bannerbannerbanner
Название книги:

Ненастоящие люди

Автор:
Александр Германович Русинов
Ненастоящие люди

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

3. Чудесный день не для всех

День, вне всякого сомнения, был чудесным. Отнюдь, конечно, не для Анны и еще двух-трех десятков людей, которые, едва коснувшись субботнего утра, едва вкусив его бодрящую морозную свежесть, уже постепенно, не спеша, из разных концов стекались на городское кладбище. Похожие на капли дегтя, они выкатывались один за другим из машин, из автобусов и неторопливо, весьма вязко и маслянисто скользили по белоснежному покрову земли, оставляя следы, выемки, отпечатки и оттиски своего пребывания.

Солнце светило так ярко и лучисто, так радостно и задорно, что в иной печальный и грустный момент можно только мечтать о подобном снисхождении природы. Не от того ли у нее случается зимой унылое и мрачное, порой совершенно необузданное настроение, что мать Земля состарилась еще на один год. Еще один. Она раз за разом теряет их будто бусины. Летом носится радостная, смеется, играет и всю осень потом оплакивает время, словно клятву дает отгородиться от жизни, от привязанности к ней и больше не пробуждаться. Но год неизбежно проходит, выветривается, потоком уносится прочь, и место освобождается. Природе нечем крыть свою злость, ей пустоту не заполнить гневом. И тогда начинают проглядывать дни-денечки, в которые природа сменяет сердитость на беглую, неуверенную милость, мечтая растерянно о мгновении, когда в полную силу вновь возродится и обретет былую власть.

– Сегодня именно такой день, – Анна думала.

Лазурью небо украшено превосходно, точно один смелый художник, творец, не жалея цвета, разлил на чистый холст свежую краску и размазал ее двумя-тремя легчайшими взмахами. Затем он взял золотистую охру, хотел поспешно из тюбика выдавить тон, обозначив тем самым пестрое солнце, но вдруг передумал. Пейзаж еще только затеян был, как уже одолели сомнения: то ли цвет слишком резкий и напрочь фальшивый, а может, и фон выбран неверно. Тут столько всего просчитать нужно, столько сделать, но не постепенно, шаг за шагом, отталкиваясь от предыдущего, а одним махом согласовать все. Впрочем, не отступил художник, не предал работы, наотмашь бросая кисть, но взъерепенился, вздулся идеями, опрокинул свое полотно наземь и разбил скорлупу. Она треснула, рождая, казалось бы, не новую жизнь, но взгляд и мысли новые (и все-таки целую жизнь), и предстало нутро пытливому взору. Художник извлек аккуратно желток и, держа его в свободной ладони, начал примерять к пейзажу взглядом. Он поводил рукой взад-вперед, отмеривая нужный ракурс, выдумывая путь, а затем, не удовлетворенный правилами искусства, чуть наклонил ладонь, расслабляя затекшую кисть. Желток скатился небрежно вниз и, с проворной ловкостью проскальзывая сквозь пальцы, изящно приземлился на холст и замер. Собрав остатки почти прозрачного белка, художник там обнажил, там высветил блики, придал небу изящный глянец, покрывая им все вокруг словно маслом, и наконец согласился. То что нужно – превосходный зачин грядущего дня. И вот теперь, когда самое сложное осталось позади, когда вступление уже было сыграно и не столько зрителем, сколько самим композитором отмечено и признано лучшим, художник ринулся в бой. Работа кипела, свистела, неслась взапуски и без оглядки, и все выходило слажено, скроено, словно выверялось по одному четкому плану. Из-под кисти его мазками взвивались скрюченные ветки деревьев, петляла извилистая дорога, всходили дома по обочине, штрихами проступали и люди, и птицы, и дым, что клубился на фоне из труб. И вот художник, отойдя от мольберта, отпустил свое творение и, почти вдыхая грудью заслуженный сон, оставил все как есть жить далее собственным способом. И как на всякой картине, здесь тоже имелась одна неоконченная, едва даже намеченная деталь. Может, и не единственная вовсе, но эта Анна в лимонно-желтой машине была меж домом и кладбищем, меж сном и сознанием, посреди всего окружающего самой рыхлой фигурой.

