bannerbannerbanner
Название книги:

В поисках Авеля

Автор:
Владимир Гатов
В поисках Авеля

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Купленных кур надо было нести к шойхеду. Шойхед брал сноровисто каждую птицу, связывал ей лапки, выщипывал на горлышке перья, наливал в разинутый клюв немного воды, произносил молитву, перерезал курице горло и вешал ее на доску забора болтающейся головой вниз. За каждую курицу ему причиталось десять копеек, но с трех он давал пятачок скидки. На каждый обед требовалось две птицы, а обедов таких бывало в неделю как минимум три. Это шесть кур. Плюс те, что для семьи. Десяток в неделю. При правильном подходе с каждой можно было выгадать не меньше, чем по пятиалтынному.

Когда бабушка доверила ему делать покупки самостоятельно, Авель припомнил, что хороший товар можно было найти у одних и тех же продавцов. Оставалось сесть на велосипед и всех их объехать. Он легко сговорился с опрятным белорусом-птичником, которому выгодно было отпускать товар со двора, не таскаясь на рынок. Ради постоянного покупателя белорус согласился вместо шойхеда[10] резать курам горло, спускать кровь и даже ощипывать. В результате выходило до трех рублей в неделю, и не надо было наблюдать за тем, как истекают кровью висящие на заборе птицы.

Впрочем, брат на его заработки смотрел саркастически. В Минске, во время своей краткосрочной отсидки, ухитрился завести связи среди блатных, быстро нашел в Могилеве полезных людей, и теперь ему ничего не стоило расплатиться трешницей, а то и пятеркой. А особое удовольствие доставляло достать из кармана комок ассигнаций на глазах у брата. Справедливости ради он Авелю первому предложил работать на пару. Но работа состояла в том, чтобы бомбить квартиры богатых евреев по субботам, когда все уходят в синагогу. Авель это сам же и придумал – для примера только, что могут быть разные способы заработать. А воплощать свою идею практически ему показалось как-то не очень. Пытаясь объяснить брату свою позицию, он даже брякнул, что волки, например, не режут своих, только крысы. И, кажется, брат на него за крысу обиделся.

* * *

Сидели на травке, под набережной на крутом берегу Днепра, ели черешню с теплыми сайками; внизу сквозь темную воду было видно песчаное дно, длинные, чуть шевелящиеся пряди травы, и стайку мальков, держащихся против течения на мелком месте. Солнышко пригревало. Черешню им отсыпали девицы в борделе, куда они завозили глазмановские ликеры, а сайки по копейке были от булочника-белоруса, торговавшего с лотка.

Авель сказал:

– Слышь, Локшик[11], что я думаю… ну насчет твоего аттестата. Можно ведь достать у кого-то свидетельство о прохождении курса и по нему устроиться. Ну, типа, под псевдонимом. Поступить и учиться до аттестата – кто станет проверять? А лучше всего, если ксива откуда-нибудь из Вильны или Белостока, будто ты беженец от германцев и хочешь продолжить образование.

Брат достал изо рта скользкую черешневую косточку, взял двумя пальцами и, прицелившись, выщелкнул ее в воду. Мальки порскнули в стороны.

– Как это достать? Украсть, что ли?

– Ну я не знаю, разведать, у кого есть, и купить. Многие беженцы перебиваются еле-еле, им это свидетельство на фиг не нужно. А я почти двадцать рублей накопил. Если дядькин золотой еще добавить, так сумма!

– От же ты и фантазер! Напридумывал, – Брат сплюнул прицельно, но до воды не достал. Вынул из-за уха папиросину, дунул. – Я эти царские аттестаты, знаешь, где вертел? И вот что, больше меня Локшем не зови. – Это они, когда маленькими были, прозвища себе придумали: один Флейш[12], а другой Локш. Типа, мясо с лапшой.

– Почему?

– А потому, что локш по-блатному то же, что брехня. Болтунов и неудачников так обзывают. А безнадежные дела зовут локшевыми.

– Как же мне тогда тебя звать? – спросил Авель.

– Теперь я буду Флейш, а ты как хочешь. Хоть Менделах[13]. Гимназист Менделах и вольный орел Флейш с волчьим билетом.

– Нет, это ты все же зря, – сказал Авель. – Что я, один в пятый класс должен идти, а ты так останешься?

