bannerbannerbanner
Название книги:

Десятый десяток. Проза 2016–2020

Автор:
Леонид Зорин
Десятый десяток. Проза 2016–2020

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Dum spiro scribo

1

Книгу «Десятый десяток» составили небольшие повести – преимущественно они, хотя в сборник включена и одна пьеса. Леонид Зорин писал эти тексты в самые последние годы, действительно в девяносто с лишним лет.

Казалось бы, это ли не возраст мемуаров, внимательных воспоминаний о прожитых годах и эпохах? Но нет, это книга не о минувшем, а о призвании и ответственности за него. Автор знаменитых «Покровских ворот» и «Царской охоты» смотрит словно бы сквозь свое прошлое – глубже, дальше, вглядываясь в то, что стояло за потоками событий и встреч, и исходя из того, что жизнь не складывается сама собой, человек выстраивает ее сам. Разумеется, обстоятельства, рок, случайности играют свою, счастливую или трагическую роль, и все-таки главные выборы и поступки совершает главный герой.

Леонид Зорин осмысляет именно это: выборы и точки роста, определившие его литературную судьбу. Траектория собственного писательского пути и есть метасюжет этой прощальной книги, проступающий во всех без исключения повестях – и откровенно автобиографических, и тех, где действуют вымышленные герои, впрочем, часто авторские двойники.

Станций, на которых Леонид Зорин останавливается снова и снова, несколько. Первая из них – родное Баку.

«Полуденный щедрый юг», где «порт, и плеск маслянистой волны, пахнущей мазутом и солью», этот звонкий и красочный мир, как предполагает автор, во многом и пробудил в нем любовь к слову, желание самому создавать такие же миры. Случилось это очень рано, почти в младенчестве – впервые, помахивая карандашиком, мальчик объявил родителям, что станет писателем, в четыре года. И тогда же сочинил свои первые строчки. 90 лет спустя он описал свой тогдашний восторг так: «Испытываешь острую радость, когда открываешь в себе способность найти созвучья и породнить слова, которые жили врозь, помочь их встрече, соединить их».

Радость от соединения слов оказалась такой силы, что к десяти годам юный автор написал свой первый стихотворный сборник, включивший и стихотворения, и поэмы. Юный поэт вырос, выучился и отправился покорять Москву. И послевоенная столица ему улыбнулась, его дебютная пьеса «Молодость» была поставлена на сцене Малого театра, а дальше премьерами новых пьес сопровождался почти каждый год.

Наш герой зажил «нарядной и небезопасной жизнью профессионального драматурга», в которую, впрочем, вместились не только слава, но и запреты на постановки, и годы исключенности из литературного процесса. В последние два десятка лет служение театральным музам сменилось сочинением прозы, сдержанной, лаконичной, действительно «суровой», без стилистических излишеств и шумных игр. Языковая палитра позднего Леонида Зорина – преимущественно черно-белая.

И вот она финальная станция – на ней стоит человек, которому остались считанные годы, месяцы, отвлекаться на второстепенное некогда, хочется думать только о самом важном: да что же собственно это значит, 90 из 95 отведенных лет заниматься сочинительством? Что такое вообще призвание?

Впрочем, Зорин явно предпочитает ему слово «профессия». Потому что если писательство и призвание, то «каторжное». Романтические и мистические коннотации неуместны, писать – радостно, но тяжко. «Творчество, может быть, – высшее счастье, которое дано человеку. Хотя это прежде всего изнурительный, если угодно, каторжный труд».

2

Книгу открывает повесть «Мастерская Волина», герой ее, известный писатель и очевидный авторский двойник, недаром носит фамилию Волин. Здесь слышна перекличка и с собственной фамилией, и с толстовским Жилиным, кавказским пленником, мечтавшим о побеге из неволи, из предложенных невыносимых обстоятельств. Но в семантике имени Волин скрыт и другой подтекст. Это не только воля как синоним свободы, это и та воля, что влечет автора к победе над текстом, к непременному завершению начатого труда. Чтобы дойти до конца, необходима именно воля. «Есть три условия, три составляющие любого писательского успеха. Надо иметь хороший вкус и графоманскую одержимость. Конечно, известные способности. Но есть и еще одно, самое главное – железная, жестоковыйная воля», – формулирует Леонид Зорин уже в повести «Присядем перед дорогой».