Она не знала об этом дне ровным счетом ничего из того, что следовало бы знать: ни как он пройдет, перевалится ли, через ночь кувыркнется и новым станет, ни что случится вечером, ни как наступит утро, и наступит ли оно вообще. Именно в этот крепко сбитый, решенный, начертанный день, когда, казалось бы, нужно понимать все, с чем столкнулся ее неспокойный, зыбкий рассудок, ее наивный, неопытный строй, именно в этот день, а не в какой другой, Анна почувствовала себя беспомощным ребенком. Одним из тех, что беспокоятся, суетятся, судорожно теребят пуговицы на рукаве и опасливо озираются по сторонам, стоит матери на секунду исчезнуть за углом коридора, скажем, больничного. Того, в котором Анна частенько, время от времени наблюдала за такими детьми. Она распахнула однажды дверь кабинета в поиске оставшихся пациентов и увидела маленькую девочку в кресле. Та сидела очень уж неровно (то так, то сяк) и робко, на самом краешке, готовая вскочить сию минуту и убежать. Она смотрела и смотрела вдоль прямого, грязновато-серого, меж сидений и кабинетов раздвинутого прохода, покуда его отросток, как назло, нарочно не заворачивал за угол. И девчушка эта давно уже с места сорвалась и неслась бы с истошным воплем, в слезах, в завыванье, лишь бы маму свою найти, отлучившуюся, да только проклятая фраза «сиди здесь спокойно и жди» мешала и путала все. Что же делать, пока ее нет? Сидеть и ждать. В окно глядеть на кусты, на заросли, на последних людей уходящих и ждать. Кресла все вдоль стен сосчитать, изучить висящие картины и дальше ждать. Руки бы, пальцы скорее занять, найти им дело, отвлечься, поковырять сиденье и снова ждать. Ждать с устремленьем взора своего вдоль прохода, когда мама вернется и скажет спокойно, что отошла она совсем ненадолго, что все хорошо и больше не отлучится никогда, и очередь их подошла, и уйдут они скоро домой. Вместе. За руки возьмутся и до самого вечера не расцепят ладоней.

Она, конечно, не психолог была – Анна, – но по какой-то неведомой причине знала, что нужно делать. Не беспокоиться, не суетиться, не задавать вопросов лишних, особенно о бестолковой маме, вконец беспечной, а просто подойти. Заговорить невзначай, без напора, наскока и натиска, ровно и гладко, сдержанно, как может обратиться прохожий, интересуясь временем, но не отпустить также быстро – увлечь девочку. Занять ее, как она сама себя пытается занять и увлечь, но быть лучше кустов и зарослей за окном, лучше уходящих последними людей, лучше сидений, картинок, развешанных по стенам. Да весь проход собой заполонить, пока ребенок не успокоится и не вернется мамаша со своими бесполезными фразами: «я ведь ненадолго отходила», «все хорошо», «больше не отлучусь никогда», «наша очередь подошла» и «скоро мы пойдем домой».

Анна вышла из кабинета и села с девочкой рядом, не слишком близко, но и не далеко – через место, в кресло старое, почти неживое, затертое, рваное и измученное, словно в нем пересидели сотни таких девочек. Но не успела она спросить, сказать что-либо, как из-за угла показалась фигура долгожданной матери, но не выпорхнула, как беспокойная бабочка, не выпрыгнула испуганным зайцем, а чуть ли не змеей выползла и едва ли не гордым львом ступала затем мерными тяжелыми шагами по направлению к дочери. Она вела себя так, будто уже заранее точно знала, что здесь, за поворотом, все в порядке.

– Неужели, так бывает? – Анна думала. – Человек идет себе спокойно, течет в одном уверенном русле и вдруг, завидев поворот, совсем ничего не чувствует. Ни предвкушения, ни удивленья, ни страха – и крохотной доли в нем не возникнет. Я тогда не придала значения происходящему, наблюдая, как мать подплывает к дочери, берет ее за руку, не замечая меня рядом, и заходит в пустой кабинет, произнося на ходу свои выверенные реплики. Но теперь все встало на свои места. То было предсказанием, посланием откуда-то извне. Как буревестник сулит бурю, как безумный пророк предвещает конец света, так и судьба настойчиво шептала мне на ухо, намекала, чтобы я была готова к переменам, как не была готова к ним девочка. Ее на минуту всего оставили, на мгновение осиротили, а я, взирая на это, лишь думала о том, как отвлечь, как закрыть на это глаза, и наивно полагала еще, что за любым поворотом нет ровным счетом ничего, если туда не заглядывать. Но исключительно ребенку позволена такая беспечность и безрассудство – наивность высшего сорта. Не мне. Не взрослому человеку, пусть даже тот с юности, с самых первых, более-менее заметных, толковых мыслей и, значит, проблем (а природа их в большинстве своем такова) внушает себе не стареть никогда душой, не черстветь воззрением и ни в коем случае не выпадать осадком на дне бутылки пусть даже самого изысканного напитка. Но, похоже, это в любом случае должно произойти. Так или иначе. Хорошее вино настаивается годами, выдерживается временем. Оно эволюционирует, становится лучше, приобретает свой особенный, неповторимый вкус, пока однажды не превратится необратимо в прогорклый, дурно пахнущий уксус. Так управляет природа и человеком. Всему она причина.

