее, проще говоря, её жизнь. И смерть.

Фотография, о которой идет речь, сейчас здесь, со мной, в Израиле. В хорошие минуты я смотрю на неё, и люди, изображённые на ней, становятся мне всё более родными. Картина, где они же стоят и сидят на фоне уманского, предположительно, парка Софиевка, висит в доме моих родственников в Санкт-Петербурге и сквозь окна смотрит на Неву. Судя по возрасту фотографии и её персонажей, разве что у самого младшего из них есть шанс, да и то небольшой, обретаться на этом свете, остальные, можно сказать, гарантированно, стали американской землей и если где-нибудь и куда-нибудь смотрят, то нам с вами этих «где» и «куда» знать не дано.

«Семейный портрет» прямо на выставке почти уже было купили западные немцы (тогда ещё существовали и ФРГ и ГДР), да я как-то так замотал переговоры, что дело кончилось ничем. «Женщину с цветком», можно сказать, купили, даже увезли, вот денег, правда, до сих пор не заплатили. На всём этом можно было бы уже поставить точку, если бы не проклятый цветок, пришпиленный к названию, скорее всего, по простому недоразумению, который, назло всем, сколько ни есть, очевидностям выпирает из памяти, пытаясь – и небезрезультатно – выдать себя за символ – чего? – чего-то очень важного, чему я никак не могу подобрать названия.

Проанализируем ситуацию и выясним для начала, что мы имеем. А имеем мы гипотетическую (увы, но так) Умань, уже начавший скрываться за туманной дымкой Санкт-Петербург, не менее гипотетическую, чем Умань, Америку (по-видимому, Ну-Йорк – так выговаривала моя бабушка) и единственно по настоящему реальный Иерусалим. То есть, мы имеем как бы некое поле, образуемое натяжением между указанными пунктами. И я таки понял, чем был и что символизировал сей, не известный ботанической науке, но, тем не менее, реально существующий цветок.

 

«На картине “Семейный портрет с цветком”, – говорит будущий гид будущего музея, – изображена еврейская семья, фотографирующаяся на прощанье перед отъездом из своей родной Украины в далекую Америку. Парк, на фоне которого изображена семья – уманская Софиевка, построенная князем Потоцким для своей любовницы. Не ищите на картине цветок – это до вас уже безуспешно пытались сделать десятки искусствоведов. Цветок, отсутствующий в визуальном плане картины – это роза ветров, картографический значок, изображавшийся некогда на географических картах. “Я считаю, что это самый еврейский цветок на свете”, – пошутил автор картины в одном из своих последних интервью».

Остальное домысливает читатель.

25 мая 1999

Собачка завтракала зря

31-го декабря 1980-го года я сидел в котельной на Адмиралтейской, 4. Моя коллега, за которую я в тот день работал, обещала, что в десять вечера меня сменят. Дома ждала компания – этот Новый год отмечали у меня. Примерно в 9.30 позвонила женщина, наша общая знакомая с моими друзьями – художником Юрой Васильевым и его женой Тамарой Валенте – и сообщила, что Юра Васильев только что умер в больнице на улице Костюшко. Тамара находится там в бессознательном состоянии – у нее была какая-то странная мозговая инфекция. Поскольку я жил на этой же улице, мне следовало забрать Тамару и доставить домой. Тоже, кстати, неподалеку. В 10 часов меня сменил молодой человек, интеллигентный и томный. Тамару я забрал из приемного покоя чуть живую и ничего не понимающую, привёз домой и половину праздничной ночи просидел у её постели. Приехав домой, где ещё праздновали, в темпе напился и ушел спать, ибо утром следовало быть у Тамары, собирать деньги, оформлять документы, словом, заниматься похоронами. Всё это мы сделали вдвоем с ленинградским художником Валерием Вальраном – дай Бог ему благополучия!