В «Мастерской Волина» немолодой писатель объясняет своей возлюбленной, литературной даме, тоже сочиняющей прозу, как следует работать над произведением. Начинать надо, понятно, с замысла. Выно́сить его, выстрадать, после этого подыскать «равные ему по калибру» характеры, а затем и жанр, и стиль – из разговоров героя с собеседницей складывается настоящий учебник писательского ремесла в свободных главах, пропитанный все той же заветной мыслью: жизнь литератора «не изюм», а галеры, не парение, а «бурлацкий труд».

И все же помимо воли, способностей, одержимости в запасе у писателя должно быть еще кое-что. «Литература – это память», этим афоризмом одарил тогда еще десятилетнего Леонида Зорина Исаак Бабель.

Бакинского вундеркинда решили показать Горькому, а в компании Бабеля мальчик ехал к нему в Горки.

При встрече Алексей Максимович нацедил юному поэту немного водки:

«– Пей, Леня, водку, коли писатель. Все писатели водку пьют. Я выпью, и Бабель выпьет тоже. Выпей уж с нами, от всей души. Не подводи-ко нам коммерцию.

Так вновь я был посвящен в этот орден, в тот же ошеломительный день».

Дело происходило в 1934 году, за два года до смерти Горького. И действительно поразительно, ошеломительно встретиться с ним живым, успеть получить его благословение. И все же настоящим учителем для Зорина стал Исаак Бабель. И неважно, что общение с ним продолжалось всего несколько часов. В машине, по дороге в Горки, Бабель общался с мальчиком на равных, тепло и заинтересованно, называл собеседника на «вы». Они успели обсудить Гоголя, театральное искусство и перенасыщенный событиями, еще только на треть прошедший, XX век, про который писателям будет что рассказать.

Полный восхищения и любви портрет автора «Конармии» и «Одесских рассказов» – из лучших страниц в книге. Судьба Бабеля словно бы стала для Леонида Зорина зеркалом, он смотрелся в нее, узнавая и не узнавая себя: рождение в южном городе, литературный дар, иудейство. «Должно быть, жила в нем дурманная музыка, своя сокровенная мелодия, своя озорная, веселая тайна. Недаром же в таком изобилии рождались в нем жаркие, звонкие люди. Неугомонные непоседы. Неукротимые фантазеры».

Но именно это – неукротимость, внутренняя независимость Бабеля и убила, потому что из всех рамок и ролей он выламывался:

«Не то очкарь, щелкопер, придумщик.

Не то буденновец, конармеец.

Однако Буденный его не терпит, имени его не выносит.

Но любит Горький, наш буревестник, великий пролетарский писатель».

Однако Горький умер, а вскоре после этого Бабель был арестован и тайно расстрелян. Он не успел завершить роман и встретил нквдешников усмешкой: «не дали закончить». И все же он успел написать немало талантливых текстов, а однажды одарить юного поэта из Баку двумя афоризмами: «Литература – это память». И «истинная страсть молчалива».

Мальчик эти слова запомнил. Они прозвучали как благословение и завет, который Зорин исполнял потом всю жизнь. Предпочитал лаконичную форму, писал плотно, энергично, но немногословно, без стилистической пышности и повествовательной безбрежности, недаром любимыми жанрами его оставались пьеса, затем повесть, не роман. И еще всегда опирался на воспоминания о встречах, разговорах, событиях. Ведь и самая знаменитая его пьеса «Покровские ворота» – воспоминание о молодости в московской коммуналке.

