© Марк Зиновьевич Берколайко, 2018
ISBN 978-5-4490-7450-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пролог
Я скажу тебе с последней
Прямотой…
О. Мандельштам
Я знал, я верил, что найдется единственный победный ход, и что он будет так прекрасно нелогичен!
Впрочем, Он наверняка использует свою последнюю возможность не дать мне сделать сильнейший ход и избавить человечество от надуманного выбора между Ним – Яхве, Иеговой, Богом Всеблагим и Всемогущим – и мною, Рафаэлем, любимым учеником, чернорабочим в мастерской Великого Творца; прозванным и Люцифером, и Сатанаэлем, и совсем уж мерзко – Повелителем мух.
Болезненные страхи верующих рисуют меня вездесущим, подстерегающим каждый их шаг, будто миллиарды моих цепких рук стремятся перехватить их на пути к Богу властно и навсегда, как веревка – горло повешенного. А ведь я люблю их не меньше, чем тот, кого они зовут Всеблагим и Всемогущим…
– Рафаэль, – того и гляди, скажет Яхве. – Ты велеречив, как пьяный проповедник. С чего бы это?
– С чего? – переспрошу я. – Да с того, что после выпада ладьи Вы уже не спасете партию. Выпад ладьи перекроит судьбы человечества!
– Как звонко сказано, – усмехнется Он, – «…неотразимый выпад… судьбы человечества…». Твой пафос – форма скрытого протеста: ты ведь так смешно обиделся наменя и людей, когда стал для них олицетворением греха и соблазна. Но что поделаешь, если абсолютное добро – это я, а жена, дети и родственники вокруг меня, как вокруг Зевса, не суетятся, то носителем абсолютного зла долженбыл стать мой любимый ученик. Терпи!
Его первоначальный замысел был прозрачен и глубок: через некоторое время после Большого Взрыва в разных местах Вселенной должны возникнуть системы, способные развиваться и бороться за расширение ареала. Но вопрос: на каком этапе развития каждая особь станет ощущать себя не только частью системы, но и как отдельность, единичность? На каком этапе она начнет бороться с другими особями за расширение своего собственного ареала?
И причудливы пути познания: только на окраине скромной Галактики, на небольшой планете, умеренно резво бегающей вокруг небольшой звезды, наша программа пошла так, как мы рассчитывали – и на все вопросы давала ответы ясные и четкие. Оставалось только терпеливо наблюдать, но Ему это казалось слишком скучным…
– Рафаэль, я, разумеется, вижу ход ладьей, – вдруг заговорил Яхве, – и использую свою последнюю возможность. Но мне надо подумать…
Не люблю я, когда Он так задумывается. В такие его размышления проникнуть невозможно, в результате таких же раздумий возникла все перевернувшая идея.
– Рафаэль, мальчик мой! – сказал Он тогда. – Вообрази, что мы создаем возможность появления на Земле интеллекта с неограниченным потенциалом развития. Конечно, со временем он подчинит себе и планету; и пространство вокруг ее звезды, но главное нее это. Главное, что его носители, единственные из всего живого, будут понимать непреложную конечность своего существования. Каждая особь будет точно знать, что умрет, но совершенно не представлять, когда. По-моему, безумно интересно.
– А по-моему, просто безумие, без всякого интереса, – ответил я. – Ни одно живое существо, борясь за пищу или территорию, не подозревает, что может погибнуть. Конечно, инстинктивный страх ему знаком, он заставляет громче рычать и ожесточеннее впиваться – но ужас конца неведом до последней конвульсии. А если станет ведом, то наступит апатия, постоянное ожидание неизбежного.
– Ну, не мысли же ты так однобоко, Рафаэль, здесь есть невероятно раскидистое дерево вариантов! Подумай хорошенько: все животные инстинкты сохраняются, да плюс интеллект, да плюс постоянное ощущение границы, за которой Ничто, да плюс маниакальное желание заглянуть туда… хоть там и Ничто – а! какой роскошный питательный бульон для развития! Цепочку «муравейник – пчелиный рой – стадо» мы уже выстроили, но зачем останавливаться? А вдруг получится продолжение: «стадо – общество»! Решено, делаем!