– Ты за меня не волнуйся. Не пропаду как-нибудь. Всему, чему они учат, я и сам научусь. Просто мне сейчас неохота.

Он опять плюнул и на этот раз попал. Плевок белым поплавком поплыл по течению. Снизу, из травы, к нему бросились мальки, растеребили.

– Не переживай. А то, я смотрю, ты все ногти сгрыз от беспокойства. Если хочешь знать, я тогда с ножиком не тебя попер спасать, а просто образину жандармскую мечтал порезать. Жалко, лезвие по ребрам скользнуло, а то бы – раз в ливер, и хана Вахрамейке!

С той стороны Днепра от берега отваливала баржа, мужик на корме пихался шестом, широкая баба в нательной мужской фуфайке выплеснула за борт помои. Вдоль набережной проехал мотоциклет, попердывая бензиновым выхлопом. По течению несло какие-то веточки, щепки, соломенный сор. Ближе к середине их закручивало в водовороты, ветки ныряли, уходили вниз, выпрыгивали из воды ниже и совсем не там, где нырнули.

– А вообще, скоро лету конец. В гимназии занятия начнутся, уже не посидишь на травке.

– Да уж, – согласился другой. – Не посидишь.

* * *

Как это вышло, что додумался не он, а растяпа Авель?

Ведь не идея, мечта: по субботам, когда все в синагогу уходят, заходи в любой еврейский дом или лавку и бери, что хочешь. Серебро там столовое, сверкальцы[14], шубы меховые, да всего навалом, если по зажиточным только работать. Один дом в неделю, больше и не нужно. С утра зашел, слам[15] взял и весь день свободен.

Но Авель чистоплюй, придумал и забыл. А стоило на следующий день развить эту идею, он губу оттопырил и через губу говорит, что последнее, мол, дело со своих брать. Типа, суббота, все такое, особый день. Это ж надо – отказываться бомбить буржуйский дом, из которого буржуи ушли в синагогу! Хорошо, никто из посторонних не слышал, что брат рассуждает, как бундовец. Вот уж позорище! Ну а с другой стороны, была бы честь предложена. Кто щепетильный, может делать свои гешефты по гривеннику.

В Минске этих буржуйских домов было как грязи. Подумать страшно, какие там деньжищи остались лежать без пользы. Но и в Могилеве было что потрясти. На неделе он, как фениморовский Следопыт, обходил охотничий участок, расставляя силки: то под видом агента страхового общества, желающего предложить выгодный полис, то курьера с пакетом из банка, перепутавшего адрес, а то просто частного лица, разыскивающего кузину, эвакуированную из Белостока, – надо же, фамилия совпадает и на почте посоветовали сюда зайти, а о потерявшихся родных никто и не слышал! Тут главное срисовать нет ли в доме русской прислуги или собаки, да что за замки, где черный ход, и каково расположение комнат. Брали в основном столовое серебро, меха из шкафов, женские цацки из тумбочек. Если у хозяина был кабинет, быстро шмонали ящики стола, а вот с сейфами предпочитали не связываться. Работали втроем. Казиков братан дверной замок расщелкивал на раз-два-три. Быстро зашли, быстро вышли. Слам сбрасывали барыгам в Луполове или поляку-кондуктору. Не торговались. Предпочитали меньше взять и проще сбыть, поменьше светиться. Было понятно, когда станут расследовать, большого ума сыскарям не потребуется, чтобы связать с ограблением его разведывательные визиты. Поэтому страховой агент был рыжий в пенсне и с напомаженной головой, банковский курьер – кучерявый брюнет в фуражке и форменной тужурке, а потерявшихся родственников искал милый интеллигентный юноша в гимназическом мундире или хромающий юнкер с тросточкой.

Казиков братан как привлеченный спец забирал полную долю, а они с Казиком половину от своей сдавали на партийные нужды. Все равно с тем, что оставалось, выходило прилично. Главное, при таком раскладе об уголовном преступлении речь уже как бы не шла. Потому что это уже не грабеж, а экспроприация. Как учит товарищ Клемзер, честнее насильственно конфисковывать деньги у буржуазии, чем выпрашивать их у нее. Не соглашаться с этим мог только обыватель, ничего не понимающий в классовой борьбе. Как Авель, например. Во всей красе своей мелкобуржуазной сущности.

