bannerbannerbanner
Название книги:

Бутырский ангел. Тюрьма и воля

Автор:
Борис Земцов
Бутырский ангел. Тюрьма и воля

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Б.Ю. Земцов, 2019

© Книжный мир, 2019

Игорь Дьяков
Анатомия ада

Прочистились мозги и организм.



Понятней стал и власти механизм.

(Из лагерного фольклора)

Быть может, двусмысленно и даже кощунственно звучит, но период жизни, проведенный в местах, не столь отдаленных, и тем более совсем не комфортных; период, после которого большинство, как правило, ломается, оказался для Бориса Земцова подобием творческой командировки.

Или именно таковой – творческой командировкой, что называется, по совместительству.

Вот уже на протяжении нескольких лет и нескольких книг он дает скрупулезный, честный и беспощадный анализ тому аду на земле, с которым, к великому горю нашему, оказались связаны судьбы миллионов и миллионов соотечественников: тюрьмы и зоны.

В предлагаемой книге рассказов это писательское расследование продолжается. И продолжается в явном развитии, выходя на новый уровень, так как писатель, кажется, в своём творческом полёте полностью отбросил неизбежные «первые ступени», как-то: подробный бытовизм, общие характеристики лагерных «страт», вполне понятное содрогание от попадания из нашей какой-никакой, но жизни, в подлинный ад, который, оказывается, всё время находился – и продолжает находиться! – буквально под боком.

Его освещают те же салюты, на которые мы любуемся с детишками на плечах; он таится за ближними кустами, за спинами целующихся пар, за памятником Родине-матери в Волгограде.

В нём слышны те же звуки улиц, по которым ходят-ездят «вольняшки», то есть мы, не ведающие, что в современной нашей не-жизни любой, буквально любой может оказаться в этом аду!

Борис Юрьевич, по всей видимости, опирается в своём творчестве на свои всё более поздние и, соответственно, более кропотливые записи, когда уже экспозиция описана, и можно переходить к художественному осмыслению данности непосредственно.

Да, анатомические действа Земцова включают и анализ звуков, и анализ цветов – восприятие тех и других несчастными, попавшими в ад.

«И вспоминаются здесь чаще всего звуки самые обыденные, бытовые, домашние. Например, шкворчание котлет, что жарятся на кухне на сковородке, накрытой крышкой. Или мурлыканье кошки, что угрелась у тебя в ногах. Даже шум лифта, позвякивание ножей и вилок, хлопанье извлекаемой из бутылки пробки – всё это, поднимаясь со дна памяти, звучит по-иному, ласково и добро». Этот тихий гимн жизни, которую мы далеко не всегда ценим, – из рассказа «Говорит и слушает… тюрьма».

Рассказ «Серый и бурый» посвящён зловеще-убогой цветовой гамме: «Читал, слышал, догадывался, представлял, как скромен спектр тюремных красок, но чтобы так, чтобы настолько…»

Конечно же, красной, можно сказать, кровавой нитью через рассказы Бориса Земцова проходит тема несправедливости самого попадания в ад для многих, слишком многих. Таких историй на зоне и в тюрьме – масса. И придумывать их смысла не имеет – все они тщательно проверяются на воле компетентными неформальными органами (то есть, пардон, «пробиваются» братвой), и итоги проверки этой доводятся до всех сидельцев в соответствующих «малявах», доставляемых в каждую камеру по «дороге» и в каждый барак «блаткомитетом».

Из рассказа «Ангел на пальме»: «В «пятёрке», в СИЗО № 5, где до приговора отсидел почти полгода, сменил он три камеры. За это время прошло перед ним больше сотни арестантских судеб. И ни одна эта судьба не была озарена торжеством справедливости или счастливого послабления. Это означало, что никто ни из одной камеры на волю не вышел: все только на этап, только в зону, только из одной разновидности неволи в другую».

Жернова крутятся строго в одну сторону: на беспощадное перемалывание людских судеб.

Процент оправдательных приговоров у нас на порядки ниже, чем в сталинские времена.