3

Рассказ о Бабеле и Горьком в этом сборнике появился, потому что встречи с ними напрямую связаны с посвящением автора в литераторы. Все же «Десятый десяток» никак не мемуары, хотя невозможно об этом немного не вздохнуть украдкой: сколько сцен и историй мог бы рассказать автор, начавший свой путь при Сталине и доживший до наших пандемийных времен! Но замысел есть замысел, перед нами не воспоминания, а кредо о том, что значит быть писателем. Это кредо проговорено отчетливо, но без пафоса. И суть его сводится в общем к почти скучному «честно делай свое дело»: пиши буковки, соединяй слова. Пиши, пока живешь, пока дышишь, в этом и заключается твое противостояние энтропии и смерти, пиши о самом важном, пиши, но не предавай себя и профессию. Вот такой modus vivendi.

«Соловьиная пора» Леонида Зорина пришлась на подцензурное советское время, и Зорин рассказывает о запрете (сразу после премьеры!) пьесы «Гости», отважно поставленной Андреем Лобановым в театре имени Ермоловой, но это, пожалуй, и все. Подобные истории, более и менее сокрушительные, несомненно сопровождали честного писателя постоянно, однако «Десятый десяток» – не сведение счетов, не выяснение отношений с властью, это книга о ремесле и о том, какие жизненные выборы могут обеспечить его спокойное развитие. Один из ключевых – дистанцирование от государства.

И хотя политические темы обычно не выходят в этом сборнике на первый план, взгляды Леонида Зорина реконструируются без труда. Тоталитарный режим для него очевидное зло, Сталин – однозначно убийца: «Я никогда не соглашусь, что тот, кто, не дрогнув, извел, уничтожил почти миллион своих соотечественников, не злобный палач и кровавый преступник, а лидер и умелый хозяин». И, значит, единственно возможная жизненная стратегия для писателя, живущего в государстве, стоящем по колено в крови собственных граждан – держаться подальше. «Сознательно выбранное отстранение» – вот формула писательского поведения, предложенная в автобиографической повести «Дамир», одной из самых тонких в книге. В ней рассказывается о встрече с бакинским одноклассником, одаренным и целеустремленным, ставшим государственным человеком и однажды предложившим нашему герою если не прямое сотрудничество, то во всяком случае сближение с государством. Напрасно, предложение было вежливо, но твердо отвергнуто, соблазн отсечен. Никаких объяснений этого решения не последует, но все в общем и так прозрачно. Иначе писателя в себе не сохранить, иначе вообще не выжить.

 

«Нужно лишь раз навсегда запомнить, что смысл писательского пострига не в том, чтобы спасти человечество, а чтоб помочь себе уцелеть», – это могло бы прозвучать эгоистически, если бы дальше не следовало уточнение: «Высшая радость – найти, обрести, добыть необходимое слово. Это и есть твое назначение, твое оправдание, твой полет». «Пуля убивает врага, слово способно свалить государство. Поэтому все правительства в мире не жалуют наш графоманский цех и держат его под своим прицелом. Разумная мера предосторожности, когда встречаешься с гуманистами».

Поиск нужного слова, соединение слов, утверждающих ценность человеческого существования, и стали главным делом Леонида Зорина и его счастьем. В конце книги приводятся размышления писателя уже на пороге смерти. Они полны восторга и благодарности за все, что было дано.

«И в сотый, и в тысячный раз твержу: нет большего дара, чем дар писательства. Как мне отчаянно повезло, какое выпало упоение, какой высокий порыв души, я одолел притяжение почвы и наконец-то обрел пространство.

Мне хорошо, мне так хорошо, легко, свободно, какое чудо! Написать и не расплескать, как счастлив я, что рожден писателем, что я составляю единое целое с письменным столом и пером, нет уз, нет тьмы, лишь свет и свобода. На этом я и поставлю точку. Спасибо, я счастлив. Все хорошо».

Откуда же черпаются эти свет и свобода, из чего они сотканы, наконец? Из радости творчества, из восторга создавать с помощью слов новые вселенные и утверждения своего человеческого достоинства.

Вот какой путь придумал себе один талантливый мальчик из города Баку. И, что самое интересное, воплотил свои детские замыслы и прошел этим путем, ни разу не уклонившись, до конца.