Скажем, судьба той девочки, которую я встретила, еще только зарождалась, как зарождаются пузыри на дне кастрюли и, подогретые, взлетают все выше и выше, быстрей и быстрей. Судьба не была девочке в тягость, как и та, в свою очередь, ей. Почти незаметная, невесомая, лишь только формируемая, она подхватывалась легким течением и уносилась вдаль (не застревала при этом в корягах, не обрастала тиной, не прибивалась к берегу и даже не шла ко дну), туда, где, миновав пустяковые рябь и волнения, за очередным поворотом наконец предастся стремнине, влившись в общий поток. Размеренно! Постепенно. Не без помощи других людей. Они могут содействовать, но ни в коем случае не должны брать на буксир. Вот что со мной случилось. Я получила ту подмогу, которую каждый вожделел бы получить, едва завидев краешком глаза и принимая за шанс целой жизни, да только никто, совсем никто не может оценить в полной мере, чем она обернется, эта медвежья услуга, по истечении многих лет. Я накрыта была крышкой, стеклянным колпаком отгорожена и упакована, словно дорогой сервиз на антресолях. Лежала себе мирно, варилась на медленном огне, на волнах покоилась. Я молодость и глупость приняла за один и тот же напиток и, подменяя их вольготно, осталась ни с чем. Бревном встала поперек русла. Колпак хрустнул и разломился, крышку железную сорвали, и почти все уже улетучилось. А что осталось вокруг? Что? Муть на дне. Накипь на стенках. Щепки вынесло на берег. Ошметки жизни разбросаны.

 

Никогда еще таксист, которому Рита, планируя похороны Виктора, вверила лучшую подругу (даже годы не изменили сей расклад, как ни старались), не чувствовал себя более неловко и неуютно в присутствии пассажира. Он несколько раз пытался выразить ей соболезнования, завести разговор. Ронялись фразы, нервно дергались струны, но повисали слова в воздухе, звуки тянулись, не производя на Анну никакого эффекта, и гасли. Она сидела на заднем сиденье, тогда как люди, по наблюдению шофера, предпочли бы место впереди. Но этот факт еще мог быть объяснен им и воспринят верно, однако то, что Анна порхала в собственных мыслях, увязла в них, как выражалась Маргарита, отнюдь не оставляло его равнодушным, а приводило в полное и неоспоримое недоумение. Он приоткрыл окно, впуская свежий, но очень уж острый морозный воздух, и закурил. Анне по-прежнему было все равно – она водила пальцами по стеклу вверх-вниз, отогревая его в разных местах на мгновение, прежде чем оно снова мерзло, шептала под нос слова, обрывки фраз выдавала, будто выучивала роль и теперь намеревалась выйти в свет, представляя новую пьесу. На самом деле Анна не слышала слов; они мыльными пузырями выдувались откуда-то спереди, направлялись к ней, но беззвучно лопались, не добиваясь поставленной цели. Никакого восприятия со стороны слуха. Только собственные мысли и пейзаж за окном для глаз. И когда остановка машины ознаменовала пункт назначения, Анна вернулась. Она нащупала ручку двери и, понимая, что хоть что-то напоследок сказать должна, вместо привычных «спасибо» и «до свидания» повергла таксиста словами:

– Какое чудесное утро!

Анна ни в коем случае не подразумевала единым целым пронизанные события – только природу и ее настроение. В окно сочилось ровно столько света, сколько она никак не могла добиться в замкнутом мире квартиры. Но здесь, пусть и в машине, Анне нравилось быть. Она порывалась вот-вот выйти наружу, пока недалекий водитель, найдя в ее словах нечто странное и противоречивое, вычерчивал свою заведомо последнюю реплику. Анна не чувствовала ни фальши, ни притворства в выражении собственных чувств. Именно так она понимала день и именно здесь, все еще в машине, вдруг подумала о том, что почти уже справилась с собой, наладила мысли и даже план построила на некий промежуток времени. Неровный, с провалами, дырами, рыхлый, как и она сама, но как-никак план.

– Тот еще будет денек, – таксист говорил. Он будто бы нарочно выдержал долгую паузу, собирая слова по слогам и окрашивая их по-разному про себя, дабы избавиться от изрядной нотки сарказма, взболтанной вкупе с обширным недоумением.

Фраза получилась скомканной, сжеванной и отнюдь ничего не значащей. Анна ее и не услышала толком. Она выбралась неуклюже из машины, отчего-то сильно хлопнула дверью и, едва не поскользнувшись, огляделась.

Целое поле чистого снега. И до того он искрился на солнце, этот белоснежный ковер, до того напористо излучал свет, что слепил и резал Анне глаза, заставляя ее не щуриться, а совсем стягивать веки. Казалось бы – солнце, небо и снег. Три разных цвета. Весьма простая картина. Но нет, куда там! Впереди, чуть поодаль через поле, рукой художника был выращен лес, полный сосен и елей (там царство мертвых было), где-то слева, совсем на горизонте, виднелись деревенские дома. Они ютились так далеко, что на обычном пейзаже-полотне не имели бы места вовсе или, возможно, под особой щедростью мастера, его великодушием, рассыпались бы едва заметными точками, походя скорее на небрежно упавшие с кистей капли, и обнаруженные впоследствии без всякой возможности удаления и (что делать) оставленные в покое.

Позади Анны, через шоссе, в конце прямой, но очень узкой тропинки, которая зимним утром вытаптывается людьми глубоко верующими, а к вечеру напрочь засыпается не имеющим никакого до нее дела снегом, стояла церковь. Окруженная лишь несколькими деревцами, она, в общем-то, была одинокой, но любому зданию, Анна думала, дабы продлять или укорачивать (тут как посмотреть) его жизнь, нужны люди, а не соседние дома.

Подгоняемая легким январским ветром, его морозным душком, Анна пересекла бескрайнее (вдоль дороги) поле по направлению к лесу и, сунув руки в карман (перчатки остались дома), принялась искать нужную ей ограду. Поиск этот несложный заключался лишь в том, чтобы узреть вереницу чернильно-одетых людей и отыскать среди них Маргариту. Та была абсолютно права, когда сказала, что подруга без нее пропадет.

Похороны действительно близкого человека, и она опаздывала на них (о чем не подозревала), хотя почти уже добралась. Готова к ним или нет – никому это было неважно.

4. И уходим одни

– Оно такое большое, – Анна думала. – Сначала кладбище целиком во власти леса находилось и не смело носа показывать. Но что учиняет смерть! Что с нами творит! Она кромсает и рубит. Налево – направо. Во все возможные стороны хлещет. Трудится, словно ей подняли ставку или премию дали за достижения. Из-за нее проклятой нет нынче тишины для разных людей. Их жизнь была украдена. А смерть дарована взамен. Шило на мыло сторговано. И лежат они теперь под солнцем, под снегом стынут, под градом, дождем – под чем угодно вынуждены спать.

Анна шла вдоль заборов, новеньких и уже потрепанных временем, продвигалась между ними, вклинивалась (там было даже слишком узко) и нарушала целостность снега, не заметив, что в нужное ей место путь проложен другими следами. Она взглядом окидывала портреты, памятники, кое-где даже статуи небольшие и кресты, примечая на ходу, что знала того мужчину, подлечивала ту женщину, их детей она тоже знала. Через единственное рукопожатие многие были знакомы не только с Анной, но и друг с другом. Один город – паутина, и, живя на разных концах этой огромной сети, они пересекались посредством нее, и Виктора, и Маргариты, конечно, не раз, а сейчас вот закончили свой путь здесь, снова в одном месте – ложем едины.