И мы сделали. Делал, конечно, в основном Он – кто мог бы с Ним сравниться, когда надо было ювелирно выстроить триллионы связей между мириадами живых ячеек: но я помогал – увлеченно, взахлеб. И у нас получилось, и люди шаг за шагом обживали планету.
Но вновь Его неумение просто ждать, вновь проклятое нетерпение и импульсивные вмешательства в естественный ход событий!
… – В программе пошли отклонения – я подбирал слова осторожно, хотя пошли не отклонения, а провалы.
– Рафаэль, твое молчаливое несогласие чувствуется так явно, что на Земле уже начали сочинять легенды о великом бунте Люцифера. Выскажись, я слушаю.
И я заговорил.
– Ваши сомнительные новации ни к чему позитивному не приводят. Ваше ребячливое желание сделать «еще интереснее» не помогает, а препятствует развитию – пусть медленному, без столь любимых Вами скачков и прорывов, но зато непрерывному. На Земле уже возникли неплохие цивилизации, к примеру, эллинская. Как все гармонично и по-житейски просто! Есть смертные и есть бессмертные, есть случайность и есть Рок, зато, к счастью, нет никаких понятий о добре и зле. Только капризная милость богов – и жестокая их немилость. Любят они тебя – повезло, не любят – покорись. Чем Вам это не нравилось? Зачем Вы внушили идею единого Бога народу дикому и чересчур эмоциональному?!
Как же Он неистовствовал! Я впервые до конца прочувствовал Его необузданность. Не просто бури – магнитные тайфуны терзали бедную Землю, гравитационные поля скручивались в даже мне неведомые формы, пустоты разрушали так кропотливо создаваемую нами односвязность пространства-времени.
– Ничтожество! – гремел Он. – Твое скудоумие угнетает меня сильнее, чем все людские глупости! И в своих бредовых фантазиях они еще прозвали тебя Люцифером, Светозарным! Да вся твоя светозарность – это позолота!
Еще немного – и сотворенный нами мир был бы разорван в клочья…
– Не смейте меня оскорблять! – такая неожиданная резкость Его утихомирила. – Пугайте людей своими громами и рыками, а меня – бесполезно! Может быть, я – ничтожество, но лучшего ученика у Вас не было и не будет! Это я сделал всю черновую работу, я выстроил мироздание – по Вашим наметкам, но я. И в большей его части – устойчивость и предсказуемость. А там, где царит хаос, где бесчисленные бифуркации – там, в поисках «интересного», метались Вы! Но с меня довольно, я ухожу! Люди возликуют, когда Вы пошлете им знамение о полной победе над злом. Правда, потом им некому будет орать: «Изыди!» и Вам самому придется отвечать за все их несчастья, но это уже не мое дело!
– Мальчик мой! – спохватился Яхве. – Не разбрасывайся такими грозными словами! О каком уходе ты толкуешь, о каком уничтожении? Ведь ни я без тебя не справляюсь, ни ты без меня не обойдешься! Я, наверное, зря погорячился…
(Оказывается, я – «разбрасываюсь грозными словами». А он – всего лишь «погорячился». )
– Давай рассуждать здраво. Согласен, люди и без наших подсказок начали создавать цивилизации – где-то изобрели порох, где-то научились строить канализацию. Но это не то, что нам нужно, Рафаэль! Не потому, что развитие могло бы идти быстрее – я понимаю, что возможны и замедления, и торможения, и даже кризисы, но единобожие потому и необходимо, что единый бог – по определению – не-земной, анти-земной, его пути неисповедимы, повеления необъяснимы, он – абстракция, которая нигде, но везде, ни в чем – но во всем. Рафаэль, человечеству необходимо выстраивать из абстракций прочное жилище для духа и интеллекта. Значит, должно ощущаться незримое присутствие не скандальной олимпийской семейки, а чего-то высшего, непостижимого – в бесконечном небе, дальше невообразимо далеких звезд. Но! – пока или навсегда непостижимого?! Ты ведь понимаешь, мой мальчик, какое значение имеет противоречие между этими «пока» и «навсегда»?! ты понимаешь, что именно оно будет манить, притягивать, толкать, тащить! Рафаэль, мы с тобою дали им это небо, эти звезды, а я, отдельно от тебя, подарил им только название, только слово, только номинацию – Бог Единый и Всеобъемлющий!
Возразить было трудно. Он сверкал в капельках росы, умывшей листья и травы. Он располосовал небо ликующей радугой, струился в потоках лунного света, покрывшего моря шелковым блеском невесомого покрывала. Он звучал в мерном плеске волн и переливался в фиоритурах соловьев; играл перекатами умиротворенного рыка сытых львов и вибрировал в трубном зове взбудораженных лосей.
И в словах Его праздновала час своего торжества красота великой мечты.
А меня… меня Он вытеснил в печальный скрип умирающих деревьев, в утробный вой снующего между гор ледяного ветра, в угрожающий шелест голодных гадов – и это было нетрудно, потому что в моих возражениях были лишь липкая плесень скепсиса и затхлость азбучных истин…
– Мне, Рафаэль, тоже не нравятся мои отношения с иудеями, их шараханье от раболепства к самонадеянности. Но все изменится, когда они хлебнут из чаши судеб столько горечи, что тяготы вавилонского плена станут вспоминаться шлепком снисходительного отца. Тогда они сыграют свою роль до конца – чужие для всех, будут раздражающе активны, а в ответ на всеобщую неприязнь не затихнут, но утроят усилия. Потребность быть первыми, доходить до сути, низвергать авторитеты навлечет на их головы много молний, но нехотя, исподволь за ними пойдут другие народы. А иудеи когда-нибудь устанут, память о них завернут в саван легенд – и хоть этим воздадут должное. Так что зря ты считаешь мой выбор неудачным: какая разница, откуда дрова, если костер хорошо полыхает? … Ну, что, теперь мы все прояснили?
– Нет, осталось главное.
– Что еще «главное»?! – и затмение легло на дневную половину Земли. – Мне уже надоели твои скрипучие вопросы… что ты предлагаешь?!
– Предлагаю лишить их иллюзий, будто преданность Вам обеспечивает им бессмертие, или воскрешение, или приятное инобытие. Пусть знают, что после смерти ничего нет, и ничего не будет. Пусть учатся жить долго, уходя легко и спокойно, как засыпает ребенок, устав от впечатлений летнего дня. Предлагаю перестать внушать им представление о Вашем всемогуществе и терпеливо сносить «скрипучие вопросы», кто бы их ни задавал!
Я впервые разговаривал с Ним, не боясь ответного гнева. Позже это назвали бунтом, восстанием, будто бы я домогался власти. Как это мелко, как по-людски! Нет, мои помыслы были чисты, но я, Рафаэль, как только не прозванный: и Люцифером, и Сатаной, и Повелителем мух; я, послушный чернорабочий в мастерской Великого Делателя Яхве, впервые не отступил, выдержал Его сотрясавшую Космос ярость – и только повторял дерзко: «Сделайте – или я ухожу!»
И тогда Он предложил компромисс:
– Очевидно, Рафаэль, мы не сможем убедить друг друга. Поэтому давай решим спор, как это делают замечательные индусы – за шахматной доской. Готов отдать тебе белый цвет. Выиграешь – сделаю все, что ты потребуешь. Проиграешь – никогда больше не будешь мне возражать. А если ничья, тут же начинаем другую партию.
Конечно, я был беспомощен против Него любым цветом и проиграл бы к тридцатому ходу почти наверняка.
– Благодарю, однако несправедливо решать судьбу людей без малейшего их участия. Пусть каждый из нас имеет по три возможности не дать сопернику сделать сильнейший ход. Предлагаю выбирать кого-нибудь из тех, кто находится на перекрестье Судеб – и выбирает из двух вариантов. В зависимости от предпочтений нашего избранника ход делается или нет. Шесть раз мы отдадим в их руки исход партии, шесть человек, ни о чем не подозревая, определят будущее человечества!
– Рафаэль, – спросил Он, – но если, скажем, твоя пешка нападет на моего ферзя, у которого есть только одно поле для безопасного отхода, то может статься, что именно этот ход мне сделать не дадут? Ты этого добиваешься, я правильно понял?
…Куда меня, несправедливо прозванного дьяволом, запрятали Его восторженные почитатели? В детали?! Хотя интересно, когда они узнают, что их геном на девяносто девять процентов совпадает с геномом мартышки, то как они нарекут эту деталь, этот ничтожный один процент – Духом Божьим или схроном Сатаны?