Майя Кучерская

Мастерская Волина

Т. Поспеловой


Диалоги
1

Не верилось, что я доживу до этих драматических лет, когда попросят меня поделиться воспоминаниями о Волине.

Ушел он до срока, хотя положено считать его годы вполне естественными для неизбежного расставания. Когда-то нас разделяли с ним более пятнадцати лет – теперь я гораздо старше него. Никак я к этому не привыкну – всегда ведь смотрела снизу вверх.

И грустно мне нынче, зачем скрывать? Странно устроена наша жизнь – иной раз от добрых новостей (а интерес к нему – добрая весть) печалишься более, чем от дурных. Может быть, тут виной мои годы – смещают и ракурс, и восприятие. Теперь он мне кажется молодым.

К тому же даровитые люди неведомым образом ухитряются почти до седых волос сохранять столь неуместную инфантильность. Она, кстати, выглядит так же курьезно, как затянувшаяся девственность у нашей сестры – и с целомудрием расстаться следует своевременно.

Вы просите написать о том, что мне запомнилось о Волине. Тут возникает и та опасность, что надо будет говорить о себе. Старые дамы не прочь намекнуть, что, если б не их безупречный такт, они бы доходчиво объяснили, кому в самом деле обязан читатель.

Однако меня ничуть не прельщают сомнительные лавры Авиловой, хоть ей удалось запудрить мозги даже весьма ядовитому Бунину. Он сразу признал, что мемуаристка была потаенной любовью Чехова.

Вполне возможно, что Бунин лукавил. Его очевидная неприязнь к Ольге Леонардовне Книппер могла побудить его вдруг припрятать свои беспощадные коготки и неожиданно изобразить не свойственное ему простодушие.

Я, впрочем, не хочу комментировать биографии знаменитых людей. Особая зона: я убедилась, что в ней происходит своя игра, и часто это – игра без правил.

А мне, как вы знаете, много лет, но мало сил, чтобы блуждать в лабиринтах. Я не спешу занять место в очереди. Я попросту расскажу, что я помню, и поделюсь с вами тем, что думаю. И его юность, и его молодость достались другим, я была с ним рядом уже в достаточно зрелую пору.

Навряд ли можно его назвать легким в общении человеком. Никто не мог бы его укорить в подчеркнутой замкнутости, но не спорю – разговорить его было трудно. Сам он не раз и не два замечал, что графоманы, такие, как он, в конце концов устают от слов – по этой причине приходят к сдержанности.

Он избегал «больших полотен», свой так называемый минимализм он объяснял своей плодовитостью. Однажды грустно сказал, что краткость не столько стремление к совершенству, сколько свидетельство об исчерпанности. «Слова иссякают вместе с возможностями», – вздохнул он в одной из наших бесед. По вредности я его обвинила в кокетстве, он сумрачно промолчал.

Чем я внушила ему доверие и почему он со мною делился так щедро своими соображениями? Не знаю. Зачем мне об этом думать? Всегда есть соблазн заговорить о некоторых своих достоинствах – вот так и соскальзываешь в муравейник, где шумно и неутомимо хлопочут иные профессиональные музы. Надеюсь – не угожу в паноптикум.

Я ворошу свои старые записи, свои дневнички, свои заметки – как многие, я не избежала попыток хотя бы так укротить струящееся меж пальцев время. Эти конвульсии не помешали заняться общеполезным трудом – зато сегодня так пригодились. Память – непрочное вещество, и на нее нельзя полагаться.

Служила тогда я в бойком журнальчике, который при всей своей внешней лихости неотвратимо дышал на ладан.

Обидно. Безвременная кончина этого тощего органа мысли сулила мне сложности и заботы. Мне померещилось, что повезло, что я обрела наконец свою нишу, в которой относительно сносно могу провести хоть несколько лет. Но становилось все очевидней – надежды эти безосновательны.

Мое приунывшее начальство делало судорожные попытки привлечь читательское внимание. Однажды редактор предположил, что, может статься, беседа с Волиным вызовет необходимый отклик. Не то чтобы этот угрюмый автор тревожил умы и сталкивал критиков, но репутация нелюдима, не склонного раздавать интервью, могла бы растормошить подписчиков.

– Хочу поручить это дело вам, – изрек наш стратег. – Так будет верно.

Я удивилась.

– Как вам известно, я вовсе не по этому делу. Здесь требуются особые свойства – если хотите, манок и драйв. Другими словами – все иное. От внешности до состава крови.

Редактор помедлил и усмехнулся. Этот смешок давал понять, что он все продумал и знает, что делает. Веско, неторопливо сказал:

– Конечно, я мог бы к нему заслать юную куколку с длинными ножками. Но это был бы неверный выбор. Требуется тактичная дама, перешагнувшая тридцатилетие, приятная во всех отношениях. Вас он, бесспорно, не отошьет. А вообще – не опасайтесь. Он человек цивилизованный. Да, домосед. Что тут дурного? Он не обязан любить тусовки.

Звонок мой Волина не порадовал. Он пробурчал, что сейчас перегружен, кончает работу, но, ежели мне и впрямь так важно его увидеть, встретимся на исходе месяца. На монологи он не способен, но, коли вопросы стоят того, он обещает на них ответить.

Хотя из редакторского напутствия следовало, что внешний мой вид не столь уж важен, но «вечно женственное» дало себя знать – и я полчасика перед зеркалом повертелась. Разглядывала себя придирчиво, словно готовилась к рандеву. Кончилось тем, что вдруг разозлилась. Какого шута? Я в самом деле – не долгоногая вертихвостка. У каждой из нас – свое амплуа. Мое – приятная собеседница. Способная оценить внимание и вызывающая доверие.

По-своему – достойная роль.

Женская моя биография – не из успешных, тут не поспоришь. Сижу у треснувшего корытца. Спутники не были ни злодеями, ни непорядочными людьми, но их пристойные репутации вкупе с умеренными достоинствами не принесли мне особых радостей – попросту говоря, было скучно. С самой собою наедине, как выяснилось, мне интересней. Хотя нисколько не обольщаюсь на собственный счет – самолюбива, обидчива, не без амбиций. Приходится за собой послеживать. Похоже – мне это удается. Хотя бы не раздражаю ближних. Учтиво сохраняю дистанцию.

Как говорится, могло быть хуже. В конце концов, есть и свои преимущества. Я ни перед кем не отчитываюсь, избавлена от трудной обязанности терпеть присутствие человека, имеющего законное право требовать от меня внимания, заботы, служения, женской близости – в зависимости от своих пристрастий. Самостоятельность, независимость – вспомни, ведь этого ты хотела.

Приходится повторять эту мантру, чтоб столь ценимое уединение не стало смахивать на одиночество. Маленькие необходимые хитрости в нашей нелегкой женской войне. Иначе трудно справляться с жизнью.

Помощь положена неумехам и людям не от мира сего. Дамы с характером обойдутся. Таким, как я, опора не требуется. Еще бы – я твердо стою на ногах. Черт бы ее подрал, эту твердость!

2

В ту пору наш Валентин Вадимович, в сущности, был еще в цвете лет. Хотя тогда он мне представлялся едва ли не пожилым человеком, все относительно, как известно. Похоже, моя картина мира была достаточно иерархична. Персонам, обладающим весом, положено быть немолодыми. Если не полными геронтами, то близкими к этому состоянию.

При встрече с Волиным я испытала даже какую-то обескураженность, ибо увидела перед собой еще не старого человека. Плотного, хорошего роста, выглядевшего отнюдь не развалиной – было ему пятьдесят с небольшим.

И он, в свою очередь, оглядел меня своими дымчатыми глазами внимательно, с неясной усмешкой. Спросил: не хочу ли я кофейку?

Я деловито произнесла:

– Спасибо. Давайте приступим к делу.

Он усмехнулся:

– Тогда изложите, что надо вам из меня извлечь?

Я сказала:

– Я представляю, как вас донимают такими беседами и что они вам осточертели. Но такова моя работа.

Волин участливо осведомился:

– Ваша работа вам не по вкусу?

Я буркнула:

– Речь не обо мне.

Волин покачал головой.

– Сурово. «Здесь спрашиваю я». Вы правы. Все верно. Прошу прощения.

Я уловила его усмешку – уж слишком почтительно и церемонно. Почувствовала себя задетой и не сумела этого скрыть. Насупилась:

– Есть еще вопросы? Дать мои явки и адреса?

Он кротко заверил:

– Вопросов не будет. Вас понял. Ограничусь ответами.

Я с независимой усмешкой пожала плечами. Что означало: готова принять капитуляцию. Спросила:

– Вы трудитесь с удовольствием?

– Разумеется, – кивнул он со вздохом. – Иначе зачем мне эти галеры?

И доверительно пояснил:

– Прожить за столом свои лучшие годы, не испытывая при этом кайфа, может только душевнобольной.

– Классик назвал эти галеры «высокой болезнью». Ведь не случайно?

Он сказал:

– То – классик. А я – другой.

Не подступишься к этому господину! Но он, заметив, что я смутилась, смягчился:

– Хочу, чтоб вы меня поняли. Не надо рассматривать наш с вами труд, как наитие свыше, как священнодействие. Надеюсь, что я – профессионал. Как видите, вовсе не прибедняюсь. Быть профессионалом – немало. Но – не величественно. Обойдемся без причитаний и придыханий.

Я по инерции возразила:

– Сказал же Александр Сергеевич: над вымыслом слезами обольюсь.

Волин покачал головой:

– Без исполинов шагу не ступите. Сразу – то Пастернак, то Пушкин. У этих людей свои заботы, у нас – свои. Ничего похожего. Как я догадываюсь, журналистика для вас – суровая повседневность, а потаенная мечта – изящная словесность. Не так ли?

Я покраснела:

– Нет журналиста, который не мечтает о книге.

– Так я и думал, – Волин вздохнул. – Не мне вас осаживать и укорачивать, могу лишь подать дурной пример, но – вас поразил опасный вирус.

Я сухо сказала:

– Вполне сознаю. От этого нисколько не легче.

Мне было трудно сосредоточиться, точило какое-то беспокойство. С грехом пополам, сердясь на себя, я завершила свое интервью. Когда я собиралась откланяться, он неожиданно проворчал:

– Не исчезайте на веки вечные. Если возникнет у вас охота – зайдите. Буду рад вас увидеть.

Не понимая, какой должна быть моя реакция, я сказала, что занесу ему номер журнала, в котором будет помещена наша сегодняшняя беседа.

Волин сказал, что свои откровения читать ему, в общем, необязательно, а вот с моим персональным творчеством был бы и впрямь рад познакомиться. Эти слова меня удивили.

Выждав приличествующий срок, я отослала ему машинопись. Снова тревожить его визитом я не решилась – его приглашение восприняла как фигуру речи. Тем бо́льшим было мое удивление, когда уже несколько дней спустя я получила его письмо.

«Я, кажется, вам внятно сказал, чтоб Вы занесли свое творение, не прибегая к услугам связи. Коль скоро Вы такая поклонница эпистолярной формы общения – извольте, но имейте в виду: к длинным посланиям я не способен.

 

Теперь о вашем произведении. Вы наблюдательны – важное качество. Можете достаточно ясно и живо выразить то, что видите. Но, чтоб задержаться в литературе, этого мало – у вас должна быть своя персональная главная тема. Пусть даже не вполне очевидная. Попробуйте сами определить ее. Понять, что вас больше всего тревожит.

И вот еще, что следует помнить: литературная работа не безопасна. – Может стать счастьем, но, вместе с тем, может разрушить жизнь. Мне привелось увидеть немало жестоко погубленных ею людей. Необходимо обладать некоторыми исходными качествами, чтобы ступить на такую коварную и вероломную территорию. Если хотите, можем подробнее остановиться на этой теме».