Входные красавицы-ели сменялись высоченными соснами. «Птицы пели вверх-вниз, вверх-вниз», совсем как в той книге, которую Анна недавно прочла, но ни одной особи видно не было. Где-то в ветках и кронах, в собственных тайниках, они заводили мелодии, журчали, щебетали туда-сюда и свиристели, одним словом, иллюзию жизни создали. Из сострадания и приличия? Кажется, нет. В шутку, с издевкой ли? Вроде бы снова – нет. Кто ведает? Анна. Она, едва учуяв неприятный запах гари, дошедший до самого ее носа, и завидев клубы дыма, защитилась двумя деревцами и, когда уже к едкости привыкла, проверила, в чем дело. Недалеко от нее, на расстоянии примерно тридцати таких Анн, уложи их в длину, снег был подпорчен людской кляксой. Они (взрослые и дети, учителя и ученики, друзья и знакомые, в большинстве случаев Анне чужие личности) стояли сначала пятном, но почти тут же окантовали кусочек поверхности, обступили его со всех сторон по железному контуру, словно квадратный хоровод изобразить вздумали, и стояли так (как только не задохнулись), пока в центре пламенело нечто бесформенное, в пылу костра обмякшее. Все выглядело немой сценой, застывшим кадром виделось Анне, и она никак не могла отважиться на вступление. В голове ее всплыла, будто мертвец в реке (как иронично), забытая сцена с рубиновым клоуном (словно клоун не может быть черным и белым – это арлекин), пронзая виски (все в сравнении), точно вылетевшей из-под шампанского пробкой. Но боль не продолжилась – стихла.

– Они сожгут его прямо здесь? – Анна думала. – Как варвары? Как дикари зажаривают добычу? Я во что бы то ни стало и шага с места не сделаю в их направлении. И помешать не могу, и принадлежать им не буду. Ни храбриться, ни хорохориться.

Пока солнце всему свидетелем было, пока деревья беззвучно росли, и даже птицы не ослабляли пение, Анна схватилась за еловую колкую ветку, да так сильно, что с непривычки заныла рука. Щеки ее зарумянились (не от холода вовсе) и налились кровью, а слезы ронялись одна за другой вдогонку, стараясь их остудить.

– Звери! – Анна думала. – Животные в обличиях людей. Я вижу их насквозь. Не полыхнут, ни дрогнут, лишь только шляпу украдкой поправят, потуже затянут поясок, платочком нос вытрут. У мальчика руки озябли, он протянул их вперед, к огню поближе, а женщина в шубе, кажется, не Маргарита, одернула его и шлепнула по пальцам перчаткой.

Анна понять не могла, за кого ей сильнее обидно. За мужа, вокруг которого даже после смерти вьются виновные, лживые люди, или за себя?! Она запамятовать успела сравнение чувств и эмоций с кипятком и вот-вот над пропастью, в объятиях ели, готова была оступиться. Но что действительно значит – споткнуться и упасть, кричать и не выбраться, и не только по причине минутного гнева, вспышек ярости, ревности, боли, а из всей ситуации целиком, попробовать вкус этих чувств возможно лишь в момент самого падения?! И насколько близилась к нему Анна, определяла ее слабость. Все страхи, думы и волнения немыслимым образом сводились в сложнейшие системы уравнений и ценностей, но по воле инстинктов, бурлением крови и опытом предков в ней, решение высчитывалось очень быстро, почти интуитивно.

– Они меня не ждут, не жаждут видеть. Два человека уже с лопатами объявились, копают землю прогретую. Оба вздымают ее кверху, в кучу складывают и дальше роют. И язык сказать не повернется, что ищут они клад, потому как опосля спиртного веселья, одевшись точно дворовые твари, и потирая ладони после каждого третьего взмаха, сопя, они работают вполсилы. Их смотритель торопить не будет, не отравит еще сильнее испорченный день – он стоит себе гордо, пока хваленый финал не настанет. Лишь подождать его прихода. А птицы засели так высоко, чтобы, не участвуя в общем фарсе, пением своим разнести о нем по округе, чирикать с ветки на ветку до тех пор, пока каждая птаха, даже та, которая без пяти минут окоченела, не разделит с остальными мой секрет. Они умнее меня, смекалистей во всех смыслах, которые только можно придумать, и, однако, понять их проще, чем кого бы то ни было. Но как распознать человека? Как интерпретировать его действия и, не прибегнув к глубочайшему анализу всяческих свойств и качеств, идентифицировать его поведение? Человек ведет себя как животное, когда здравый смысл обязан быть, но, если он никому не нужен и никто не видит поступков его, то проявляя отличительные черты, перестает быть зверем. Но примитивный ум, Анна думала, куда опасней его полного отсутствия. Лучше не задуматься о деле, которое требует в высшей степени верного решения, чем все же сделать это и предпринять нечто совершенно нелепое, одним только жестом свести к нулю то, что на первый взгляд не могло быть хуже.