У судей негласная норма: выносить в год приговоров НА ТЫСЯЧУ ЛЕТ!

Апелляционные судьи, как правило, торопливы и/или откровенно спят, когда исполненный наивной надежды зек аж звенит от напряженного ожидания справедливости.

Пример из Земцова, как пьяненькому мужику пришили «три гуся» (суровую статью 222, за незаконное приобретение оружия и т. д.: «Ситуация комедийно-трагическая. Не охотник, не стрелок, не владелец оружия, наконец, просто совершенно не имевший на тот момент денег, очень и очень пьяный человек вдруг покупает патроны. Да и с каких пор в пивных ларьках начали торговать боеприпасами?»

План, план, план! Борьба терроризмом!..

А уж такие тонкости, как «внутренние качества», в наших судах не учитываются уже давно и тотально. Это машина по переработке человеков. И сегодня, пожалуй, самый прожорливый её элемент – «народная» 228-я статья, по которой перемалывается, кажется, целое поколение русской молодежи.

Другой важный аспект, обойти который честный писатель не может – это абсурдность самой формы наказания, против которой в «Воскресении» мощно выступал сам «матёрый человечище».

Какое там исправление?!. Лучше Толстого не скажешь, но кое-что добавить можно.

Герой Земцова, осмысливая количество недель, месяцев и лет, которые ему предстоит провести в аду, рассуждает: «Никогда не думал и представить не мог, что обычные цифры, выстроенные при помощи самых простых арифметических действий в несложную, даже не систему, а обыкновенную очерёдность, могут уподобиться… катку, что немилосердно и необратимо раскатывает волю, а заодно и всё сознание, во что-то плоское, безликое, совершенно тебе уже не знакомое. Выходило даже, что не волю и сознание тот каток утюжил, а всю человеческую сущность и достоинство уродовал и уничтожал».

Что таить, автор этих строк, проработавший в журналистике больше сорока лет и никогда в жизни даже в милицию не попадавший, тоже… угодил. Подсуетились добрые люди. Об этом – только для того, чтобы вы понимали, какими глазами приходится читать земцовские рассказы, и что мнение сие не есть мнение кабинетного бумагомараки.

Очень невесело, надо сказать, смотрится окружающий мир из тюремной камеры:

 
Бурелом до горизонта.
Море сломанных судеб.
Потаённый фронт без фронта.
Жизни клятой горький хлеб.
 
 
Здесь – пародия пародий.
За стеною – псевдо-жизнь.
Две России, два народа,
Двуединый организм.
 
 
Прихоть псевдо-государства —
С воли стон, в неволе стон.
Власть, не скрыть тебе маразм свой, —
Попран Божеский закон.
 

Пожалуй, больше всех «пробил» рассказ «Чёрный зверь, лежащий на боку». Это очень точная метафора зоны – громадного хищного зверя, который «питается нашей энергией, нашим здоровьем, нашей жизненной силой. Мы, арестанты, – пища для этого зверя».

Птиц над головой здесь не бывает. Все маршруты пернатых обходят лагерь стороной. То ли чуют энергетический столб чёрного горя людского, то ли сторонятся смрадного дыхания чёрного хищника.

Подметил писатель и такое, казалось бы, мелкое явление (вообще-то мелких явлений там нет), как особые лагерные кошки. Они настолько вызывающе свободны, что без зазрения совести сношаются перед трибуной, наполненной лагерным начальством.

Но и к птицам, и к кошкам «Чёрный зверь» равнодушен. Они ему недоступны и неинтересны. Ему нужны людишки!

И зеки остаются годами в облаке его смертоносного дыхания. Без союзников, хотя бы в виде какой животины.