3

С этого письма-приглашения все между нами и завязалось. Пошло-поехало, покатилось. А вскоре, с радостью и тревогой, я убедилась, что литераторство – не налетевшая вдруг причуда, не женская потребность эффектней принарядить, подрумянить будни – похоже, во мне неспроста поселился этот обременительный зуд.

Я обнаружила, что хочу как можно тщательней и подробней записывать разговоры с Волиным. Это желание обескуражило, но и обрадовало меня. Прежде всего, своим бескорыстием. Мне ведь и в голову не приходит когда-либо опубликовать свои записи. Я поступаю так потому, что все услышанное, увиденное, все, что я чувствую и обдумываю, незамедлительно идет в дело, должно быть сразу же зафиксировано. Иначе мне покоя не будет, все против шерсти и свет не мил. Стало быть, я не вполне случайно присохла к письменному столу. Правда, чтобы самой понять, насколько без него неоправданна, бессмысленна и пуста моя жизнь, потребовалось стать ванькой-встанькой. И больно падать и вновь вставать.

4

Когда дорожки наши скрестились, я, сколь ни грустно, уже миновала девичью пору, но, тем не менее, была сравнительно молода. И, разумеется, не отличалась предусмотрительностью и дальновидностью. Общались мы тесно и долгие годы – при мне он из полного сил мужчины неукоснительно превращался в грустного старого человека. Мне остается лишь сожалеть, что я не сразу – совсем не сразу! – сумела понять, что надо мне делать.

Я записала совсем немного его советов, и уж тем более фразочек, брошенных мимоходом, даже существенных соображений. О чем теперь безмерно жалею.

А он, скорей всего, неспроста с такою трогательной настойчивостью внушал, что разумному литератору необходимо тут же фиксировать слово, наблюдение, мысль. И непростительная беспечность – довериться памяти. Избирательна, склонна то к ретуши, то к коррекции, то попросту дырява, как сито – нет, ненадежна и подведет!

– Записывайте. Все блекнет, все гаснет, все незаметно уходит в песок. В чем суть и смысл нашего дела? Уметь останавливать каждый миг и пригвоздить его, заарканить. Он только и норовит ускользнуть.

Как он был прав! Теперь мне приходится тратить так много своих силенок, чтобы придать хоть какую-то стройность и относительную последовательность редким и отрывочным записям, догадкам и кусочкам из писем, моим сохранившимся бумажонкам.

Я никогда не была – и с чего бы? – ни продолжением карандаша, ни приложением к вечному перышку, так и не стала профессионалом.

Больше того, с непомерным усилием усаживала себя за стол (ах, эти бабские настроения!). Что делать? Для добровольной схимы надо родиться таким упертым, стойким служителем этого культа. Мне остается лишь пожалеть, что я была из другого теста. Не та порода, не тот замес.

Я только отчасти, фрагментарно, воспользовалась его советами, хотя в ушах моих до сих пор звучит его упреждающий голос: Записывайте! То, что увидите, услышите, и о чем подумаете. Причем – не откладывая ни на минуту.

Сам он всегда был готов к аскезе, хотя в ту пору был вовсе не стар. Во всяком случае, в ледовитом, прямом значении этого слова. Прожить полстолетия – это не шутка. Но ныне я хорошо понимаю, что это звездный мужской сезон. Хорошего роста, лишь с легкой проседью, брюнет (он посмеивался: брунет). Плотный, но не дородный, осанистый. Перемещался в пространстве неспешно, вразвалочку – эта манера присуща либо бывалым морячкам, либо людям, имевшим касательство к спорту, был усмешлив (эта его усмешечка меня поначалу всегда настораживала), делал меж фразами краткие паузы – возможно, чтоб дать своему собеседнику время воспринять его мысль. При всей его ровности и приветливости было ясно, что цену себе он знает.

Подобную трезвую самооценку обычно приравнивают к высокомерию. Что безусловно несправедливо. В конце концов, почему бы ему не понимать и не видеть того, что понимают и видят другие?