Как не противилась Анна боли, как не умасливала ее безудержный нрав, так снова и снова она пыталась атаковать, пересилить сознание и бравадою, честью победу восхвалить. Мыслей в голове множилось столько, столько слагалось вопросов (попытка ответить хотя бы на один из них обращалась рождением в отместку двух и более и, в конце концов, вела к суждению, будто первый был задан неверно или же найденный на него ответ не полон), что Анне сделалось дурно.

– Любая задача в жизни, – Анна думала, – имеет неоднозначное решение – решений множество, а один единственный вопрос-ответ не сможет исчерпать пусть даже самое ничтожное дело. Он потянет за собой другой и следующий, и вот, когда уже кажется, смысл доходит до самой сути проблемы, все в момент опрокидывается с ног на голову и становится пустым, безразличным. Рушится карточный домик. Вера ссыпается и сгорает дотла. И, что самое важное, даже докопавшись до истины, которая рисуется неопровержимой теорией, в голове назовется абсолютной правдой, ты возрадуешься, пока один, хотя бы один человек из толпы, не вскинет в порыве голову, руки у груди не схватит, говоря «господи, какая эта глупость посетила твой жалкий рассудок», влепляя самую звонкую из пощечин; и выстрелит еще напоследок фразой «без меня ты пропадешь». Быть может – не думать вовсе. Нужно ли это? Забыться!

Роились мысли в голове Анны, сновали из стороны в сторону. Они могли созидать, они могли разрушать. Они делали и то и другое. А хрипящий треск, шипящий шум, пронзительный бой – все эти ужасные звуки воедино смешивались в ее сознании и клокотали изнутри так, что заглушали пущий мир, затыкали ему горло и диктовали сами себя. Сплошная дисгармония! Неустойчивость! Колебание! И посреди хаоса раздался звон. Не бряканье, не звяканье – настоящий звон. Со всей силы били колокола, нещадно и бодро, будто пылились не одно столетие без движения, и, едва ухватив два-три тона, они неугомонно, ведомые гордостью, бывалой силой, желанием жизни пространство сразили и вывели новое слово. Свое собственное. Ни с чем несравнимое слово.

 

Такие громадные, сильные звуки Анна помнила только в одном месте. И вот стояла она уже в церкви, спиной к притвору, к амвону лицом. Единые рядом, иконы взором снабжали, но Анна путалась в них, точно в незнакомый вступила музей. И тронуть нельзя красоту – и не хочется. Она была здесь давно и не раз, но одна (не одинока, а именно одна) впервые. В высоте где-то располагался хор. Он негромко, словно репетируя, однако без ошибок пел. Ноты цеплялись друг за дружку (им так подобает), взлетали и, совершая под златым куполом в чистейшем свете круг-другой, снисходили на Анну вниз. Вокруг нее играли и тенор и бас, отскакивали от стен, икон, от царских врат отражались и насыщали каждую мелочь елейным созвучьем.

Анна полагалась на веру не слишком. Она сочла однажды, что верить по-настоящему – значит отдаваться этому всем телом, душой пребывать с богом. Не просто выучить каноны, заветы, и не оттого исполнять предписанное, что гласят начертанные рукой человеческой правила, а потому что в этом должна быть вся жизнь. Анна не могла (не хотела, не решалась, о другом грезила – какая разница) допустить меньшее или большее, чем просто знать, как держать себя здесь. Она во всем великолепии, величии пространства осенилась крестным знамением, приложилась к лежащей на аналое иконе и поставить хотела свечу. Однако, увидев все занятые под них подставки, но, не растерявшись, она задула осторожно один почти уже огарок, аккуратно вытащила и вставила новый стержень. Начать его было нечем, и Анна, побеспокоив соседнее пламя, поделилась им с незажженным фитильком. Хор в то же мгновенье угас, иконы поникли, щелкнули двери, весь свет, прощаясь, потух. Лишь свечи позиций не сдали. Лучи и полосы срезали мрак, темноту бороздили, закручиваясь, кто куда, следили пятнами, кругом ложились. Заволокло.

Когда Анна открыла глаза, то нашла себя в том же месте – в лесу. Но было все по-другому. Птицы, если и удержались в перине ветвей, то сошли на «нет», солнце (она не видела) подползло к горизонту, пытаясь окончить день, бегством спасаясь от ночи. Над головой по этому поводу сгущался полумрак. Ели казались чуть выше и зеленее, а соснам равных и вовек не сыскать было – местные стражи. «А главное – люди ушли». Анна приподняла свое тело с земли, опираясь на голые руки, и поймала себя именно на этой фразе.

– Какой в этом смысл? – Анна думала. – Зачем судьба меня мучает и треплет душу без конца? Если завтрашний день существует не только в воображении и там, с восходом, для меня начнется вновь, то я разом покончу с ним сама. Своей руке я разрешу, вложу в нее, что есть, назначу титул: ломать и рушить. Заново взводить. Не умереть в тот же день с ним – что более нечестно, чем жизнь влачить и усыхать одной в ее исходе. Не потому ли не успела я, раз торопливость не мой принцип. Так сверху спущено? Указано? Прощения нет. Виновата.

Анна поднесла себя к участку Виктора, к его теперь наделу (ей прежний сильнее нравился) и вычленила взглядом каждую деталь. Цветы и холмик в дружбе слиты, земля со снегом грязь дала. Что-то чернело сбоку, под оградой. А крест тащили два юнца.

– Говорят, она даже не явилась, – голос говорил.

Собеседник не счел нужным ответить, лишь только хмыкнул себе под нос, точно кольнуло его замечание в самое сердце, и, сделав положенный вид безразличия, он перехватился руками за другой край их тяжелой ноши. Анна вздрогнула, словно поймали ее на месте преступления, вытерла наскоро слезы, не собираясь оголять свои чувства здесь и сейчас, и тем более облекать их в какие бы то ни было формы приличия перед этими двумя разгильдяями, как она думала, которые вместо посещения школы (к счастью, не ученики Риты и не пациенты Анны) надрывают спины, а не умы, на городском кладбище и имеют еще наглость обсуждать поступки взрослых людей.

– Опоздали? – голос говорил.

Столько интереса в нем содержалось, в одном вопросе, будто допытывался юнец до самых истоков дела, будучи школьником лишь по возрасту, любознательность распространял на каждую мелочь.

– Опоздали! – голос говорил.

Этот, второй, проспиртован был укором, язвой подернут, и, как бы изъясняясь на тайном языке, жестом и взглядом давал понять Анне, что, наплевав на все свои страхи, желания и боль в душе, она обязана была чтить светлую память об усопшем и препроводить его на тот свет со всеми почестями, как полагается. Заказать отпевание самой, выслушать от и до, приладить полоску на лоб, целовать на прощание, чуть поджимая губы, и каждый удар молотка взвешивать, как если бы он по сердцу заколачивал, не по гробу, латал его, заделывал дыры, заплатки пристрачивал, что, по мнению Анны, причиняло бы именно такую боль.

– Опоздала, – Анна говорила.

Для нее, как она думала, жизнь на закате своем распечатала горечь, склянку яда выудила из глубокого кармана в недрах халата и, вскрывая ящик Пандоры, в котором одна только надежда еще теплилась, целый мир расплавила, и пустить умудрилась по ветру. Анна сокрушалась. Она словно королевой значилась, Анной, но, втянутая в переворот, умеривший в пылу событий царскую власть, подорвавший всяческие основы, на коих зиждилось ее могущество, была свергнута с трона на веки веков. Не издав больше ни слова и пнув напоследок кусок жженой резины, что помог растопить землю, Анна покинула это место, дабы никогда не видеть его, клеймо своего позора, понимая, что не пройдет и десяти положенных для совместного холмика лет, куда там десяти, она думала, и одного не пройдет, как все для Риты повторится снова.

Анна выбежала из леса, вся в мыслях (как до дома добраться), в прострации обосновавшись, и вдруг осеклась. На востоке, там, где с утра еще взбиралось солнце, теперь занималась луна, а небо, которое весь день сверкало чистой водой, сцеженной в морских просторах, в клочья разодрано было серыми тучами. И ночь, усаженная в колесницу, готовилась вступить на престол, штурмом взять это место. Анна точно слышала, как кони ее ретивые скачут по снегу, выбивая копытами гром, видела дым, трубящий из их ноздрей. И с каждой минутой они все ближе и ближе были, готовые растоптать и переехать, сзади тело ее привязать и тащить его за собой по округе и мчаться во весь опор.

Анна рванула домой через кладбище, зная, что есть там какой-нибудь выход. Она капитулировала, и в каждом взмахе ее, в каждом промельке прорывалось это наружу.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Автор