Юре Васильеву было слегка за тридцать, его – ещё недавно здоровяка и красавца – затравила Советская власть с помощью первой жены. Случай, можно сказать, типичный: Советская власть крайне редко уничтожала людей без посторонней помощи, обычно ей требовались помощники – доносчики, палачи и т. и. – и, слава советскому народу, такие люди всегда находились, даже с избытком. Художником Юра Васильев был, как говорили, от Бога. Несколько его картин есть у ленинградских коллекционеров, одна у меня, одна у Вальрана, какие-то – не много – на Западе, несколько у мамы Юры, теперь уже заграницей, в Молдавии. Те, что оставались у Тамары, украдены, но, надеюсь, всё же присутствуют на лице Земли. Соберутся ли они когда-нибудь где-нибудь вместе, Бог весть. Надеюсь, что о Юре Васильеве ещё напишет кто-нибудь, лучше меня разбирающийся в живописи и лучше меня знающий его как художника.

С молодым человеком, которые сменил меня на работе в предпраздничную ночь, я встретился через несколько лет в одной компании. К этому времени я уже прочитал не одну статью в ленинградском самиздатовском журнале «Часы» и не один перевод в журнале (название не помню), специализирующемся на переводах, подписанные именем Сергей Хренов или Khrenou – так, оказывается, звали моего шапочного знакомца. Переводы были высокопрофессиональны, статьи (главным образом, о рок-музыке) умны, интеллигентны и язвительны. С тех пор наши пути иногда пересекались. Я был, полагаю, на немало лет старше, от богемной жизни успел устать, в отличие от Серёжи, который с удовольствием (а, может, и нет) ей предавался. По видимости, дело обстояло именно так, но наши несовпадения были существенней. Хренов принадлежал к следующему поколению литературы и андерграунда. Уже о литературе здесь приходится говорить более или менее условно. Это были представители культуры вообще иного типа, в которой слово безоговорочно отказывалось от первенствующей роли, уступив её иным знаковым системам. Когда-то мое поколение литераторов с удивлением увидело, что те, кто должен был считаться нашими наследниками и продолжателями, отнюдь не собираются числиться в наших сыновьях и, более того, свою родословную выводят, огибая нас, из каких-то иных, большей частью иноземных, корней и источников необычайно широкого диапазона. Среди избранных ими мам, пап, дедушек и двоюродных учителей числились хиппи, панки, Битлы и Ролл инти, щедро разбавленные даосизмом, дзеном и тому подобными экзотичностями. В описываемое мной время понятие «тусовка» уже вступало в свои права, и можно сказать, что мы с Хреновым принадлежали к разным тусовкам (подсказал бы мне кто-нибудь, к какой принадлежал я). Видимо, поэтому мы с ним редко совпадали по фазе: к тому времени, когда я с самыми серьезными намерениями подступал к алкоголю, Серёжа как раз от него отпадал, иногда в прямом смысле слова. Из всего вышесказанного становится понятным, почему наши взаимные, как мне казалось, симпатии так редко выходили на уровень серьезных разговоров. Цой, Башлачёв или Гребенщиков, бывшие весьма заметными ориентирами в мире его ценностей, никогда не представляли для меня ни малейшего интереса.

Пил Сережа профессионально, то есть постоянно и помногу. И дело в данном случае было, конечно, не в косном, тупом режиме, который и впрямь не оставлял (или почти не оставлял) талантливому и порядочному человеку иных вариантов существования. Андерграунд был для людей круга Хренова абсолютно не тем, чем он был для поэтов моего поколения, вытесненных в подполье железной логикой российской культурной, если можно так о ней выразиться, жизни. Мы не были рождены для подполья. Описываемый мной культурный круг, не то чтобы был создан для андерграунда – только в ситуации подполья он и мог народиться. Это подтверждается, в частности, тем фактом, что с приходом социальной свободы их андерграунд практически приказал долго жить, тогда как для литераторов моего поколения ничего принципиально не изменилось. Я хочу сказать, что и водку мы пили по-разному. Мы пили, отдыхая, или выплескивая таким путём накопившийся негатив, более или менее отдавая себе отчёт в таящихся, даже может быть, несколько провоцирующих опасностях; они пили, как дышали, и провоцирующая роль алкоголя, а также «травки» и прочего была не только учитываема, но и, подозреваю, желанна. Это был способ жизни, который естественнейшим образом диктовал, хотя и не всегда внятным бормотанием, способ смерти.