И Чёрный зверь с удовольствием жрёт! Впавший в дурной азарт Лёха Барабан повесился из-за проигрыша в 50 тысяч. Костю Грошева, который «без флага, без Родины», то есть из хохлов и без российского гражданства – тромб свалил за две недели до воли. Беда и с Вовой Слоном, и с Тёмой Маленьким…

В рассказе «Серебряные стрелки, хрустальный циферблат» возникает другой точный образ: жернова. «Только реальные, пусть киношные, мельничные жернова, перемалывали зерно, умножая тем самым его и без того великую жизненную силу. Условные же, лагерные, жернова перемалывали арестантские жизни. Результатом этой работы был не белый, ласкающий глаз мучной ручеёк – символ сытости и плодородия, а чёрная труха переломанных арестантских судеб».

Но всё же не «тварь дрожащая» превалирует на зоне. Вечно трепеща, не выживешь. Одна минута отчаяния – и падаешь в пропасть, из которой можно и не выбраться.

Более того: как ни дико это может кому-то показаться, но сильный человек, выстояв, способен извлечь пользу для себя даже из пребывания в аду.

Ты научаешься (если раньше не умел или умел плохо) «говорить со всей ответственностью «да» и «нет», жестко определять круг своего общения, намечать и различать близкие и далекие цели… Ничего здесь не спрятать, не утаить… В зоне человек со всеми своими «плюсами» и «минусами», сложностями и достоинствами прозрачен, как нигде».

Что верно – то верно, – это можно утверждать с тем большим основанием, чем дольше ты работал, к примеру, в Государственной Думе!

А справедливое наказание за подлость, которую скрыть практически невозможно, здесь практически неизбежно.

В рассказе «Третье погоняло» Борис Земцов внятно описывает эту систему наказания, которую неплохо в известных пределах и формах применять и на воле, особенно среди чиновничества: «переселить с участка «для порядочных» в проходняк «для обиженных», то есть «просто в иное измерение… Кстати, угодить туда – означало пробыть там непременно до конца срока, ибо механизма возвращения оттуда не существовало вовсе. Туда – можно. Обратно – нет! Как в некоторых видах зубчатой передачи. Движение только в одну сторону».

На эту тему сладко мечтается, например, когда пытаешься понять, куда делись 10 триллионов пенсионных рублей тех работавших и не доживших до пенсии русских людей, кто умер с 1995 по 2015 год…

 

Мужественный оптимизм писателя простирается до очень серьёзного вывода: «для порядочного, думающего арестанта – время, ушедшее на тюрьму, лагерь не вычитается из количества, отведённых судьбой и Богом лет, а приплюсовывается к ним. Отбытый срок просто раздвигает, удлиняет человеческую жизнь».

Хочется констатировать особую точность и такого наблюдения:

«Чем ближе освобождение, – пишет Борис Земцов от лица одного из своих героев, – тем больше пугал тот мир, из которого арестант надолго выпал, в котором он был уже никому не нужен, а лишь всех настораживал, всем мешал. Мало кто в этом признавался даже самому себе…»

Кажется, уместно бросить и свои «пять копеек»:

 
Когда бы не тюрьма – самообман бы длился.
Ты б руки пожимал, готовые душить.
Один лишь взмах судьбы – и занавес открылся.
Распахнут балаган, в котором прочил жить.
 
 
Застольный возбуждёж и заверенья в дружбе…
Восторженность… В ответ – ухмылка и навет.
Холодные глаза, корпоратив на службе.
От тайного врага неискренний привет.
 
 
Теперь я вижу всё за роговицей глаза.
Там – аспидный клубок рептильного ума.
Лжеца и подлеца определяешь сразу.
От скольких пропастей нас отвела тюрьма!
 
 
Ты отмотал свой срок, но сэкономил годы.
Чистилище пройдя, ты качества достиг
И жизни средь людей, и подлинной свободы.
Отныне – адамант на воле каждый миг!
 

Ощущение свободы, которая именно «наваливается», передано в рассказе «Сладкая водка свободы». Момент выхода из зоны незабываем, как первая свадьба или… Да не с чем это не сравнить! И видишь урочище «Чёрного зверя», из которого вот только что вышел, со стороны: «Фабрика? Наверное, действительно, фабрика. Фабрика по уродованию человеческого материала. Фабрика по уничтожению личности. Фабрика жестокого, трижды неестественного отбора».

И сторожко озираешься вокруг, чутьём угадывая, что здесь, на этой нашей нынешней воле, «гуманизм и милосердие сродни импортным лекарствам, сработанным азиатами в каком-нибудь подвале», что «здания без решёток, люди не в робах, люди без дубинок, машины, дети, женщины», – всё это лишь декорация свободы…

Один из последних рассказов Земцова – «Как дед Калинин детским писателем стал» – построен по законам эпоса или сказки: герой, немолодой бывший зек, пытается издать свои рассказы в трёх местах, и отовсюду уходит после мерзопакостных предложений «добавить рассказик». Мерзопакостных, ибо довески заключаются в восхвалении тех, кто в существующей системе никакой похвалы не заслуживает: это менты, якобы способные кого-то исправить; содомиты, которые нынче в тренде; и правозащитники, никого не защищающие и защищать и не думающие.

Здесь Борису Земцову удалось сделать очень удачный взрез писательским скальпелем. Исстрадавшаяся без справедливости русская душа, истоптанная свинцовыми мерзостями нынешней жизни, лицом к лицу сталкивается с полным набором гадости, что плодится через «окна Овертона». И дед Калинин выдерживает удар. Душа русская выстояла! Обошлась без липучих компромиссов, для неё смертельных…

Тащит, тащит упорно Борис Земцов свои рассказы в наше убаюканное симулякрами сознание. И не подпускает к себе ни казённого оптимизма, ни излишнего греховного уныния, – ибо, читаем между строк – и то, и другое от лукавого.

А вообще-то… душа рыдает.

«Отрыдаться бы…», – так начинается один из самых пронзительных рассказов сборника – «Ангел на пальме».

Игорь ДЬЯКОВ

Ангел на пальме

«Отрыдаться бы…» – вывел он в засаленном блокноте, уже приговорённом быть до последнего листка его тюремным дневником. Дневником именно тюремным, а, значит, главным, если не единственным его собеседником на весь срок неволи. Со всей серьёзностью, и, неминуемо, жестокостью…

Вывел машинально, смысл написанного настиг его позднее, когда обратил внимание, как испортился почерк: буквы были разного роста и стояли под неодинаковым углом к линии строки, если бы таковая присутствовала на нелинованном блокнотном листке. Показалось даже, что толщина букв разная, а сами очертания этих букв неправильные: дряблые и прерывистые.

«Можно и не читать, можно и не уточнять, кто, где и в каком настроении написал… Всё по буквам понятно… Не надо графологом быть…»

От этой мысли стало ещё хуже, хотя только что казалось, что за все прожитые сорок лет так плохо, как сейчас, не было никогда.

«Диагноз!» – хлестануло где-то внутри. В самый последний момент безоговорочный тон приговора в собственных мыслях сменился обнадёживающей вопросительной интонацией. Потому что вспомнил, как адвокат вчера говорила: «касатка» отправлена, в следствии неточностей и откровенных ошибок куча, словом, есть серьёзные основания для переквалификации «сто пятой» на «самооборону», короче, есть шанс.

Шанс… Если не на обретение самого важного, так, по крайней мере, на робкое движение в эту заветную сторону. Очень слабое движение, но движение со знаком «плюс». Это, потому что в ту сторону, откуда свободой пахнет. Удивительный запах! Несидевший человек, не то, что не оценит его, просто не унюхает. Это как ветку жасмина совать под нос тому, у кого жестокий насморк.

Почти улыбнулся, хотя вряд ли со стороны можно было обнаружить даже подобие чего-то радостного в чуть изменившейся конфигурации его губ.

Тут же другое вспомнил…

В «пятёрке», в СИЗО № 5, где до приговора отсидел почти полгода, сменил он три камеры. За это время прошло перед ним больше сотни арестантских судеб. И ни одна эта судьба не была озарена торжеством справедливости или счастливого послабления. Это означало, что никто ни из одной камеры на волю не вышел: все только на этап, только в зону, только из одной разновидности неволи в другую. Со ступеньки на ступеньку вниз, ближе к очень долгому, а потому кажущемуся окончательным, беспросветному будущему. Это будущее – несвобода. Как много мог бы он отдать, чтобы такое будущее в один миг стало прошлым.

Верно, и это – движение. Только уже не со знаком «плюс», а со знаком «минус». И не робкое, а жесткое, решительное и, главное, с твоими желаниями ничего общего не имеющее. Принудительное, короче, движение, когда не идёшь, а тащат тебя и волокут.

Потому и мысль про адвоката, с «касаткой», им сочинённой, как-то поблёкла, а потом и вовсе из сознания пропала, будто не было её там никогда. Вместо этой мысли, которая, пусть с фантазией и натяжкой, но привкус надежды имела, цифры появились. Точнее арифметические действия. Действия простые и от простоты этой… откровенно жуткие.

9 на 12. Это – 108. Сто восемь! Девять – это объявленный судом срок. Девять лет. В каждом году – 12 месяцев. Отсюда и сто восемь месяцев.

Сто восемь месяцев – много! Так много, что и в голову не втрамбовывается. Можно, конечно, из этого срока полгода подследственных, уже в тюрьме проведённых, вычесть. Только что от этого изменится? Разве намного определённый судом срок сократится?

Опять в голове заворочались те же действия из начальной, самой простой, но такой нехорошей арифметики. Пусть, восемь с половиной на 12. Это всё равно почти сто восемь. Всё равно 108! СТО ВОСЕМЬ месяцев неволи, когда вся жизнь между сплошными «нельзя» и «не положено» футболится.

А в продолжение к этой арифметике ещё одно действие напрашивалось. Такое же простое, но жуткое уже в квадрате. Если эти… 108 на 30. То есть, число месяцев на количество дней умножить. В итоге выходило что-то такое, что вовсе за пределами разумения находилось. Разум здесь просто капитулировал и признавался в полной неспособности выполнять своё предназначение – помогать тому, кому он принадлежит.

Никогда не думал и представить не мог, что обычные цифры, выстроенные при помощи самых простых арифметических действий в несложную, даже не систему, а обыкновенную очерёдность, могут уподобиться… катку, что немилосердно и необратимо раскатывает волю, а, заодно, и всё сознание, во что-то плоское, безликое, совершенно тебе уже не знакомое. Выходило даже, что не волю и сознание, тот каток утюжил, а всю человеческую сущность и достоинство, уродовал и уничтожал.

Между тем, количество дней наваливающейся несвободы можно было умножить ещё и на двадцать четыре, на число часов, которые заключает в себе каждые сутки. Калькулятора в его распоряжении не было, столбиком считать часы грядущей неволи он не осмелился. Инстинктивно чувствовал, что в результате этого примитивного арифметического действия родится не цифра, а… зверь, хищный и безжалостный, перед которым он безоружен и беззащитен.

Уже не стоило удивляться, почему буквы в единственной фразе, что недавно в блокноте вывел, такие некрасивые и неправильные. Действительно, в нынешней обстановке такую фразу с учётом формы и содержания и как диагноз и как приговор расценить можно.

«Отрыдаться бы!»

Перечитал ещё раз. Не быстро, будто читаемое не двенадцать букв, а пару абзацев убористого текста составляло, и всё написанное… зачеркнул. Старательно и основательно зачёркивал, каждую букву по отдельности вымарывал, а потом всю фразу в сплошной тёмно-синий, почти чёрный, прямоугольник превратил. Выдохнул с облегчением. Потому что смог написанное уничтожить до того, как это кто-то прочитать успел. Впрочем, кому читать? Сейчас в камере у него всего-то трое соседей оказалось, да таких, что ни одному из них, что печатное, что написанное постигать – задача невыполнимая.

Хотя совсем не этих людей сейчас он видел, и вовсе не от них хотел скрыть свою слабость, если не что-то куда более важное, что было сконцентрировано в той, уже превратившейся в безмолвный тёмный прямоугольник, короткой фразе.

Двух своих сыновей, погодков, тринадцати и двенадцати лет, очень явственно и очень близко увидел он в этот момент. Прямо на фоне не щедрой на краски и детали панорамы бутырской камеры. Стояли они между умывальником с угрюмыми проплешинами отбитой эмали и тюремным столом-дубком, сваренным из стальных уголков. Молча, стояли, смотрели на отца с грустью и состраданием, нисколько не обращая внимания на окружающую обстановку, о которой раньше только по книгам и кино отдалённое представление имели.

«Зря вы, ребята, сюда, нечего здесь вам делать…», – на полном серьёзе подумал, будто впрямь могли его дети здесь очутиться, миновав стены, сложенные ещё в екатерининский век, и прочие препятствия, что наглухо разделяют волю и неволю.

На том же серьёзе с удовольствием отметил, как хорошо, что не увидели сыновья некогда выведенную в блокноте, под дневник приспособленном, недавно вымаранную фразу. Ещё бы, ведь в таком неприглядном виде могла она представить перед ними их отца, а оправдываться, что-то объяснять, в этой ситуации возможности нет.

«Потом, потом объясню, может, к лучшему, что это не сейчас, а потом, что всё на очень долгое время откладывается, за это время и сыновья подрастут, разума накопят, и у меня настроение отстоится, а, значит, более подходящие слова для объяснения найдутся…», – сам себе растолковал, сам себя успокоил. Кажется, уже, было, и успокоился, да возник внутри неизвестно откуда вопрос. Шершавый и горячий, неудобный по всем параметрам:

«А если, всё наоборот: и ума у них не прибавится, и слов тех нужных у меня не отыщется?»

Растерялся от этого вопроса, заворочался на продавленном шконаре, зашарил беспомощно глазами по сторонам. С радостью отметил, что сыновей в промежутке между дубком и умывальником уже нет. Возможно, их там и не было. Да и откуда им там взяться? Без страха и удивления предположил, что, наверное, именно так сходят люди с ума. Только, когда такое происходит с другими – это одно, а когда такое творится с тобой самим – это совсем другое. Тут самое страшное – нарастающее осознание собственного бессилия перед безумием, которое не просто овладевает тобой, а начинает вытворять с тобой совершенно непредсказуемые вещи.

Всё равно подумал, скорее, заставил себя подумать, что ничего плохого, тем более, страшного, в этом нет, что скоропостижное сумасшествие – это один из видов реагирования человека на окружающую обстановку, значит, один их видов существования этого самого человека. Возможно, это даже… особенное проявление мудрого инстинкта самосохранения. И чего здесь плохого, тем более, страшного? Вот тут, правда, внутри какой-то рычажок щелкнул и кто-то одёрнул, что пролаял: «Отставить! Не наш путь!»

Чуть кивнул он сам себе и так же сам себя спросил едва слышно: «А где он, наш то путь?» Будто в поиске ответа на заданный вопрос ещё раз осмотрелся, и сказал веско и убедительно, но уже про себя: «Отсюда путь только один – на этап, в зону, без вариантов!»

 

Конечно, опять вспомнил про… движение. В ту сторону, куда не идут, а волокут и тащат.

Хотел было при этом сам себя утешить, перетасовать какие-то тёплые и мутные слова, среди которых самые желанные, а потому и различимые, были «адвокат» и «касатка», только не сложилось с утешением. В оконцовке и эти немногие различимые слова растаяли. Вместо них в сознании что-то вроде заставки замаячило. Вроде и разноцветной, но всё равно тёмной и тяжелой. А потом…

«Не хочу в зону! В зо-ну не хо-чу! Не хо-чу в зо-ну!», – застучало в нервном дёрганном ритме в голове. Только не в висках, как писатели пишут, а где-то глубже, да так сильно, что зубы подобие дроби выдавать начали. Понимал, что это постыдная и непростительная слабость, но изменить ничего не мог. Не было для этого ни сил, ни желания. Вообще, никаких желаний не было. Даже курить не хотелось.

Желаний не было, но то «Не хочу!», адресованное к собственному очень близкому и неминуемому будущему, внутри по-прежнему стучало. Казалось, уже не только в голове, а во всём теле.

«Да это же истерика… Натуральная бабья истерика…», – бесстрастно и безжалостно определил он и в очередной раз испытал что-то похожее на радость, потому что рядом не было никого из тех, перед кем ему могло быть стыдно за это состояние. Тут же так же безжалостно пошутил сам над собой: «А валерьянки накапать некому и душеспасительных слов никто не произнесёт…»

Поспешно попытался вернуть себя к реальности: «Какая, к чёрту, валерьянка, кому здесь, в бутырской камере, читать мне душеспасительную мудрёнку…»

И ещё дальше заспешил он в направлении той самой реальности. Да так заспешил, что со всего маху врезался в то, что отбросив интеллигентские сопли и христианские трафареты, иногда можно считать выходом из очень сложного положения. Хотя разве можно врезаться в то, что считается выходом? Тут какая-то путаница, в которой воображаемое и осязаемое перемешались. «Выход» – само слово очень решительное и мужественное. Ну, и вся его начинка, весь его смысл нынешней ситуации соответствует. Выход такой: уйти! Именно… уйти!

Совсем не хотелось ему в тот момент даже в собственных, никому не озвученных и даже не доверенных тому засаленному блокноту, мыслях употреблять громоздкое со многими тупыми углами слово «самоубийство». Слово можно и не употреблять, но смысл его остаётся. Понятно, в связи с обстановкой у этого смысла здесь своя специфика. Жесткая специфика. То, что на воле всегда под рукой, всегда к услугам твоим, здесь просто исключено. Согласно правилам, где «нельзя» – «не положено» во главу поставлены.

Это вольному человеку, «уйти» пожелавшему, представляется богатенький выбор: можно под поезд, можно с моста или с балкона высотки, можно газовый кран крутануть, можно… Много чего можно… Как красиво можно расквитаться с жизнью, если чуть-чуть начитан и что-то огнестрельное под рукой нашлось! Хочешь в традициях белой гвардии ствол к виску, хочешь, если с Фрейдом знаком, тот же ствол – в рот. Ещё можно Хемингуэя вспомнить: взять ружьё, опять же тот же ствол в рот, а на курок не совсем эстетично, но надёжно, – большим пальцем ноги пустячное усилие… Не говоря уже про аптеку со всеми разновидностями снотворного и болеутоляющего. А тут… Тут всё существование из одних «нельзя» и «не положено» состоит. Потому «вольные» варианты «ухода» здесь не актуальны.

Конечно, и тут «уходят»… По своей воле, по своему желанию, по причине отсутствия прочих хотя бы каких-то вариантов собственного будущего… Буквально пару дней назад мусора раскидали хату этажом выше после того, как там цыган-наркоша удавился. Умудрился удавиться! Потому как та хата заселена была с избытком (некоторые даже спали на одном шконаре по очереди), кажется, каждый на виду у стольких глаз, и вдруг… такой кульбит. Чтобы «уйти», тому цыгану пришлось с головой одеялом накрыться, потом к прутьям кровати в изголовье жгут из простыни приладить, и голову в петлю из этого жгута вставить.

Как можно лёжа удавиться представить сложно, только у цыгана вышло.

Кажется, и на «петрах», где он первые две недели своей неволи провёл, тоже рассказывали про такой же вариант арестантского самоубийства. Только тогда про какого-то крутого бобра – предпринимателя с именем речь шла, кому светило срока столько, сколько у дурака махорки бывает. Впрочем, детали эти ни к чему сейчас из памяти выскрёбывать, куда важнее на самом главном сосредоточиться. А самое главное сейчас то, что только тебя касается. К месту вспомнил афоризм местного тюремного производства, на стене в прогулочном дворике нацарапанный: «Каждому – своё, а своё – никому!»

«Смогу я так?» – спросил он сам себя. Показалось, что вопрос вслух произнёс, хотя рта, кажется, не раскрывал.

«Нет, не осилю…», – это уже точно вслух ответил, даже почувствовал, как пересохшие губы друг о друга прошуршали. Совсем не к месту вспомнил, что очень похоже, летом крылья у стрекоз шуршат. И другое, уже больше настроению соответствующее, вспомнил, что с тех пор, как в несвободе оказался, регулярно приходилось с темой этого самого добровольного «ухода» в лоб сталкиваться. На тех же «петрах», где его неволя старт брала, обратил внимание, что алюминиевые кружки для питья, которые трижды в день арестантам в открытый кормяк просовывали, сплошь без ручек были. «С чего так?», – не сдержал он тогда своего любопытства.

«Ручки отклёпывают, чтобы мы из них заточки не делали, потому что этими заточками кому-то, в первую очередь самому себе, кровь пустить можно!», – пояснил ему бывалый сокамерник. Показалось, с наслаждением пояснил, потому как смаковал своё уверенное, основанное на собственном опыте, превосходство над испуганной растерянностью первохода.

Очень к месту вспомнилось, что арестантам в СИЗО и наручные часы иметь строго воспрещалось. И этому в самом начале своей неволи успел он искренне удивиться. Опять же хожалые соседи с матёрыми прибаутками пояснили: так, мол, мусора про наши драгоценные жизни беспокоятся – ведь каждые часы стеклом снабжены, это стекло разбить можно, и его осколками по венам полоснуть, чтобы тот же «уход» обеспечить. Короче, понятно…

Тогда, правда, никаких мыслей про «уход» и в помине не было, а сейчас – вот они: упали откуда-то, покружили хороводом, а потом и навалились. Очень подходящее слово в арестантском арго для определения подобной ситуации есть – «нахлобучило». Именно нахлобучило, будто колпаком глухим накрыло, от всех забот отгородило, а под колпаком этим только мозг собственный один на один с этими самым мыслями про «уход» и всё, что с этим связано.

Удивительное дело, эти мысли все прочие темы куда-то на задворки сознания отодвинули, свою диктатуру утвердили. Жесткую диктатуру, потому как ни о чём другом думать просто не получалось. Будто мозгу сверху команды кто-то рявкал, и мозг в струнку вытягивался, под козырёк брал и все команды эти неукоснительно выполнял. Вот сейчас команда «Ищи вариант ухода!» прозвучала. Соответственно цыган с простынёй жгутом скрученной возник, и заточки арестантские вспомнились. Только не к месту всё это объявилось, совершенно без всякой пользы. Никакого намёка на пример для подражания или руководство к действию. Пока никакого намёка на пример для подражания…

Ещё картинка из недавнего прошлого, уже отмеченного клеймом «несвобода», всплыла. В той же «пятёрке» в соседней хате парень «ушёл», накануне всё «колёса», что в камере были, проглотив. «Колёс» много набралось (от кашля, простуды от болей в животе и т. д.) Кто-то из соседей видел, в три захода по пригоршне забрасывал. Сработало! Вроде как спать лёг, только уже не проснулся, возможно, и не засыпал: утром сокамерники обнаружили его с открытыми глазами и с засохшей, почему-то блестящей струйкой зелёной слюны из уголка рта.

Проплыла картинка эта, как рыба подо льдом, да тут же прочь отъехала, потому как очередная команда грянула. Собственно, не команда даже, а вывод. Почти тот же, что после того, как цыгана, лёжа удавившегося, вспомнил: «Не твой вариант… Не твой способ… Не твой путь…»

Вывод, вроде, и безоговорочный, только за ним следом без паузы на раздумья, вопрос вздыбился, ещё более жесткий: «А какой он, мой вариант? Да и есть ли они вообще здесь варианты? Может быть, и нет никакого резона эти варианты-способы искать, потому как ни один из них не пригодится, потому как любой из них вдребезги разобьётся об… элементарную собственную трусость…».

Трусость… Нехорошее слово. Склизкое, рыхлое, вялое. И в то же время монолитно твёрдое, укреплённое изнутри арматурой невиданной прочности, коли так лихо расшибаются о него все эти варианты-способы.


Издательство:
Книжный мир