 

Революция без таких обойдется.

* * *

Еще летом в доме появился новый квартирант и вышло так, что жизнь Авеля полностью переменилась. Звали квартиранта Арсений Жук, привела его Дора. Ну как привела? Не привела, а привезла из госпиталя в инвалидной коляске и вкатила в дом.

Они как раз собирались чай пить: бабушка, доставшая вазочку с тейглах[16], дедушка, колдующий над чайником для заварки, тетя Голда, муж ее Рувим, и за столом не отрывавшийся от книги, что-то шепчущая самой себе безумная Софа. Ну и Авель, притащивший растопленный самовар. Яков как всегда где-то шлялся.

– Мама, папа, это Арсений, – сказала родителям Дора, строго оглядывая стол из-под накрахмаленного сестринского чепца. – Он будет с нами жить.

Арсений был боевой офицер с крестами на застиранном, но свежеотглаженном кителе. Лицо его состояло как бы из двух половин. Слева нормальное бритое бледное до синевы мужское лицо, справа – неподвижная бугристая маска, сшитая из ярко – розовых лоскутов, с толстой марлевой нашлепкой на месте глаза. Левый глаз косил дружелюбно и весело.

– Очень приятно, Жук. – Он самостоятельно объехал собравшихся в своей коляске, колесо которой приходилось крутить свободной рукой. – Арсений Жук, к вашим услугам.

Странно, на его приветствие отозвалась даже Софа, оторвавшись от сладостей и произнося что-то невнятное, но очевидно радостное на своем зверином языке. Это подтверждало, что Жук хороший человек. Авелю он сразу понравился. И даже бабушка, хотя у нее явно было что сказать, на этот раз смолчала.

Его поселили, но отдельно, не с ними, в бывший чуланчик при кухне. Что бы там Дора не фантазировала насчет совместного проживания, главной в доме все же оставалась бабушка. Это в госпитале Дора могла командовать сколько хотела, а бабушка вольностей в отношениях не одобряла. И к перспективе Дориного крещения ради замужества относилась с негодованием. По этому поводу едва ли не каждый день велись напряженные переговоры, плелись интриги, проливались потоки слез. Только такой позитивный человек, как штабс-капитан Жук, мог относиться к развернувшейся вокруг него драме с философическим оптимизмом.

Оказалось, что он еще и герой-авиатор, бывший накоротке с кумиром Одессы Уточкиным, и стрелковый чемпион, занявший второе место в командном зачете на Олимпиаде в Стокгольме. Кусочек ноги и глаз Жук оставил под Нарочью, когда его «ньюпор»[17] загорелся и грохнулся посреди озера, чудом прошмыгнув мимо взломанных артиллерийским огнем сизых весенних льдин.

– Веришь ли, моншер, я чуть не ухохотался, – рассказывал он Авелю. – Сверху горю, волосья трещат, от рожи паленым пахнет, а снизу заливает ледяной водой. Ужас как холодно и мокро, и выбраться не могу – нога в обломках застряла. Значит, уже полыхаю вовсю и от смеха трясусь. Представил себе, что буду сверху, как шашлык-машлык, торчать, а снизу задницей в лед вмерзну. Только хохотунчик меня и спас. Потому что от тряски нога вытащилась, и я в сторону отполз перед тем, как все окончательно загорелось. Тут пластуны-сибиряки меня и обнаружили. Дальше один госпиталь, другой, так и с тетушкой твоей повезло повстречаться.

По утрам он распевал, дирижируя помазком и намыливая сохранившуюся щеку:

«Штурмовала та бригада Галицийские поля, и осталися в награду два солдатских костыля…» Потом брался за бритву и, подмигнув угольно-черным глазом, проводил снизу вверх в белой пене чистую гладкую борозду. «В чужой земле изнемогаю от ран во вражеском плену, терплю побои, голодаю, наверно, вскорости помру!»

Авелю вменялось в обязанность держать наготове ковшик с горячей водой, мутнеющей при каждом окунании бритвы, а в конце подавать полотенце. Скоро он выучил весь репертуар наизусть.