Но про придуманную мною деталь Он все понял правильно.
Еще бы не понять, что теперь Его гигантское превосходство сводится на нет! Чего стоят глубина предвидения и искусство расчета, если любая активность может стать роковой?
– Рафаэль, – спросил Он, и я понял, что мы навсегда стали чужими, – если я откажусь от этого нелепого усложнения, ты опять заявишь, что уходишь?
– Да!
– Вскоре после Большого Взрыва работу со всем материальным я поручил тебе. Ты понимаешь, что если немедленно уйдешь, с Космосом и нашей Землей может произойти что-нибудь непоправимое? Ты ведь хорошо это понимаешь?
– Да!
– Но такая партия может продолжаться очень долго, по меркам планеты – тысячелетия. И все это время мне позволяется лишь наблюдать за людьми?
– Да! Это очень важно, пожалуй, это – самое важное! До разрешения нашего спора в развитие человечества не вмешиваюсь я, но и не вмешиваетесь Вы! Вас и так уже слишком много в их жизни, разве не интересно, чего они стоят сами по себе? Это же Ваш основной принцип: «Чтобы было интересно!»
– Ну что ж, твой ход, Рафаэль! Вперед, Повелитель мух!
Впервые Он назвал меня людским прозвищем, выбрав самое лживое.
Мы играли долго. Все это время Земля была в безопасности, разве что два-три крупных метеорита случайно пробили выставленную мною защиту.
А человечество, избавленное от нашего с Ним вмешательства, жило на хранимой мною планете как-то… странно. Так странно, что даже я, ревнитель деталей и нюансов, не вижу просвета в их мириадах.
Но самое странное, что почти три тысячи лет, преследуя пророков или поклоняясь им, провозглашая истину ересью или ересь – истиной, блуждая между рассудительностью науки и не рассуждающей верой в чудеса, эти странные наши дети не перестают надеяться на соединяющую их с Ним незримую пуповину…
– Рафаэль, – вдруг сказал Яхве, – я не хочу искать последнего, шестого избранника ни среди вождей, ни среди героев, ни среди гениев. Пусть это будет…
Глава 1
Эндшпиль. 2003 год. Май
Я хочу быть понят родной страной.
А не буду понят – что ж! —
По родной стране пройду стороной,
Как проходит косой дождь.
В. Маяковский
Георгий Георгиевич Бруткевич, 55 лет отроду, всего-то на два дня сбежавший в небольшой санаторий, приютившийся среди раздолий бывшего имения князей Мещерских, был самым кощунственным образом разбужен в самую первую ночь, когда он мог бы выспаться всласть, «под завязку» и про запас.
Разбудивший его звук было бы мало назвать: «пронзительный собачий скулеж»; нет, требовались превосходные степени, например: «очень-очень пронзительный, сводящий скулы собачий скулеж».
Требовалось проснуться. Встать. Выйти на балкон. Прогнать собаку к чертовой матери, кинуть ей что-нибудь вслед… пусть не попасть, так напугать… но если вдруг попасть, то, во искупление чрезмерной жестокости, покормить после обеда чем-нибудь… наверняка ведь припрется к столовой. Держа в руке пляжный «сланец», Бруткевич медленно поплелся на балкон. Подобный темп был выбран не только затем, чтобы не спугнуть продолжавшую скулить собаку, но и следуя наставлениям категоричной дамы – невропатолога, которой он – и кто тянул за язык?! – пожаловался на головокружения при внезапных пробуждениях. Было это сравнительно недавно, во время профосмотра, непременного для всех лиц, входящих в не столь отдаленный круг нового губернатора.
На традиционный вопрос невролога Бруткевич ответил:
– Ни на что не жалуюсь!
– Что для вашего возраста нереально, – прокомментировала она. – Хорохоритесь?
– Есть немного, – признался Бруткевич. И пожаловался.
– Пьете? – строго спросила невролог.
– Практически нет. Я долго занимался спортом.
– Каким видом?
– Боксом.
– Нокауты бывали?
– Нет, но крепкие удары иногда, конечно, пропускал.
– Сколько раз ночью встаете в туалет?
– Одина раз – всегда. Два – иногда.
– То, что с вами происходит в туалете, – дело не мое! – невролог строго подняла палец, – и несколько струхнувшему Бруткевичу захотелось признаться, что как-то раз он нацарапал все же на стене школьного туалета нехороший отзыв о придире-завуче.
– Это дело уролога! – палец устремился вверх еще строже, и тут Бруткевич с облегчением, понял, что дама имеет в виду не всевидящее око Всевышнего, а лишь расположенный где-то наверху кабинет уролога.
– Но за то, чтобы до туалеты вы добирались без падений и травм, отвечаю как раз я! И предупреждаю, никакие медикаментозные средства проблему не решат!
Бруткевич увидел смерть в конце туннеля…
– Ходить по ночам в туалет надо медленно и по стеночке!
– Как по стеночке? – удивился Георгий.
– А вот так! – невролог встала из-за стола, с удовольствием потянулась, потом съежилась и побрела, опираясь на стену кабинета так беспомощно и опасливо, что Бруткевич, благодаря профессии жены знавший театр не понаслышке, почувствовал, какая актриса гибнет в этой недавней выпускнице недогонежской медицинской академии.
С тех пор Георгий, «вспрянув ото сна», первые несколько минут передвигался медленно и по стеночке – независимо от того, держал ил путь в туалет или, как сейчас, шел отомстить подлой собачонке.
Та, словно чувствуя его опасное для себя приближение, скулила все пронзительнее.
– Фью-и-ть! Пшла вон! – свистнул и прошипел Бруткевич, изготовившись метнуть «орудие возмездия» вслед за порскнувшей из-под балкона собаке.
– Сам пшел вон! – нагло ответила собака. – Иди спать и больше так тихо не подкрадывайся, пограничник хренов!
После такого афронта лучше бы было вернуться в постель и забыться… но Бруткевич вдруг заметил, что начало светать. И что это был за рассвет!
Чернота ночи прижималась к земле и густела, как звучание контрабасов. Другие цвета располагались слоями и опирались на это звучание, подобно хорошо выстроенному оркестру: дымчато-серый переливался, как пение виолончел; алый был ровным и насыщенным, как дружелюбные голоса альтов, а розовый взвивался, как рвущая сердце кантилена скрипок. Еще выше улыбался прохладный голубой, несколько отстраненный от иных цветов, как неземные звуки гобоев отстраняются от чересчур импульсивных струнных. Двухсотлетние же лиственницы, шпалерами уходящие к горизонту, пронизывали все это многоцветие ликующими вскриками труб и валторн.
Бруткевич, вспомнив о детской мечте стать музыкантом, распростер объятья этой гармонии – и «сланец», все еще зажатый в руке, повел за собой полифонию рассвета, как чуткая и властная дирижерская палочка.
– Ну что ж ты на балконе торчишь? Как тебя назвать после этого?! – опять прорвался голос.
– «…Не смею. Назвать себя по имени.» – весь во власти внезапно возникшего примирения с миром, продекламировал Георгий на распевных нотах проникновенного баритона. – «Оно / Благодаря тебе мне ненавистно. / Когда б оно попалось мне в письме, / Я б разорвал бумагу с ним на клочья.»
И услышал в ответ:
– «Десятка слов не сказано у нас, / А как уже знаком мне этот голос! / Ты не Ромео? Не Монтекки ты?»
– «Ни тот, ни этот: имена запретны», – возопил радостно изумленный Бруткевич.
– Ш-ш-ш! Тише вы! Весь санаторий поднимете. Откуда вы взялись на мою голову?
– Не на вашу голову, а над вашей головой! – поправил педант Бруткевич.
– Шекспира наизусть шпарите…
– Моя бывшая жена – артистка, – пояснил Георгий. – Лет двадцать пять назад она дома разучивала роль Джульетты, а я подавал реплики. Так что со мной все понятно, но откуда взялось ваше абсолютное знание классики?! Послушайте, может, это судьба, что вы решили поскулить именно под моим балконом, а не, скажем, под своим?
– Вы насчет судьбы полегче! Терпеть не могу, когда ради санаторного кобеляжа разбрасываются такими словами. Просто моя дочь не выносит, когда я плачу. Услышала бы, не дай бог, такой рев бы в ответ подняла… погромче вашего ора.
– Какая она у вас умница! – восхитился Бруткевич. – Сударыня! Понимаю! Вы хотите, чтобы я убрался с балкона, дабы упорхнуть потихоньку, не показав мне своих прекрасных, но зареванных глаз и точеного, но распухшего носика. Но есть ведь другой вариант! Я твердо намерен и дальше любоваться дивным рассветом и искренне хочу поделиться этой красотой с вами. Вы можете прошмыгнуть в мой номер, заскочить в ванную, умыться, просморкаться и тихо выйти на балкон. Встать рядом, вглядеться в даль и понять, что жить – стоит. Обещаю, что не поверну к вам головы – и мы продолжим беседу, не видя друг друга, совсем как Ромео и Джульетта.
– А вы-то хоть в трусах, Ромео?
– Не в лосинах, сударыня, врать не буду. И не в пасхальных панталонах. Но в трусах, сударыня, во вполне целомудренных и добротных трусах. Ручаюсь, они не вызовут у вас греховных мыслей, но и отвращения тоже не вызовут.
– И приставать не будете? – насмешливо осведомился голос, заметно, впрочем, помягчевший.
– Сударыня! – почти пропел Бруткевич. – Мы недавно перемолвились чудесными репликами из величайшей пьесы. Каким контрастом с ними звучит пошлейший глагол «приставать»! Разве Ромео «приставал» к Джульетте? Нет, он был влеком неодолимым влечением, простите за «масляное масло». Но я, сударыня, далеко не молод, мне уже пятьдесят пять, и влечение, да еще неодолимое, для меня нонсенс. Короче, нет, приставать не буду! В крайнем случае, чуть-чуть уболтаю с невинной, сударыня, целью: убедиться, что хотя бы язык у меня еще работает.
Язык, безусловно, работал. И за себя трудился, и за голову, потому что та была пуста и легка. Потому что рассвет втягивал в свое веселое буйство все мысли Бруткевича – а язык… что язык… он у Георгия иногда производил самый необязательный треп, самую необременительную болтовню, самое хмельное словоблудие. Действующее, впрочем, на женщин безотказно, поскольку никак не могут, бедолаги, отучиться любить ушами, готовыми к навешиванию теплой, ублажающей лапши.
Вот и «сударыня», совсем недавно принимаемая за собаку, выдала в ответ не прежний жалостный скулеж, не хриплый рык, а вполне живенькое «ха-ха» и вполне живенькую фразу:
– Ладно, зайду. Но чур: не смотреть и не приставать.
Прошуршали шаги, проскрипели двери… коттеджа, номер, ванной… Долго плескалась вода, потом спину чуть пощекотало шевеление воздуха… Георгий понял, что плаксивая «сударыня» замерла в проеме балконной двери, и переместился влево, освобождая ей место у перил.
Постояли молча, блюдя договор. Потом, любуясь рассветом, она восторженно вздохнула и чуть скосила глаза в сторону Георгия, конечно же, только для того, чтобы полюбоваться еще и отблесками зари в окнах коттеджа, расположенного чуть левее. Разумеется, он тут же взглянул ответно, и, разумеется, только затем, чтобы разглядеть игру окон коттеджа справа.
«Его мужественный и ее прелестный профили навсегда завоевали их (владельцев профилей) сердца» – хотелось бы написать именно так… все же кульминация!.. однако…
Однако кульминация обрела вдруг характер боевой тревоги, и они уставились друг на друга, как два враждующих кота, случайно столкнувшиеся на «ничейной» земле и понимающие, что одному из них живым отсюда не уйти.
– Вы-ы-ы??!! – угрожающе провыл Бруткевич.
– О-па-а-а-ньки! – на октаву выше, но не менее угрожающе провыло женское существо.
Именно «женское существо», а не женщина! Потому что никак не мог Георгий уловить хоть частицу животворящего начала «инь» в той, кого мысленно именовал всегда «тварью» и «сукой»! И даже не «существо женского рода», потому что слово «род» подразумевает что-то естественное, укорененное… а «эта вот…» – могла появиться рядом с божественным рассветом только как зловещий сбой эволюции.
Но все-таки… все же… существо женское, ибо только наличие вечного начала «инь» дает возможность вскидывать голову так гордо и независимо – и всего-то через пять минут после долгого и безутешного плача.
Глова вскидывалась все надменнее, уже не горделиво, а с гордыней – и высокомерная принцесса промолвила, наконец, копающемуся в дерьме свинопасу:
– Сожалею, господин Бруткевич!
И дунула в коридор. И быстро стихла отрывистая, злая дробь ее шагов.
Пометавшись в бешенстве по номеру, он твердо решил уехать из санатория сразу после завтрака. Обидно, конечно, столько мечтать о хотя бы двух днях отдыха, скрыться в соседней области – и именно здесь толкнуться с визгливой, упорной шавкой, с инквизиторским упорством облаивающей каждый его шаг.
Нет, обратно к чертовой матери, в Недогонеж, в постылую квартиру, где ему никогда не покажут даже краешек такого рассвета, но зато и не заставят так постыдно размякнуть и пропустить удар.
Он пришел в ресторан одним из первых, отлично, надо признать, поел, … а потом взяли свое сытость и бессонная ночь… потом четырехчасовой крепчайший сон на перестеленных, нежно ласкающих тело простынях чуть успокоил… даже нет, не успокоил, а позволил взглянуть на все по-другому.
Почему, черт возьми, он умел на ринге биться до конца? До того вознаграждающего за терпение мига, когда срабатывала коронная «двойка» боковых: выстреливает левая, и отпрянувший соперник не успевает разминуться с пробивающим защиту ударом справа. Хлестким, добротным ударом, с аптекарски дозированным доворотом тела, с внезапно прорвавшимся желанием смять, добить, раздавить.
«Почему?» – спрашивал себя Бруткевич, пританцовывая и рассекая воздух легендарными боковыми «двойками», – почему меня хватало на первобытный кулачный бой, но в обычной жизни никогда не получалось держаться до победного? Почему я всегда уступал? Потому что они сильнее?.. Левой-правой. Раз-два… Нет, не потому. Просто я первобытно агрессивен только во время кулачного боя, а они – всегда… Раз-два. Правая запаздывает… Так что, бросим на канаты полотенце? Сбежим, чтобы эта сучка торжествовала? Нет уж, дорогая!.. Раз-два… Специально останусь. И буду часто попадаться на глаза. И здороваться на редкость приветливо… Раз-два… Посмотрим, кто кому сильнее изгадит эти два дня!.. Раз-два. Раз день, два день. Левой-правой. Решено! Время отдыхать!»
И отдых получился! С плаксой-сучкой нигде не пересекся, хотя не лишал себя ни озера, ни кинозала, ни, тем более, концерта джазового пианиста (из местных, но очень даже ничего).
Нигде не промелькнула вызывающе пышная рыжая грива, излишне волевой подбородок – а над ним плавно-изогнутые, покойные губы, которым полагалось петь колыбельную и рассказывать сказки, а они вместо того выплевывали ядовитые вопросы: «Георгий Георгиевич, вы утверждаете, что отладили в „Недогонежпроекте“ эффективное управление, а Контрольно-счетная палата отмечает, что в вашем Нижнемаховском филиале десять свинарок полгода получали зарплату при полном отсутствии на ферме свиней. Так, по-вашему, выглядит эффективность?» И в ответ на его: «Это действительно волнует читателей популярной газеты „Наш день“?» – молниеносное, сбивающее дыхание и заставляющее бессильно сжимать кулаки: «Вы правы, читателей популярной газеты „Наш день“ гораздо серьезнее волнует, почему полтора миллиарда бюджетных денег доверены бывшему геофизику, который не может посчитать, сколько в филиалах его предприятия свиней и сколько свинарок»…
В общем, гриву, подбородок и губы Бруткевич за два дня нигде не увидел, а потому логично было предположить, что плакса, испугавшись, смылась из санатория сразу после сцены на балконе.
В превосходном состоянии победившего духа Бруткевич утром в понедельник позвонил секретарше Оле и объявил, что задержится в санатории до вторника. Панически его уважающая Оля горячо одобрила мудрое решение в возгласила «берегите себя!» с такой тревогой в голосе, будто всерьез опасалась, что и в санатории начальник может перетрудиться, занимаясь проблемой экспорта облагороженного российского дерьма в дальние пустынные страны.
Впереди был ласковый майский понедельник, санаторий опустел, и на пляж Бруткевич пришел уже в превосходнейшем состоянии еще более победоносного духа. И… «Твою ж мать!» – едва не выкрикнул он, заметив рыжую гриву над ближайшим к кромке воды лежаком. Поэт бы сравнил эту приметную прическу с маяком судьбы или с костерком, манящим усталых путников; прозаик упомянул бы ворох блистающих предсмертной красотой кленовых листьев… Но Бруткевич представил другое: как запускает пятерню в эту плотно спрессованную копну, как тащит верещащую обладательницу в озеро – и макает, макает, макает с равномерной неумолимостью станков-качалок, добывающих черное золото на буровых российских олигархов. Однако с «мечтой» этой пришлось тут же расстаться, поскольку на соседнем лежаке скорчилась маленькая фигурка, по всей видимости, дочь рыжей ведьмы – и мрачно напевая «Суждены вам благие порывы, но свершить ничего не дано!», Бруткевич улегся метрах в тридцати от гривы (копны, вороха, костерка), у корней неохватно-широкой сосны, красующейся у озера с екатерининских, как утверждали рекламные буклеты, времен.
Поскольку озеро разлилось в небольшой впадине (к песчаному пляжу приводил спуск из семи ступенек монументальной каменной лестницы), а дерево расположилось у самого обрыва, то часть его корней, вертикально уходивших в песок, были похожи они были на гигантские артрозные пальцы, вцепившиеся в отвесную стену, чтобы последним усилием подтянуть к ее краю старое, кряжистое тело.
У этих пальцев Бруткевич и улегся. Солнце проникало сквозь крону редкими блуждающими пятнами; иногда они набегали на глаза и пробивались через зажмуренные веки алым маревом лениво пульсирующей крови.
Так же лениво текли мысли Георгия Георгиевича – лишь слегка завихрялись на многоточиях, как завихряется на перекатах медлительная река.
«Надежно она вросла… взяла свое не высотой, а шириной, прямо не сосна, а соснодуб… дуб, дуб… что-то с ним связано… ах, да, увидев зазеленевший дуб, князь Андрей решил влюбиться в Наташу Ростову… И я вот полежу, полежу, потом подойду к этой рыжей сучке и скажу: „Мария, я решил в вас влюбиться!“ Так и не сказала, откуда она Шекспира хорошо знает… Неужто читала что-нибудь, кроме „Курса молодой ведьмы“ в трех томах?.. „Да, представьте себе, решил влюбиться, несмотря на то, что фигура у вас фиговая, ноги кривые, да и вообще – мерзавка вы редкостная. А почему, спросите вы, я так решил?.. Да вы спрашивайте, спрашивайте, не стесняйтесь, все лучше об этом спросить, чем о свиньях и свинарках…“ – „Поч-ч-ч-ему?“ – прошипит она. А я отвечу… что, собственно, я отвечу?.. какой, однако, бред… разве можно в такую влюбиться?.. а… вот что я отвечу!»
«Мария, с вероятностью ноль целых, девяносто девять сотых Бога нет! Но я, как нехреновый менеджер, хочу подстраховаться на одну недостающую сотую. Моя любовь к вам будет таким актом христианского смирения… нет, самоотречения… самозабвения… ага! нашел! – самосожжения, что когда Господь будет решать, где мне предоставить жилплощадь, я скажу: „В раю, Господи, конечно, в раю! Поскольку ад – в лице Марии – я уже познал в избытке!“ Бог вздохнет и ответит: „Сукин ты сын, Бруткевич!“ Сколько способностей я тебе дал – все профукано! И полагается тебе за это не ад, а адище!.. Но перед финишем ты, хитрожопый Бруткевич, специально вляпался в любовное дерьмо, рассчитывая, что я тебя пожалею…» – «Господи, – возражу я, – обрати все же внимание на то, что нездоровая тяга к дерьму была заложена в меня тобою же! Недаром я занялся проектом, в основе которого – продажа дерьма. Свиного и коровьего. За земную валюту… А теперь я за самую дорогую небесную валюту – за место в раю – пытаюсь всучить тебе любовное дерьмо. Берешь?» – «Ишь ты! – удивится Бог. – Ловит меня на проблеме теодицеи!1 Тоже мне, новый Лейбниц нашелся… Ладно, беру! Беру, сукин ты сын, господин Бруткевич Георгий Георгиевич!»