Но есть освященное давней традицией правило хорошего тона – сам автор не ведает, что творит. Этакий трогательный лопух. Долгие годы тянуло высказать то, что я думаю: «Все эти неброские „скромные“ люди способны лишь на такое же скромное, непритязательное искусство».

5

«Записывайте. Все время записывайте». Порой это требование казалось какой-то навязчивой идеей. Я даже подумала однажды: это внушает он сам себе. То, что вторгается даже в сон, – на припасенном клочке бумаги записываешь словечко, тень мысли – все это не блажь и не вздор, и уж тем более не шаманство. Все это жизненно необходимо.

В тот день, когда по его приглашению я в первый раз его посетила, меж нами сразу же завязался весьма продолжительный разговор.

Вначале он долго меня расспрашивал о том, как я пишу свои опусы, как возникает и прорастает мой замысел, какая причина вложила перо в мои персты? В мои ухоженные персты?

Последний вопрос меня разозлил, я что-то тявкнула – ныне мне ясно, что попросту сразу же ощутила: дочь моя, ты попадаешь в зависимость. Но эти «ухоженные персты» и впрямь раздосадовали – не соответствовали ни моей сути, ни образу жизни. Забыла, как тщательно, как по-женски готовилась к своему визиту.

Но это был чуткий господин. С каким-то отеческим участием осведомился:

– Что, очень досталось?

Больше всего я опасалась вызвать у кого-либо жалость. С одной стороны, всегда мне в ней чудилось нечто обидное, унизительное. С другой – я усматривала в ней фальшь. Вот почему на всякий случай вновь выпустила свои коготки:

– Не больше, чем всем остальным пешеходам.

Волин кивнул:

– Тогда мы созвучны. И я пешеход. Такой же, как вы.

Я вновь огрызнулась:

– Это не так. Вы пешеход по доброй воле, а я пешеход по необходимости. При первой возможности сяду за руль.

Он понимающе усмехнулся:

– Любите быструю езду?

– Нет. Так удобнее находиться наедине с самой собою. Машина дарит такую иллюзию.

– Ну что же, – вздохнул Валентин Вадимович, – вполне патрицианский ответ. И, должен сознаться, вас понимаю. Сам необщественный человек.

6

На этом увертюра закончилась. И он, как опытный дирижер, сменил регистр нашей беседы. Стал излагать свои впечатления от прозы самолюбивой гостьи. Отлично видел, что храбрый ежик на самом деле весьма уязвим. Этакая ранимая дамочка с подчеркнуто независимым видом. Похоже, он таких навидался и чувствовал легкую разочарованность. Какое-то странное существо явилось в качестве интервьюерши – в итоге он почему-то должен знакомиться с ее самодеятельностью – глупей ситуации не придумать!

Я долго испытывала противное, грызущее меня состояние – стоило лишь напомнить себе, насколько нелепо тогда я выглядела. Закомплексованная бабенка, при этом еще не первой свежести. Вдобавок почему-то топорщится – не может найти естественный тон. На что он вынужден тратить время!

Устав разбираться с самой собой, я попыталась восстановить необходимое равновесие. Только не становись мазохисткой. Привыкни к тому, что не любишь себя. Тебе не нравится твоя внешность. Тебя раздражают, с одной стороны, твоя неуверенность, а с другой – твоя неуемность. И прочие свойства. Ты никогда не договоришься с особой, которую ежедневно ты видишь в зеркале. Очень жаль. Усвоила? Ставь жирную точку.

Однако на сей раз твое положение нежданно-негаданно осложнилось. Люди, с которыми до сих пор встречалась ты по воле редактора, как правило, либо тебя раздражали, либо – такое было удачей – не вызывали душевного отклика. Но твой последний клиент, к несчастью, тебе приглянулся. Мои поздравления. Внезапно взыграло в тебе ретиво́е. Или изысканней – Вечно Женственное. Только его тебе и не хватало. Уж лучше б родилась мужиком. Но этой удачи тебе не выпало.