«Ночь прошла в полевом лазарете, где дежурили доктор с сестрой, и при тусклом, при слабом рассвете умирал где от раны герой. Он собрал все последние силы и диктует сестре, что писать. Не страшит его больше могила, он не хочет родных огорчать…»

Когда-то они с братом помогали с бритьем папе. Теперь у брата была своя компания, и он все чаще возвращался домой за полночь, отсыпаясь потом до полудня. Старики пытались бороться, но чем они могли его пронять? Над строгостями и уговорами он смеялся, ничьих авторитетов не признавал, в карманных деньгах не нуждался. Никому, однако, не грубил, разговаривал с демонстративным дружелюбием, благодарил за кров и стол, почтительно целовал бабушку в щеку. Просто у него появились на стороне интересы, и он не считал нужным их с кем-то обсуждать или от чего-то отказываться.

Ну, раз так, Авель тоже ему навязываться не собирался.

* * *

Раньше он никогда не интересовался оружием, в отличие от других мальчиков. И тем более не увлекался стрельбой. Но однажды они с Жуком в тир зашли вместе. И оказалось, что Авелю достаточно навести на мишень глаз, а уж пуля сама летит в самое яблочко.

Чтобы тренироваться, надо было выбираться на Кобылий ров или к Дебрянскому спуску, почти за город. Там пистолетная пальба если и привлекала внимание, то, по крайней мере, не доставляла обывателям беспокойства. Арсения приходилось возить, потому что выданный в госпитале протез натирал, культя воспалилась, заказали и ждали другого от лучшего мастера, но Авель приспособился, ему своя ноша не в тягость.

Тренировка это не только по мишени палить. Гораздо важнее принимать верную позу, правильно дышать, держать голову, напрягать и расслаблять мышцы. Арсений заставлял его повторять каждое движение по многу раз, отрабатывая до полного автоматизма.

«Нет, так негоже, моншер. Не сжимай рукоять, расслабь кисть, выставь указательный палец, укажи на мишень. Ну, видишь, она теперь у тебя прямо на кончике пальца. Ты не целишься, просто палец наставляешь – и все. Вот смотри, дотронься пальцем до носа. А теперь до уха. Ты же сейчас не прицеливаешься. Просто знаешь, что палец сам куда нужно попадет. А теперь на мишень. Ведь то же самое. Наставил, попал. Даже и не думай, что можешь не попасть. Ты же мимо носа пальцем не промахиваешься. Вот и тут не промахнешься. Нет, кисть расслабь. Револьвер тяжеловат, у тебя руку пока еще водит, но это нестрашно. Будешь тренироваться удерживать груз на вытянутой руке, она и окрепнет – так что ты тяжести револьвера даже не будешь чувствовать. Несколько раз в день по полчаса. Сначала правой рукой, потом левой. Вот хоть утюг возьми и с ним тренируйся. Или пестик медный, еще лучше. А в кулаке не сжимай. Вот так, расслабленно. И оно само выйдет».

И таки стало выходить. Очень стало хорошо получаться. Тут даже непонятно, что важнее: то ли он оказался такой талантливый, то ли учитель хорош. Или сказалось, что он каждый день по несколько часов занимался с гантелями. Через пару недель Арсений решил, что Авелю пора и по-взрослому попробовать.

На табличке было выведено золотом «Всеармейское Собрание любителей спортивной пулевой стрельбы» и два скрещенных пистолета снизу нарисованы, а сверху герб. Располагалось в бывшей железнодорожной конторе на Пашковской, поблизости от переезда, ведущего к воинской платформе. Там был большой мощеный двор, окруженный кирпичной оградой с башенкой, – отличное стрельбище на дистанции до ста аршин. Место было удобно и для тех, кто заглядывал из города, и для обитателей свитского поезда, имевшего стоянку неподалеку.

Любители отрабатывали номер по мишеням международного образца: белый круг и шесть чередующихся колец черного и белого цвета – от семи очков в яблоке и до нуля. Дело было небыстрое: стрелку выдавалось тридцать мишеней, по каждой выполнялось семь выстрелов, пять лучших предъявлялось для подсчета. Но среди армейских такое считалось занудством. Большей популярностью пользовалась дуэльная стрельба на тридцать шагов по чугунным силуэтам. Участники стреляли попарно под метроном. Если попадали оба стрелка, метроном ускорялся до тех пор, пока один из них не делал промах.