К тому времени, когда мы стали иногда видеться, Серёжа уже развелся со своей первой женой, моей бывшей коллегой, оставив ей сына, унаследовавшего, по слухам, некоторые папины таланты. Большей частью мы встречались в доме Эллы Липпы, женщины исключительного ума, живой летописи ленинградского андерграунда. Иногда Сережа что-нибудь рассказывал, и слушать его было интересно, иногда – и это бывало не реже – он с пьяной, однако сохранявшей интеллигентность, улыбкой весь вечер повторял какую-нибудь фразу из области как нормативной, так и ненормативной лексики. Несмотря на это, ощущения деградации, или хотя бы опасного развития ситуации, не было. Когда за несколько месяцев до моего отъезда в Израиль мне сказали, что Серёжа Хренов покончил с собой, я вспомнил о своих тогдашних ощущениях, напрочь лишенных беспокойства. Быть может, у меня плохо с интуицией, чего не скажешь о Серёже – ибо именно она, помимо всего, остающегося за кадром, в силу своей своеобразно-художественной развитости и подтолкнула – я думаю – Хренова на этот акт, идеально вписывающий его в систему жизни и смерти, которую он, излишне красиво говоря, исповедовал. В ней, достаточно иррациональной для того, чтобы регулярная житейская логика не могла нашептывать свои варианты, рациональное действие имело значительно меньше прав на убедительность, чем заразительное, заразное действие личного примера.

Земля, так вдохновлявшая, например, Мандельштама, Хренову, я думаю, была просто неинтересна. Те художественные системы, которыми он жил, располагались значительно выше, и их, так сказать, актуализации не перелистывались аккуратной рукой, но перемешивались с облаками и ветром. Причём нетвердой руке, участвующей в этом полуанархическом действе, следовало находиться в состоянии похмельной или послеукольной дрожи. Как бы там ни было, для самоотвода, самоувода себя из, быть может, лишь на прихотливый миг не совпавшей с ним действительности, Серёжа Хренов выбрал именно эту стихию, ввинтившись в неё способом идейно близкого ему Башлачёва.

По серьёзному счёту я знал его мало. Ещё меньше знал его творчество, и никогда не состоял в друзьях. Я решил написать о нём, потому что здесь, в Иерусалиме, почему-то вдруг вспомнил о его, мало открытой мне, жизни и мерцающей – сквозь пелену интеллигентской рефлексии – смерти. Мне захотелось в почти нематериальной среде русскоязычной израильской литературы, столь сходной о той сферой, которой он безоглядно доверил свое тело, поставить ему этот более чем скромный памятник.

Что ещё я могу сказать о Серёже Хренове? Ничего. Из всех выражений (цензурных) больше всего он любил то, которым я озаглавил этот рассказ. Какой смысл он в него вкладывал – Бог знает.

30 августа 1998

Тайны ремесла
(три рассказа)

Кажется, у Довлатова это где-то промелькнуло, где, не помню, да и не важно. Эту историйку я услышал в первый раз довольно уже давно от нашей общей приятельницы Тани Юдиной, не раз упоминавшейся в довлатовских записных книжках. Они переписывались, Танька читала мне наиболее интересные письма, – так, о знаменитой эпистоле Довлатову от Воннегута я узнал из письма – намного раньше его русскоязычных читателей.

А сам анекдот – в первоначальном значении этого слова – таков. Некий молодой человек, решивший стать писателем и усиленно постигавший тайны писательского ремесла, объявил, что одну тайну, из самых, подчёркивалось, главных, он уже постиг. Самое трудное в рассказе, говорил он, это концовка. Так вот, он нашел универсальную формулу этой самой концовки, подходящую практически для любого рассказа. Плюс абсолютная простота и стопроцентный успех. Примеры? – Извольте. Война, молодого солдата отправляют в разведку. Трудное задание, риск, реальная возможность гибели. Концовка: «Капитан долго смотрел ему вслед…». Ещё. Из другой оперы: Конец 50-х. Молодой парень рвётся на целину. Белоручка, неврастеник. Начитанный, но слабый. Но рвётся. Там – трудности, лишения, кочевой быт. Концовка: «Секретарь райкома долго смотрел ему вслед…». Ещё. Больница. Молодой человек после тяжелой травмы. Врачи однозначно: не будет ходить. Медсестра – самоотверженная, молодая, красивая. Влюбленность, роман, роковая страсть (он уже ходит). Наконец, выписывается – уезжает. Концовка: «Медсестра долго смотрела ему вслед…».

Последний пример меня добил, то есть убедил окончательно. Правота молодого писателя была мне очевидна. Я и до этого интуитивно чувствовал, что есть, есть какие-то формулы, которыми втихомолку пользуются «инженеры человеческих душ». Что помимо таланта и вдохновения держат они в своих тайных кладовых и иные, так сказать, кирпичики, из которых складывают свои «нетленки» и «эпохалки». Следовало только провести проверку практикой – и я взял вышеприведенную формулу, не страшась обвинений в плагиате, ибо – об этом говорит воя история литературы – приём, найденный одним автором, становится законным достоянием всех. Вариант с медсестрой показался мне самим многообещающим и, в силу заявленной профессии, наиболее универсальным. О результатах судить читателю.

Рассказ первый: «Сердце разведчика Прохоренко»

– Товарищ генерал! Полковник Прохоренко явился по вашему приказу! Что случилось, Алексей Петрович?

Несколько секунд генерал, не мигая, пристально смотрел на вошедшего и, не принимая неофициального тона, сказал:

– Садитесь, полковник. Садитесь и расскажите, причём прежде хорошенько подумайте… Только не выдумывайте, не выдумывайте! – раздраженно повторил генерал. – Короче, рассказывайте о ваших, так сказать, делах.

– О каких именно, товарищ генерал? – сказал Прохоренко,

– Я же вчера направил вам подробный рапорт по всем подлодкам класса ГП-137А, его – что – не передали? Могу доложить устно. Все это барахло у нас берут с дорогой душой, причём по цене выше, чем мы рассчитывали. Похоже, их ходят толкнуть куда-то в Африку, тамошним обезьянам, как действующие. У нас по документам они проходят, как простой металлолом, да ещё в разборе… То есть, пять уйдут, как три. Деньги через оффшорную, как вы приказывали…

– Передали, передали, – криво усмехнувшись, сказал генерал. Через третьи руки! Ты, что, не понимаешь, что об этом письменно… Ладно, проехали. Расскажите нам лучше, полковник, – голос генерала снова стал официальным, – о своих других делах: как давно и по какой цене вы продаете иностранцам оборонные секреты нашей Родины?

 

– Какие секреты? О чём вы, товарищ генерал? Кому я?..

– полковник приподнялся и снова сел, почти упал, на стул.

– Я вас не понимаю…

– Не понимаешь? Он не понимает! – зло сказал генерал.

– А это что? В его руках оказалась какая-то, странного вида, газета. – А твое сраное интервью этой… как ее?.. – Он наклонился к селектору: – Игорь, принеси перевод из японской «Кимоноку Расава», – через десять секунд генерал держал в руках несколько страниц машинописи.

– Вот. Здесь: «Наша страна не держит оружия массового поражения на Сахалинской гряде…» А вот еще: «Склад бактериологического оружия в Волочаевске-17 ликвидирован ещё в прошлом году в соответствии с договором от…», – генерал швырнул листки на стол. – Ты что, тридцать лет в разведке, зубы на этом съел, голова – вон – вся седая, не знаешь, что это и есть наши главные секреты – о том, чего у нас нет? Ты знаешь, что с нами Москва – он кивнул в сторону неснятого портрета Андропова – сделает?! В общем так, Матвей Данилович, – голос генерала был почти спокоен, – это дело нам с рук не сойдет. Это не подлодки… Значит, вариант у нас один. Ты сегодня же пишешь рапорт на увольнение в запас по состоянию здоровья и уходишь – пока в отпуск. Рапорт я придержу – мало ли что… Может, и обойдётся… А не обойдётся – в отставку, с полным пансионом. Будешь рыбку ловить… Где твои старики? – В Ростове? Посидишь с удочкой у теплого моря, не то, что наше… Да не нервничай так! – рожа красная, как после поллитры. Давление? Это при нашей работе профессиональное… Я предусмотрел. Счас тебе укольчик, в приёмной сдашь рапорт капитану – и домой, в постельку… Кустарникова здесь? – спросил он в селектор. – Пусть зайдёт.

– Лора Андреевна, – сказал генерал вошедшей в кабинет сорокалетней женщине в белом халате, туго облегающем ее аппетитное тело, – сделайте-ка нашему отпускнику успокоительный укольчик, а то он у нас за последнее время что-то сильно разволновался. Вы медсестра опытная, не мне вас учить. Генерал исподлобья заглянул в красивые, блестящие, слегка расширенные зрачки Лоры Андреевны, и, вздрогнув, отвёл глаза.

– Отпускнику, – ласково говорила Лора Андреевна, между тем руки её быстро готовили всё для укола. Сделаем, как отпускнику, – проговорила она, уже вводя иглу в вену полковника Прохоренко. Вот и всё. Вот и хорошо.

– Ну, ты всё понял. Будь. Если что, звони, – уже скороговоркой говорил генерал в спину выходящим.

«Жалко, конечно. Но как разведчик он всё равно пропал, – глядя на закрывшуюся дверь, думал генерал. – Даже не вспомнил, с чего начинается наша служба. А начинается она со слов “Из разведки не уходят – из неё выносят вперёд ногами”. Всё. Проехали».

Сдав рапорт дежурному адъютанту, полковник Прохоренко шёл длинным коридором Управления и думал: «Обойдётся – не обойдётся, а отдохнуть и впрямь пора. Вон как сердце разболелось».

А тем временем вышедшая из тех же дверей медсестра Лора Андреевна Кустарникова, поставив на пол свой чемоданчик – аптечку, прикуривала длинную сигарету Данхилл от красивой импортной зажигалки. Она знала, что до обязательного, точно спланированного современной медициной, паралича сердца полковнику – чекисту Прохоренко осталось ровно пятьдесят метров коридора и два лестничных пролёта. Уже держась за сердце правой рукой, Прохоренко медленно шёл по направлению к своему отпуску. Медсестра долго смотрела ему вслед…

Рассказ второй: «Прикладная химия»

– Значит так, товарищи, – седой человек в дорогом импортном костюме и модных очках обвёл взглядом присутствующих, – или господа, как это сейчас принято? Ситуацию вам полностью обрисовал товарищ из Комитета.

– Не Комитета – эФэСБэ, – тихо поправили из угла.

– Не важно. Короче, ситуация нетерпимая, надо ее решать. Я разговаривал на самом верху, – он сделал небольшую паузу, – там очень недовольны. Вы понимаете – карт-бланш нам не дадут: не те времена, но и особо придираться тоже не будут. Вот так. А вообще-то, я не понимаю, – он повернулся к директору НИИ Прикладной Химии, – вы что, сами не в состоянии справиться с этим как его… Парнокопытным?

– Паперным, – тихо поправили из того же угла.

– Как? – горько спросил директор – низенький толстенький академик. – Из партии исключить? – так он в ней сроду не был, да и что она сейчас… Премии лишить? – ну, так не купит он себе лишних две бутылки пива – знаете, какие у нас сейчас премии… Выгнать с работы? – так представляете, какой шум поднимется? В Гринписе он свой, у местных «зеленых» тоже, а «Мемориал»? А Боннэр, у которой он каждую субботу пасётся? Выгоните, попробуете – через два дня сто пятьдесят западных газет, да и наших тоже, завопят, что репрессирован борец за окружающую среду, за демократию, за чёрта в ступе… Думаете, это увольнение не свяжут с его заявлением о продолжающихся в нашем НИИ работах по химоружию?

– Зелёные, – пробурчал в модных очках, – звезднополосатые, желтоблакитные… Хосподи! Докатились: несколько серьёзных организаций не могут заткнуть рот одному болтуну. Резюмирую: ситуация нетерпимая. Надо решать. И решать – вам. Ну а мы – если что помочь…

– Феликс Юрьич, – после отъезда седого обратился академик к эфэсбэшнику, – вы ведь говорили как-то, что у Паперного где-то там, в Дубне, кажется, пассия… Может, их сфотографировать в постельке…

– Господи! Ну что вы говорите? – отозвался тот, – Жены у него нет, кому мы эти фотки предъявим? Гринпису? Так это же не американский Конгресс. Им всё равно, с кем он трахается, лишь бы не с моржихой или там… Да и не любовница это, а первая любовь, ещё со школы. Они и не видятся, только переписываются, правда, очень пылко. Фотки – не то… Хотя… подумать об этом стоит.

Через две недели старший научный сотрудник НИИПРИХИМа Паперный стоял перед директором института.

– Прекрасно вас понимаю, милейший Михаил Давидович, – вкрадчиво, но тепло говорил академик. Конечно, поезжайте. О работе не беспокойтесь, здесь всё же не дети, да и план вы оставили подробный, видел, хвалю. Только вот одна мелочь. Чисто для проверяющих. Знаете, времена новые, но и старых инструкций никто не отменял. Два месяца за свой счёт, это, знаете… Лучше так: командировка по линии «Гринпис» с такого-то на неопределенное время. Вернётесь – поставим дату. Вам всё равно, а отделу кадров спокойней.

Еще через два дня СНС НИИПРИХИМа Паперный сидел в кресле напротив главврача специализированной клиники неврозов им. профессора Хорвата в подмосковной Дубне.

– В общем, Михаил Давидович, ничего страшного. Но подержать ее здесь, полечить – поправился главврач – придётся. А теперь извините великодушно, я – на совещание. А вам всё очень подробно объяснит старшая медсестра отделения, кстати, очень опытная медсестра, рекомендую, – Хронина Нина Каллистратовна.

– Понимаете, Михаил Давидович, – говорила Хронина, – когда они прогуливались по саду перед главным зданием клиники, – она обратилась к нам в первый раз два года тому назад. Вы не знали. Естественно. Она вам об этом не писала. Нет, то, что у неё – конечно, не сумасшествие. Вы знаете, мы, медики, вообще не употребляем таких слов. Это, как минимум, не научно. Но здесь действительно ничего опасного. Нужно только время, терпение и – тут она проникновенно посмотрела в глаза Паперного – хоть немного любви и понимания… Дело в том, что отношения с вами, я знаю, что только письма, знаю… у нее стали чем-то вроде мании. Всё, что она писала вам про своего мужа… – нет у неё никакого мужа, и не было. Она просто… сначала боялась себя и своего чувства – отсюда выдумки про семью, а потом запуталась, испугалась, в общем, вы понимаете. У нас таких женских историй, знаете сколько? – Словом, Михаил Давидович, дорогой, мы её немножко подготовили, теперь всё зависит от вас… На сколько у вас отпуск? – и месяц, и два? Отлично. Будете приходить раз в два-три дня, гулять, беседовать, я уверена, это даст положительный результат. Всё. Идите. Я вам там не нужна. По этой дорожке до чугунных ворот, они открыты, потом всё время вперёд, там будут следующие, она там. Ждёт. Ну, ни пуха!

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Летний сад