bannerbannerbanner
Название книги:

ЭМОЦИИ БЕССМЫСЛЕННЫ

Автор:
Frustrat1on
полная версияЭМОЦИИ БЕССМЫСЛЕННЫ

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Затем я отдал парням их зажигалку и пачку, они закурили вместе со мной. Вертлявые, без конца разрывающиеся и волнующиеся, как море, облака рассеивались плавно и долго задерживались у земли, не улетая наверх, и когда мы наконец покурили, парень – тот, что с остроугольным лицом, – встал, захватив стеклянную фигурную бутылку, и стал молча глядеть на всех – этот взгляд заставил меня и косматого также подняться и подойти поближе к костру. Там кто-то сбоку пихнул мне в руку такую же бутылку.

– Да пошли все на хер? – ожидая одобрений, остролицый развел в стороны руками и весело и довольно свел уголки своих рубиново-красных губ книзу.

Совсем не раздумывая, я сразу подхватил – и не я один:

– Пошли все на хер! – и мы стукнулись бутылками пива с этим восклицанием; к нам присоединилось еще несколько ребят из тех, что сидели на скамейке. Вместе небольшой, но все же неодинокой компанией мы гордо произнесли эти слова, и голоса наши слились – клянусь, почти даже без дряблого отзвука и вялого многочисленного эха – в единый звонкий гул. Он вышел такой продолговатый и четкий, разлетевшийся далеко по округе, прошуршавший в самом непроглядном мраке, что меня на какой-то миг смутило от такой громкой и явной торжественности. С нами не встал только один парень – Юст, мой хороший знакомый, не то чтобы друг, но ладил я с ним неплохо, по крайней мере в школе. Юст был поэтом. Он писал часто и много, среди его работ уже был не один большой сборник стихотворений, и сейчас он готовился выпустить несколько поэм и одну очень хорошую пьесу. Юст читал ее нам на литературе, еще необработанную, и, честно скажу, это талантливейший труд из всех его произведений. Он был высоким юношей с оформленным фигурным лицом, на котором ярко сверкали его круглые голубые глаза под большой кудрявой шапкой черных прядей, и именно из-за его смоляных волос, как-то отдаленно походивших на птичье гнездо, я и не заметил его у костра до того самого момента, пока он нас не начал перебивать. Этот парень был очень добр ко всем без исключения, постоянно о чем-то грустил, витая где-то в облаках в поисках вдохновения.

Наша компания встала вокруг костра. К тому времени я уже докурил и откинул легким и красивым движением руки остаточный цилиндр от папиросы в самое пламя, где вата, которой он был набит, моментально сгорела. И мы еще долго кричали, обзывали мир подлым и мертво-скучным, а людей – тупыми, малодушными, с гнусным сознанием и крошечными мозгами.

Чуть позже мне в лицо дунул ветер – такой теплый, летний ветерок, он врезался и пробороздил мне губы, щеки и глаза, и, хотя я представил его в самом начале его дуновения мягким и приятным, поглаживающим нежно кожу, на самом же деле он оказался плотным, грубоватым и жестким – мою голову как будто умыли зернистой пылью или землей. И в то же мгновение из-за темных занавес мрака вышла Она – девочка, которую я бесконечно и всепоглощающе любил последние пару лет. Наверняка она пришла тем же путем, что и я, спустившись со склона, когда на веранде усмирились люди и на воздух, прогнав свистящие звуки драки и боя, лег тихий покой. Ее звали Соня, у нее были темные крученые волосы и фигурное смуглое личико, на котором красиво располагались овальные фиалковые глаза, аккуратный маленький нос и пунцового цвета губы, которые она всегда могла сложить в милейшую улыбку. И когда я ее разглядел, стоя еще у костра, мне вспомнились те мутные, зыбкие и топкие мысли – точно в моей голове дышала трясина, – которыми охватило меня на дубовых ступенях веранды. И я снова подумал о непонятном мужчине рядом с ней и о каких-то детях, которые держали ее за руку и любили ее.

– Отдыхаете? – спросила она, когда подошла к нашей компании и встала справа от меня.