Между стрелковыми сессиями буфетчики в белых перчатках подавали напитки и закуски. Среди участников преобладали армейские офицеры и свитские, но были и чиновники губернской администрации, и члены иностранных представительств, даже великие князья не гнушались компании. Вообще, обстановка была самая дружеская. Некоторые только из-за этого и заезжали. Понятно, что о допуске гимназистика из иудеев не могло быть и речи. Но Жука тут знали и почитали, и, когда он вкатился в ворота на своей инвалидной коляске, целая очередь обрадованных спортсменов выстроилась через двор, чтобы приветствовать героя и пожать ему руку. Арсений представил Авеля своим племянником.

Диньг-диньг – щелк-щелк – диньг-диньг – щелк-щелк. Еще серия. Диньг-диньг – щелк-щелк – диньг – шлеп. Звонкого удара в металл не последовало, пуля выбила фонтанчик кирпичной пыти из ограждения – значит, мимо, промах. А бывший вместе с ним на линии гвардейский ротмистр таки выбил свой «диньг». Досадно! Однако молодцеватый свитский, руководивший стрельбой, ему улыбнулся:

– Отличный результат, юноша! Просто великолепный для начала. Вы не огорчайтесь, что ротмистр вас перестрелял, он в былые времена с Лучинским на равных состязался. В общем, милости прошу к нам регулярно заглядывать. Потренируетесь немного и сможете выступать в общем гандикапе.

Вот так-то, братец!

* * *

Где-то шла война, а Могилев оставался тем же сонным малоизвестным, ни на что не влияющим городом, каких кроме него еще десятки были в России. Две главные улицы упирались в скучную казенного вида площадь с губернаторским домом и присутственными местами, как это водится во всех провинциальных городах. Лишь уютный сад с тенистыми аллеями и видом на Днепр да старинная ратушная башня, одинокой вертикалью упертая в небо, вносили какое-то разнообразие. При первых фронтовых новостях город было всколыхнулся, но скоро все улеглось, потекло как встарь: чиновники ходили на службу, публика фланировала, кумушки сплетничали, евреи делали гешефты, магазины и базары торговали, важный полицмейстер ездил на паре лошадей и наводил порядок. Вход в городской сад украшала арка: «Добро пожаловать!». С обратной стороны там было: «Вернитесь, погуляйте еще».

Первым приветом войны стали ковенские евреи.

Вдруг наводнили город повозки, груженные домашним скарбом, пуховиками и подушками, из которых выглядывали испуганные физиономии старух и детей. Зрелище было невиданное, обыватели глазели на бесконечный переселенческий караван, запрудивший улицы от вокзала до собора. Где повозки остановились, там беженцы и начали слезать с телег, пугливо озираясь по сторонам. Тут же спешили попить воды, распеленать детей, справить нужду после долгой дороги. К ним подошли, начали расспрашивать. Оказалось, что это евреи из Ковно, выселенные в трехдневный срок как элемент ненадежный и опасный. Им велено было немедленно складывать пожитки и ехать на восток. Уже в пути их догнали с приказом двигаться в Могилев, устраиваться на жительство до окончания военных действий.

И они бы стали устраиваться, но за время их длинного, тяжелого перехода линия фронта тоже сместилась к востоку, отчего в Могилев пришлось переводить Ставку из Барановичей.

О совместном пребывании Ставки и ненадежных неопрятных беженцев не могло быть и речи. Поэтому, как только эти завшивленные измученные долгим переездом люди добрались до места, им снова было приказано съезжать и двигаться не то в Тамбов, не то в Пензу. Узнав о новом распоряжении, евреи начали вопить, воздевая, как водится, руки к небу, но некому было их слушать, кроме их Бога. Комитет помощи из зажиточного еврейства больше опасался за собственную судьбу, потому что не было гарантий, что и могилевских завтра не отправят вслед за ковенскими. Беженцам быстро собрали какие-то гроши на дорогу, и уже утром их в городе не было. Вряд ли кто интересовался, как и когда добрались они до пункта назначения.

 

Между тем за этой волной накатила вторая, и зрелище тут было еще трагичнее.