Ребята как-то обычно отшутились, а Соня чуть-чуть улыбнулась им – быть может, только из приличия, но улыбалась недолго и кротко свела губы уже в следующее мгновение, как бы закончив пошлый, никому не нужный разговор. И после этого она осторожно прихватила меня за локоть:

– Иленька, пойдем погуляем? – пролился сквозь пунцовые сжатые губы ее нежный тонкий голос, точно фиолетовая лилия выронила с мягких лепестков капли хрустальной воды; такой приятный и ласковый был у нее голос. И притом, когда она говорила, ее губы почти не тронулись с места – только содрогнулись одномоментно, словно она ими и не шевелила и только ветер их потряс.

Я сразу согласился, нисколько не думая, спонтанно, и сам не знаю почему я поступил именно так – еще не успев окончательно понять этих слов, я уже ответил: «Да, пошли». Это было странно, очень странно, и глупо, и как будто бы совсем необдуманно, но я и сейчас не успел подумать – времени не осталось: от моего согласия и до того, как мы уже широким шагом уходили от костра, не мелькнуло ни мгновения. Соня сразу вязла меня под руку и стала спешным шагом уводить нас к берегу, хотя его и не было видно за темной завесой, и мы просто пропали, поглощенные кромешной и загадочной темнотой.

Во мраке я снова потерял способность здраво соображать, я не помню, как долго мы шли до берега, по какой дороге и о чем я с Ней говорил все то время, но, надеюсь, это было не особенно важно. Когда мы отошли достаточно далеко от костра, оставив его где-то за ветками ивы, – так, что его пламя больше не сдавливало и не сгущало ночную тьму, – непроглядный мрак рассеялся, его угольно-черная материя, где я не ощущал ни пространства, ни времени, ни места, побледнела и стала редеть в красках: из ничего, из сгустков мрака стали вырастать очертания тел и предметов – даже трава отражала теперь темный свет, – и я видел, как она изрезала землю, и снова мог ощутить пространство, время и место. И еще чуть позже из сплошного пласта облаков, перегородивших глубокое необъятное небо, в какую-то дыру прорезалась бело-синяя острая луна и облила бережок мягким волшебным светом, точно мы попали в сказку; от ее синих воздушных лучей серебристо мерцали темно-зеленые ланцетные листья ивы, трава, окрашенная в нежно-голубой, белый песок и волнующаяся плоскость озера. Мы с Соней встали под большой плакучей ивой, чтобы ниспадающие, протянутые до самой земли ветвистые каскады скрыли нас за собой. Тогда Она подошла к стволу дерева и прильнула к нему плечом, устремив взгляд фиалковых глаз вдаль по озеру, а я медленно и тихо зашагал к опущенным ветвям, отходя влево от нее.

– Илья… – произнесла Соня как-то по-особенному ласково; мне всегда нравилось, когда она меня звала по имени.

– Да? – ответил я и приблизился к ней. Она обернулась ко мне и взяла за руку. Глаза ее смотрели прямо на меня и, ломаные и грустные, дрожали прозрачными хрусталиками. В тот же миг – ни мгновением позже – я услышал вновь ее нежный, как лилия, голос:

– Я люблю тебя, – и Она встала ровно, пронзая меня взглядом, а слова ее, пролившиеся чистым мягким голосом, сказанные именно с теми трепетом и лаской, с какими, искренние, они всегда и звучат, – застыли в воздухе.

Теперь же, спустя некоторое время, я все еще думаю над ними и тем, что случилось потом. Нет, я не опешил и не испугался, что было бы свойственно такому моменту, – вместо этого я разочаровался, правда разочаровался, совсем без восторга восприняв Сонино признание. Может быть, если бы она сказала все это раньше хотя бы на пару месяцев, я бы растрогался и, вероятно, даже расплакался от счастья и переполнившей меня радости, но сейчас… Я стал отталкиваться от нее еще в конце зимы, чтобы медленно отходить от этой дурацкой зависимости, когда от ее настроения и наших нечастых встреч я находился в полном подчинении. Я так долго ее любил… Так долго! Безответно и абсолютно, что уже устал и, вопреки своему же нраву, решил отказаться от больных, мешающих чувств. И вот теперь, спустя как раз то время, которое мне и потребовалось, чтобы оторваться от связи с Ней, она мне признается! Это просто цирк: раньше я ей был не нужен, а сейчас, когда она меня полюбила, уже я перестал в ней нуждаться. Это просто цирк! И отчего мы получаем то, чего так хотим, только тогда, когда уже оно нам не нужно? Что за правило? Хотел бы я дать по морде его создателю, если бы он только был человеком!

– Прости, – я ответил ей кротко и твердо, а сам вдруг дрогнул от натянувшейся в груди струнки: эта струнка пошла выше и схватила меня за горло, зажав мне легкие и трахею, – последний слог произнесенного мною слова выдавился, как мышиный писк, и я не сдержался и вырвал со скованного языка еще раз: – Прости…

И память о нашем добром ласковом общении заставила меня ее обнять, прижать к себе и извиняться – долго извиняться, пока я точно не понял, что ей легче. Как же я был разочарован! Выходило, что мы любили друг друга, но любили в разное время, и мы не сможем быть вместе. Но я не мог жалеть ее – я жалел только любовь и счастье, которые обошли нас временем и стороной. Это ужасно, это жестоко, быть может, даже мерзко, но это правда: я не мог ее жалеть. Даже там, успокаивая ее под деревом, я жалел ее чувства и ту счастливую жизнь, которой быть уже не могло. Я ненавижу себя за эти воспоминания – какие они равнодушные и обычные! Они просто пропитаны безразличием, как будто бы я отдаленно припоминаю чью-то чужую историю, о которой знаю только как посторонний наблюдатель! Но это был я, это я когда-то ее любил, а потом перестал…

Все, что мне оставалось, – смягчить острый и отравленный удар в сердце. Мои глаза дрожали и резали, и если бы я их не закрыл, то непременно из них бы потекли тяжелые и мягкие слезы, – струна внутри меня порвалась и больно хлестала под ребрами, издирая легкие и что-то еще воздушное, пустое там рядом, чуть выше желудка. Соня плакала, и в каждом ее надрывном вдохе, когда она набирала воздух, – в каждом надрывном вдохе я слышал треск ее разбитой души, я слышал, как ее страдальческие вопли подпитываются в груди вместе с кислородом и раздаются все больнее с каждым выдохом, – там, внутри, на месте сердца фонтаном билась взорванная кровь, и, неугомонная и ядовитая, она несла по ее венам жестокое, безысходное горе. Мне было обидно и страшно, а она все громче ревела, ломаясь с каждым новым вздохом, и оттого я крепче ее прижимал. И я пытался – я пытался! – найти в себе хоть какую-то частичку, малейшую крупицу, за которую можно было бы ухватиться и отыскать прежние чувства, я почти копался в груди руками, вырывая эти осколки, – но ничего… Я мог ей сказать, что я ее люблю, но как бы это глупо и бессмысленно было! Что стало бы потом? Я знаю: мы бы странно говорили, мы бы смущались, мы бы в стеснении прятали глаза – что дальше? Мне это стало уже достаточно давно неинтересно. Сонечка!.. Вот я смотрел на нее – гладил ее голову, прикасаясь к роскошным темным волосам, заглядывал на ее нежные смуглые щеки и в фиалковые милые глаза, – и я не чувствовал больше того, что раньше: да, это определенно были дорогие мне волосы, но они не были прекрасно-особенными; это были прелестные щеки, но они были обыкновенными; это были милые мне глаза, но они не были такими, в которых я мог поглощено и сладко утопать, – ничего… Прежде я мог любоваться одной только родинкой у нее под глазом – я любил все, к чему она прикасалась, я любил все, что ей принадлежало, и я любил все, чем она была.

 

И вот тогда, разглядывая ее кожу, волосы, глаза, я уже не нашел ничего необыкновенного и сверхпрекрасного: да, это очень дорогие мне волосы и глаза, и я чувствую, что они правда для меня навсегда будут единственными, но я их больше не люблю. Больше я их не люблю.

Белый блестящий воздух растворял ночную темноту и просеивал сквозь нее, как через сито, серебристые листья; сверкавшие каскады окружали нас, спускаясь на наши шеи алмазными цепочками, и это было похоже на застывший, остановленный в мгновении дождь. Мы с Сонечкой стояли в самом центре, под бледно-темным стволом ивы, и синий свет луны обливал нас, точно цветной водой. Но вскоре тучи перекрыли пробившийся чудом свет: рваным витком, походившим на неопрятную бороду, они напрыгнули на яркий лунный диск и, обмотав, забрали его собой. Тогда голубая нежная трава опять почернела, словно покрашенная чернилами, и прозрачное, ощутимое пространство тоже пропало, снова проглоченное тьмой. Серебристые цепочки из алмазов – эти волшебные листья, переставшие сверкать, – теперь выглядели черными змеями, которые вот-вот зацепятся за плечи и намотаются на тело. И тогда Соня оторвалась от меня – ее маленькие гладкие ручки легли на мои ребра, и она оттолкнулась, высвободившись из объятий. Она взглянула на меня, скорчив больную улыбку, и сказала:

– Ничего, все нормально, – и даже закончила на веселой нотке, но я чувствовал, что легкий опустивший тон был только слабой, временно надежной маской, которой хватило бы лишь на то, чтобы обменяться парой слов, не больше, но за собой он скрывал битую, разорванную душу, и как только Она отвернется, ее голос задрожит в тот же момент, грудь и горло, задыхаясь, будут разрываться, и Она вновь заплачет, глубоко заливаясь безысходным ревом – таким тяжелым и страшным, неостановимым и диким, который будет только нарастать от ноющей, неутихающей боли. И что сделать? Я попытался взять ее за руку и уже успел дотронуться до пальчиков, но она закрыла свою ладонь и увела руку дальше от меня, почти за спину.

– Я понимаю тебя, – Соня кивнула мне, медленно и гладко и стала отходить. – Ладно, пока, – Она улыбнулась мне напоследок, перед тем как уйти, и это была такая милая, ласковая улыбка!.. Она появилась на ее лице, как и та луна высунулась из-за черных грозных туч: просияла – и скрылась, замятая грубой тупой темнотой. И потом Сонечка отвернулась, вышла из-под дерева – задеваемые ее плечами листья долго шелестели, противно скобля в ушах глухим шероховатым скрежетом, – и спешно скрылась на темной тропинке, по которой мы с ней сюда и пришли; и вместе с ней я представил шедшего рядом непонятного мужчину и еще каких-то детей, держащих ее за руку, – мне снова стало и вроде бы больно, но как-то не особенно, как-то безразлично, как если бы я печалился об уже давно утерянной детской игрушке.

Я остался совсем один, окруженный мраком со всех сторон; впереди не было видно озера, сверху нависали и ложились на плечи черные плетеные лианы, и воздух теперь не блестел – проглоченный тьмой, он был цвета копоти, совсем черный, как сажа, и будто бы просто не существовал, а я дышал пустотой. Спущенные лианы – темные, нераздельные во мраке ветви с листьями – щекотали меня, и я взглянул на одну из них: на упругой плотной черной веревке было невозможно ничего опознать, и я подумал, что это может быть настоящая змея, потому что твердая сухая кора этой ветки как-то оживленно и неестественно елозила в моей руке. Потом я нащупал глазами странные овальные наросты, выходившие из этой невидимой ветви, и на месте темной лианы мне увиделась длинная серая тварь, такая тонкая и злая, с торчащими из ее уродливого тельца острыми и мерзкими лезвиями, – на секунду я подумал о большом пауке с огромными спицами вместо лап и гигантским грибом на спине, как бы животом. И я невольно потянулся рукой к этим невидимым темным лезвиям, но когда я наконец прикоснулся к ним, я почувствовал что-то резиново-жесткое и шершавое кончиками пальцев, и мой мозг в один миг напечатал в голове кучи страшных рисунков: теперь за одну секунду я увидел в этой черной веревке и гигантского розово-красного червя, и изорванных ножами змей, и склизкие щупальца, и больших тарантулов с мохнатой кучей ног; а потом еще я подумал о том, как это длинное существо начнет перебирать по мне своими странными лапами, вспрыгивая по моим щуплым невидимым рукам, и какое оно может быть странное, с щупальцами и уродливыми наростами, и стал видеть что-то такое невообразимо мерзкое и страшное, что даже не стал разглядывать это и в голове: я жутко испугался и в тихом, оледенелом ужасе, закрывшем мне рот, выбежал оттуда, подальше от этих странных ветвей, лезших к шее. Я буквально прыгал по земле, потому что в темноте не знал, где я и что может оказаться под ступней, пока, наконец, не споткнулся о невидимую – черную, как и все остальное, – корягу и не повалился на что-то мокрое, набухшее и достаточно липкое – на песок.

Я лежал на берегу, переводя дыхание, и радовался, что надо мною больше не нависают страшные чудовища. И только я вдохнул полной грудью, отпуская все неприятное, что случилось сейчас, и расслабился, как в голову ударило: Соня!.. И вот мне снова было плохо. Я даже не мог понять, отчего я так расстроен, ведь Она мне все равно не нравится! Однако под ребрами болело: между легкими и костью щекотало и трогало пустотой, точно я надышался этим черным несуществующим воздухом и набил им всю грудь. Тогда я распластался по берегу, лежа на спине, и уставился вверх, в небо; во всяком случае там должно было быть небо, где-то в черной беспросветной бездне… Вокруг было так мрачно – как в комнате без окон, как в кромешном углу скрытой пещеры, – обычно говорят: хоть глаз выколи. И как будто бы темнота своим тяжелым угольным оттенком действительно выжгла мои глаза – выдавила и лопнула их; на лице я чувствовал только черные черепные ямки – глазницы, в которых ничего не лежало, точно в них, иссушенных и пустых, ничего и не могло теперь лежать. Но чем-то я продолжал видеть эту тьму, продолжал чем-то двигать вправо и влево, и что-то продолжало болеть, без конца ослепляемое взрывающимися сгустками черноты. Куда ни посмотри – ничего, вроде что-то поворачивается на лице, крутится из стороны в сторону, а передо мною все одна и та же темнота… На какой-то миг я запереживал из-за этого: от черной пустоты у меня уже болела голова, но я не мог никуда посмотреть и ни на что поглядеть. Тогда в мозгу мелькнула мысль о слепоте или смерти; и вместе с тем острое осознание того, что я понятия не имею, где точно нахожусь и что может меня сейчас окружать, надежно скрытое тьмой, – это было страшно. Однако недолго. Уже следующей мыслью в голову мне вновь пришла Соня. Мои ноги и руки дрожали и порывались побежать за Ней, вернуть Ее, но это было бессмысленно: мрак стоял железным занавесом и поглощал вообще все – я и не знал, куда мне бежать, я не видел и собственной руки, я не видел ничего, совсем ничего. И я присел на песке, на смятый и понурый кусочек темноты – такой же невидимый и несуществующий, как и все остальное.

И вдруг откуда-то сзади стали раздаваться глухие и шелестящие влажной травой шаги. Они становились все ближе и ближе, и я слышал их уже очень громко, но все равно думал, что тот, кто ко мне подбирался, шел еще где-то там, далеко. Уже в следующее мгновение чья-то рука дотронулась до моего плеча и сквозь темноту на меня полился мелодичный и мягкий, не до грубости поломанный голос:

– Эй… – спросил меня кто-то, и я сразу узнал Юста, – как дела?

– Все… в порядке, я не ожидал… И ты меня даже слегка напугал, – ответил я ему, и в тот момент темнота словно бы вновь чуть-чуть поредела, просеялась, побледнела: в моих глазах больше не взрывались сгустки, и, более того, я разглядел довольно четкое очертание моего друга: он опустился на землю, сев возле меня, и полез в карман штанов – я не просто услышал копошащийся звук, нет, я видел, как его темная рука нырнула в такие же темные, но теперь видимые брюки. Юст предложил мне сигарету, и я был так тревожен и напряжен, что не отказался и сам почти выхватил эту тонкую палочку из его пальцев. Когда мы закурили, вокруг нас еще посветлело – красный огонек отодвинул мрак и озарил наши лица. Вместе с пульсацией тлеющего кончика сигареты пульсировало и окружающее пространство – то стягивалось, сгущалось над нами, то вновь плавно отступало, и так без конца; это было похоже на ток крови в организме, если бы только тьму можно было назвать черной кровью.

Я успел уже пару раз дунуть и расслабиться, прежде чем Юст положил ладонь мне на плечо и, потрясши, произнес:

– Мне довелось услышать ваш разговор с Соней… Тьфу, то есть получилось, но это вышло случайно, и…

– Да, – рассмеялся я и смехом попытался смягчить его серьезный тон, но на душе лежало такое скучное чувство… У меня на лице всеми буквами и символами было выведено: Тоска и Тяжесть. И как-то вырвалось у меня:

– А скажи что-нибудь хорошее…

И вдруг стало так грустно, так пусто и невесело… Язык встал во рту неудобно, неправильно и мешался, как будто бы чужой и ненужный, точно у меня его никогда и не было, а теперь вдруг вставили; он словно онемел. Я ворочал этим незнакомым и странным куском, царапая и раня его о зубы, а он только беззвучно и тупо извивался, перекручиваясь и ломаясь, и не выдавливал ни слова. Юст учтиво молчал, и если бы красный тлеющий огонек, плавно выраставший на конце сигареты, не выгравировывал среди темного воздуха багровое, похожее на могильный камень лицо, по-мертвому непоколебимое и твердое, то я бы и не ощутил его присутствия. И он молчал, сомкнув и даже поджав губы, чтобы случайно не проронить ни звука. Но теперь, как бы мне ни хотелось этого избежать и не думать ни о чем, я должен был говорить. За что? За что? За что?.. Вернее было бы почему, но это не имело и не имеет до сих пор никакого значения. С нами кто-то поиграл – почему? за что? зачем? – все это об одном, но я только отыскивал настоящую причину.

– Прочти что-нибудь из своего, Юст, – просил я друга. Тогда мне показалось, что хорошее стихотворение в подобной атмосфере – мрак, огоньки сигарет и далекий свист воды – оказалось бы очень кстати.

– Мои стихотворения? – переспросил он мягким, звонким, напоминавшим скрипку голосом.

– Было бы славно, – и я распластался спиной на песке, оставив тлеть сигарету в зубах на запрокинутой голове, так, как будто бы эта плавящаяся бумажная трубка табака горела в невидимом небе.

Юст немного подумал – быть может, припоминал то, что вообще сочинил, а может быть, выбирал что-то особенное, – и наконец, спустя полминуты, как раз в тот момент, когда я выдул из себя призрачное, полуневидимое облако дыма, он начал читать – с выражением, очень красиво и точно переживая каждую строчку в самом сердце:

И подал бы кто сейчас надежду…

Мне очень страшно жизнь ворошить.

Мне не нужно, как им, снимать с тебя одежду,

Чтобы бесконечно любить.

Со всем, что имею, готов распрощаться!

Если бы только тебя и любовь твою мне дали взамен…

Я бы продал все что угодно, чтобы с тобой еще хоть чуть-чуть пообщаться;

Пусть жизнь дальше требует идти, но мне не нужно перемен.

– В общем-то… Оно не дописано, как и все остальное, и я всего лишь накидываю, когда на ум что-нибудь приходит.

– Нет-нет, Юст, мне понравилось… Впрочем, есть, может быть, стихотворение про природу? Или что угодно еще.

– У меня почти все стихи обращены к человеку, они все о любви.

– Да?

– Да ты послушай, стихи-то хорошие!

– Стихи-то хорошие, да, я не спорю. Ну давай.

Юст немного покашлял и вроде бы даже привстал, чтобы прочитать следующее стихотворение, – видимо, он гордился им больше, чем всеми остальными, и снова начал читать чувственно, красиво – всей душой:

А вдруг ты тоже меня любишь?

 

Или когда-нибудь уже любила?

Властящие чувства оказались подчинены,

И наши мелкие судьбы жизнь пленила.

Нет больше никакого смысла побеждать,

Чужую историю по-своему мы не сыграем.

Жертвы стихии! – и сколько на гребне волны ни орать,

Нас никто не спасет: мы здесь все утопаем.

Беззащитные, маленькие самообманутые люди —

Мы актеры драм и комедий, и случайность нам сценарист.

Мы от рождения отравлены мыслями мира,

А пешкой жить – совсем не риск.

Нет, это было слишком. Вот они, мои мучительные мысли и невыведенные ответы – они здесь: они вынуты из моей головы, размотаны, как клубок нитки, очищены и выставлены в этих строчках, упорядоченные и правильные. И я схватился за грудь своей темной рукой, пытаясь разжать сдавленный в груди воздух, и поднялся на колени. Сигарета выпала изо рта и потухла, я даже не стал ее искать. В чем была идея развести меня с моей любовью? Пусть теперь я точно понимал, кто это сделал, но легче от этого не стало, а то и поплохело. Юст всегда был очень добрым парнем, но сейчас как будто бы намеренно прочитал именно это стихотворение, чтобы ударить меня в самую грудь! Осадило меня действительно сильно и больно…

– Ты что? Илья, все хорошо? Прости, – раздался голос откуда-то сбоку, и Юст подсел ко мне и снова начал учтиво молчать, позволяя мне прийти в себя и утрясти мысли.

Какой-то теплый, гладкий ветер задул со стороны озера и стал овеивать наши лица и расслаблять, как горячее полотенце перед сном. Мягкий порывистый ручеек распахнул не застегнутый ворот моей рубашки и затек под него, щекотя голое тело, и приятными волнами забил по губам и глазам. И вдруг в голове загорелись предложения: «Все, что сделал для тебя, // Не будет больше ни с одной повторяться. // Я надеюсь, хотя бы ночами ты меня не минешь, // Чтобы я мог во снах для тебя появляться». Они пришли по очереди: сначала было первое, потом зажглось второе – я ничего не успел понять, все эти слова как будто бы уже были вложены в мой мозг.

– Ого!.. Стихотворение придумал… Так странно, – сказал я Юсту и прочел еще раз придуманные строчки и, быть может, чуть-чуть исковеркал, потому что уже забыл их.

– Отлично вышло, дружище! – Юст похвалил меня, а мне было непонятно, откуда мне так неожиданно явился этот дар.

– Это совсем не дар, – стал рассказывать мне Юст, как-то очень оживленно и вовлеченно, точно он сам нуждался в верном толковании этого слова, – так могут все люди. Всякий человек хоть всего раз за свою жизнь, но скажет что-то прекрасное.

– Эти люди? – огрызнулся я и опять отдернулся: да откуда во мне эта злоба, я же не злой? Голос и слова как будто существуют отдельно от меня, либо же у меня психическое расстройство.

– Ты что, до сих пор? – Юст уже наверняка хотел кричать: он так сильно любил людей и верил в них, что не терпел ни единого мизантропического слова в сторону человека, будь то пьяница или даже убийца.

– Юст, серьезно… Скажи мне, что это значит – быть поэтом: не дар? Ведь есть такие люди, которые в творческом ремесле совершенные бестолочи! А талант? А способности?

Юст помолчал. Он опустил руки и протяжно выдохнул, напряженно формулируя что-то в голове. Его язык дрожал и угловато метался по рту, и от этого Юст пару раз издал непроизвольные цоканья. И наконец, тихо произнес, проскрипев, как струна, мягким и тонким голосом:

– Да нет, я не то имею в виду совсем, просто… Люди поют, когда им плохо, – он немного опустил голос, – все люди, пусть даже на мгновение своей жизни, бывают замечательными поэтами.

И после этих слов мы с ним замолчали надолго, во всяком случае, мне так показалось. Мы молчали, поглощенные темнотой, и теперь даже тлеющий табак не мог осветить наших скверных лиц. Тишина вновь оглушила меня, и в ушах затрещало – я вновь поймал себя на мыслях о Соне: я думал о ней, думал о том, как бездарно играет в нас жизнь, и, похоже, еще о том, что мне все ужасно не нравится. Неприятные мысли просто воспалились в голове: они скоблили мне мозг, и это противное чувство, как будто бы чья-то тяжелая рука грубо шоркала мой череп внутри, – все тело отнималось и болело; безжалостные, мучительные идеи росли и растекались вместе с кровью – я не мог молчать: язык теперь оттаял и бился о небо, зубы терлись о десны, и весь рот тянуло давящей судорогой: челюсти кидались из стороны в сторону, словно плавая по орбите, и рвались открыться. Юст заметил мою дрожь и нестерпимую потребность заговорить вслух и сказал, что он затем и пришел на берег – выслушать меня.

– Каждый, когда это действительно нужно, должен быть выслушан, – так он заключил и мирно сел, полный готовности внимать и слушать.

Тогда я вздохнул, глубоко и свободно, и, расстегнув рубашку еще на одну пуговицу, чтобы теплый гладкий ветер продолжил меня обдувать, начал:

– Я помню, как она говорила со мной – она говорила только обо мне, как будто бы и не видела себя рядом, как будто бы она так, знакомая или, хуже того, просто прохожая, как будто бы мы и никто друг другу, несмотря на все, что было… И это сильно било по мне на самом деле. Однажды мы встретимся просто хотя бы на улице, а у нее будут дети, муж – семья. Понимаешь, ей будет совсем-совсем не до меня, наверное… Иногда мне становится грустно, если я думаю о том, как много людей живут сейчас одновременно.

– Отчего же?

– Я не знаю, – я помотал головой и дернул плечами, – просто представляю всех-всех, кого когда-то знал или хотя бы слышал, вспоминаю тех, кто есть сейчас, кто будет после – людей так много… И в голове не укладывается, как все эти совершенно разные человечки могут быть как-то таинственно связаны и знакомы, и железная, ноющая тоска берет, когда думаю о том, что все они как-то действительно связаны между собой; а если не связаны, то от этого только еще тоскливее. И вот разве можно так жить? Их так много – людей много, а я один. Да все одни… Просто мне все это так дико. Я не хочу так. Нас с Соней опрокинуло страшное несчастье – а никто и не станет об этом думать! Мне это не нравится, как не нравится и то, что нас с Соней так нечестно развела жизнь – что я мог сделать неправильно? Меня одно успокаивает: я знаю, что произошедшее сегодня не конец и мы с Соней еще поговорим. Да, однажды нас еще ждет хорошая беседа…

– С Соней все будет хорошо, друг. Она забудет обо всем уже через пару дней, и на следующей неделе ей будет вовсе все равно. Все нормально.

– Да нет, не все нормально… Меня именно это и волнует, понимаешь? Вот как это случится: скоро мы все – все, кто сейчас тут, – друг друга забудем: станем призраками, героями наполовину забытых, а наполовину уже тускнеющих легенд. Это непременно случится, как только мы переступим порог и выплеснемся в тот мир, который там, за два месяца отсюда, уже ждет нас. Может быть, это он делает с нами? Или так всегда было и только сейчас стало явным для меня? Я не понимаю…

Ты всегда так любишь и надеешься на человека – наверное, тебе очень чужды наши с ребятами мысли? Хочешь знать, что мне не нравится в людях? Их отношения – человека к человеку, ясно? Я их не люблю за все то, что они делают, за то, как они думают, за то, что они необъективны и злы, за то, что они могут ненавидеть, после того как страстно и горячо любили… За то, что они забывают друг друга… Забывают! Сколько хороших ребят я потерял, хотя очень ими дорожил… А теперь мы даже не узнаем друг друга, даже можем не подойти, если увидимся где-то…

И… Их много было – таких, как Соня: они так воодушевленно говорили о счастливом моем будущем, но так отстраненно: они никогда не видели себя со мной рядом. Они просто уходят… Оставляют после себя какие-то вещи, которые мне потом больно разглядывать, а сами пропадают, хотя не знаю: может быть, это я пропадаю? – но их больше нет со мной… Только эти вещи – такие маленькие, невзрачные и бессмысленные, но бесконечно важные и дорогие, бесконечно. И Соня такая же, и вы такие, и я таким становлюсь! Боюсь, что стану… Вся эта мудрость, и опыт, и возраст – они делают людей смышленее, умнее и приспосабливают к той жизни, но в чем-то, наоборот, заставляют тупеть… Мы грубеем…


Издательство:
Автор