Первые были какие-никакие, но люди, они могли хоть что-то продать, кого-то попросить, кому-то объяснить что-то; вторая же волна, наводнившая окрестности, была безгласна, жалобы их никто не слышал, и они умирали голодной смертью без проклятий и криков. Это был скот из Польши. По приказу свыше весь польский скот, чтобы не достался он в руки врага, следовало эвакуировать вглубь России. Было предусмотрено все, кроме фуража. Тысячи коров и лошадей падали по дороге. Подвоз к месту стоянок не был организован, и они шли и шли, еле передвигая ноги. К Могилеву подошло стадо обтянутых кожей скелетов, издыхающее, наводящее ужас, распространяющее заразу. Был издан приказ распределять животных по усадьбам, но никто не хотел брать больной скот. Те же, кто брали из жалости, давали приют лишь на несколько дней, пока измученные животные не подыхали. Правительством были предприняты организационные меры, выразившиеся в учреждении комиссии по устройству. Председателем ее был назначен управляющий государственными имуществами Чанцев, хороший человек, но не чудотворец. Спасти агонирующее стадо он не мог, и тысячи туш разлагались по дорогам, заражая зловонием воздух.

* * *

При суровом Главковерхе Николае Николаевиче Ставка была военным лагерем, деловитым и строгим, мало влияющим на ровное течение провинциальной жизни. Поэтому в первые дни после перевода ее из Барановичей не все в Могилеве осознали происходящую перемену. Но в двадцатых числах августа стало известно о принятом Государем решении устранить Великого князя и лично вступить в командование, как говорили, по совету жены. Николая Николаевича отослали управлять Кавказом, и с появлением его племянника – главного Николая – в Ставке и окрест все сразу переменилось.

Могилев, торопясь и спотыкаясь на ходу, стал приобретать признаки второй столицы. Приехали великие князья, которых раньше не было, а если и были, то незаметно пребывали в штабе. На улицах можно было встретить царицу, великих княжон и наследника, членов царского дома, двора и свиты. Жизнь пошла чересчур интересная, чтобы ожидать несчастий и думать о военных тяготах. Заработал новый синематограф. Театр был каждый вечер набит до отказа иностранцами и офицерами в сопровождении дам. Начались увеселительные мероприятия, кампании по сбору средств в пользу того и сего, лодочные прогулки, автомобильные поездки, пооткрывались модные рестораны, кафе и клубы. На этом фоне ситуация на фронтах как-то затушевалась, отошла на второй план. Никому и в голову не приходило, что можно жить так легко и весело, совершенно не думая о завтрашнем дне.

Теперь к списку государственных и церковных праздников, а также праздников католических и иудейских добавились еще торжества по случаю военных побед – как своих, так и союзников. В один из дней всенародного ликования по улицам, расцвеченным флагами, с цепочками горожан на тротуарах, с шеренгами выстроенных вдоль дороги войск, состоялся торжественный проезд императорского кортежа от воинской платформы до площади перед губернаторским домом, где был назначен торжественный смотр. По всему городу чувствовались приподнятость и радостное оживление. Патриотическая манифестация была грандиозной. Толпа следовала за кортежем с криками «Ура» и пением гимна под музыку гарнизонного оркестра. Люди обнимались, смеялись, кричали, махали флажками. Одна пожилая еврейка силилась не отстать от толпы. Она волокла за руку маленькую девочку и во все горло выкрикивала: «Да здравствует его Императорское Величество! Да здравствуют союзники! Да здравствует доблестное Православное воинство!» Внезапно она споткнулась, подвернула ногу и, задыхаясь, выпалила на идише:

– Чтоб он нам сдох, и чтобы все они сдохли, я больше не могу!

10Шойхед – резник в еврейской общине, осуществляющий убой скота и птицы в соответствии с требованиями кашрута и запретами и ограничениями, изложенными в Торе.
11Здесь – лапшица, от «локш» – лапша (идиш), на жаргоне – болтун, пустомеля, никчемный человек.
12Мясо (идиш), а также – сильный, крепкий, мощный.
13Шарики из яичного теста, жаренные во фритюре. Традиционно подаются к прозрачному куриному бульону.
14Драгоценные камни, ювелирные украшения.
15Доля в общей воровской добыче.
16Сваренные в меду шарики из теста.
17Истребитель французской авиастроительной компании «Ньюпор» «Ньюпор-11», прозванный «Ньюпор-беби», «малютка», один из наиболее массовых самолетов российских военно-воздушных сил времен Первой мировой войны.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
ВЕБКНИГА
Книги этой серии: