От автора
Собирая исторический материал для «толстых» книг, неизбежно сталкиваешься с сюжетами, которые производят наиболее сильное впечатление в «сжатом» виде, то есть в качестве исторических миниатюр. Как-то лет 20 назад я, тогда ещё молодой историк, прочитал об одном немецком профессоре-филологе, который доказал «несолнечное» происхождение культа Аполлона и умер при довольно странных обстоятельствах, весьма напоминающих месть рассерженного божества. Мне захотелось воспроизвести эту историю в художественном виде, связав разрозненные исторические факты в судьбу. Получилась небольшая новелла «Аполлон разоблаченный».
С тех пор время от времени я обращаюсь к жанру исторической миниатюры, который очень люблю.
За многие годы у меня скопился целый ворох исторических очерков и рассказов.
Большая их часть представляет собой исторические мистификации – жанр старинный и весьма почтенный. Им увлекались в разное время Уолтер Патер, Павел Муратов, Владислав Ходасевич, Хорхе Луис Борхес.
Конечно, по большому счёту мистификацией является любой исторический рассказ. Но иногда для полноты художественного впечатления писателю важно добиться иллюзии абсолютной документальности своего повествования. Это – не обман, не вождение читателя за нос, это – игра, которая, собственно, и является сущностью искусства.
В каждой из таких новелл воспроизведены либо реально существовавшие исторические персонажи, либо подлинные события, имевшие место в прошлом. Историческая ткань повествования полностью достоверна, хотя сюжетные повороты зачастую таковы, что кому-то может показаться, что он читает историческую фантастику. Читателю предстоит самому решить, что является правдой, а что вымыслом, и где проходит тонкая грань, отделяющая одно от другого.
Повесть о короле Родриго
Спустя полвека после смерти Мухаммеда1 арабское войско, посланное халифом возвестить слово пророка народам, живущим к западу от Дамаска2, завоевало Мавританию и вышло к Атлантическому океану. Взрывая копытами тонконогих аравийских коней прибрежный песок, белый, как морская соль, всадники гарцевали на берегу, вглядываясь в голубовато‑белесую даль – туда, где, по словам местных рыбаков, находилась Испания, могущественное королевство готов3.
До сих пор ни одно царство не устояло против сынов истины, и казалось, близок к концу великий джихад – священная война мусульман против иноверцев. Но разве есть под солнцем что‑нибудь великое, что не было бы малым перед очами Всевышнего? Чем может гордиться человек перед могуществом дел Его? Самое большое царство – лишь родимое пятнышко на лице земли, и не длиннее одной человеческой жизни великий джихад.
Думая об этом, старый асхаб4, предводитель войска, все больше омрачался лицом. Прохладный бриз вздувал складки его бурнуса, конь под ним нетерпеливо позвякивал уздечкой; за его спиной воины гадали, зачем Господь положил предел победоносному бегу их коней, а он все смотрел на море, словно ожидая, что волны расступятся перед ним, как некогда перед пророком Мусой5.
Наконец он тронул поводья и, заведя коня по горло в воду, воздел руки:
– Господи, будь свидетель, что я не могу идти дальше, но если бы море не помешало, то я бы не остановился до тех пор, пока не заставил все народы земли признать Твои заповеди!
Испания виделась арабам благодатной землей, где по берегам полноводных рек стоят богатые города, окруженные тенистыми кущами гранатовых, оливковых, лимонных рощ. И отделяли ее от Африки всего каких‑нибудь пятнадцать миль! Но даже когда у арабов появился флот, переправиться на полуостров им мешала неприступная крепость Тарифа. Древние стены ее высились на горе, в том месте, которое многие христиане по привычке называли Геркулесовыми столпами, а арабы – Джебель ат‑Тариф, то есть «горой Тарифа» (в европейском произношении это сочетание превратилось в Гибралтар).
В начале VIII столетия сеньором Тарифы был граф Хулиан, принадлежавший к старинному знатному роду. Хулиан был уже стар, но по‑прежнему горд и никому не прощал обид. Будучи полным господином в своих владениях, он правил независимо и сурово. Его тело было испещрено шрамами и рубцами, слава и заслуги его были известны всему королевству, однако случилось так, что среди людей имя «Хулиан» стало означать «предатель».
Королем Испании в то время был Родриго, правитель храбрый и благочестивый, но укушенный страстями. Имея властолюбивый нрав, он не терпел противодействия ни в государственных делах, ни в личных прихотях. Но если в первом случае ему приходилось иногда сдерживать себя, то во втором он проявлял полную необузданность.
Однажды, проезжая со свитой по владениям графа Хулиана, король остановился в его родовой усадьбе. Гостей встретила прекрасная Ла Кава, дочь графа. Юная красавица жила уединенно, окруженная девушками‑наперсницами и немногочисленной челядью. Хулиан, тревожась за ее честь, считал необходимым держать ее подальше от людских взоров. Но звуки королевского рога открывают любые ворота. Родриго был очарован свежим благоуханием, исходящим от расцветающей красоты молодой затворницы. Он провел вечер в приятной беседе с ней и лег спать с хорошо знакомым томлением в груди.
Наутро, проснувшись ранее обычного, король отправился побродить по саду в ожидании завтрака. Все вокруг было объято негой этого утреннего часа. В густой прохладной траве еще кое‑где горели крупными алмазными звездами капли росы; темная зелень деревьев была пропитана солнечным светом, который струился вниз, на землю, переливаясь световыми пятнами в листве, охваченной блаженной дрожью от едва заметного дуновения ветерка. Где‑то наверху, в ветвях, невидимые для глаз, с ленивой оттяжкой звонко перещелкивались проснувшиеся птицы, наполняя сад мелодичным хаосом своих трелей. А еще выше какой‑то невозможной, неправдоподобной голубизной сияло небо, наполняя душу нестерпимым восторгом жизни. Сейчас, в этом саду, счастье казалось таким полным, что Родриго почти забыл свою вчерашнюю влюбленность.
И вдруг он увидел, как из дверей боковой башни усадьбы выходит Ла Кава вместе со своими девушками. Весело переговариваясь и смеясь, они направились к тенистой лужайке в глубине сада. Родриго, не слишком таясь, последовал за ними. Под сенью пышных миртов и виноградной листвы девушки поставили на землю для Ла Кавы низкую скамеечку с бархатной подушкой, а сами расположились вокруг нее, расстелив на траве небольшие коврики. От внимания Ла Кавы не укрылось то, что за ней наблюдают, и девичье лукавство толкнуло ее на маленькую шалость. Она велела одной из девушек выплести ленту из косы и обмерить ею всем стопы. Девушки с живостью приняли участие в этом опасном для самолюбия соревновании. Задрав юбки и сбросив на землю туфельки, они, в ожидании своей очереди, нетерпеливо потрясали в воздухе очаровательными ножками‑стрелками, туго обтянутыми белыми, розовыми, голубыми чулками. Последней дала себя обмерить Ла Кава, и оказалось, что столь миловидной и изящной ножки нет ни у кого. Ла Кава бросила торжествующий взгляд в ту сторону, где, укрывшись за деревьями, стоял Родриго, и крикнула, указывая на него:
– А вон и судья нашего состязания!
Увидев короля, девушки вскочили и, схватив коврики, с визгом и смехом побежали к усадьбе. Вместе с ними скрылась и Ла Кава. А Родриго остался стоять у дерева, охваченный столь сильным желанием, что с трудом переводил дыхание. Сад по‑прежнему дышал дивным умиротворением, но король чувствовал себя Адамом, изгнанным из рая.
День показался ему бесконечным, он едва дождался вечера. Тогда, призвав Ла Каву в свои покои, король сказал:
– Сегодня жизнь постыла мне, прекрасная Ла Кава, столь сильна моя любовь к тебе! Если ты мне дашь спасение, то я ничего не пожалею для тебя. Если нужно, я готов принести корону на твой алтарь.
Говорят, Ла Кава сердилась и ничего не отвечала королю на его уговоры, и тогда Родриго, забыв обо всем, силой обрел то, о чем сначала просил столь смиренно.
Опомнившись, Родриго стал раскаиваться в содеянном. Но что раскаяние! Нести кару за безумную страсть короля пришлось всей Испании. Божий суд над ним свершился скоро, а людской не окончен до сих пор. Кто виноват в постигших страну бедах? Люди судят по‑разному: женщины во всем винят Родриго, а мужчины – Ла Каву.
Ла Кава была безутешна. В жестокой печали она послала письмо отцу с известием о нанесенном ей бесчестье. Граф Хулиан, читая эти горькие строки, рвал на себе седые волосы и клял судьбу, что с таким холодным безразличием карает величие и благородство. В диком исступлении бросал он страшные кощунства Небу – свидетелю его позора, забывшему о милосердии и защите, и сетовал на свою старческую немощь, мешающую ему отомстить нечестивцу. Когда же он выплакал все слезы и холодная злоба прояснила его разум, он сказал себе: «О, наш безрассудный король! Ты оскорбил мой старинный род; ослепленный страстью, надругался над красотой моей дочери и моей честью, не предвидя за это расплаты. Но даст Бог, я отплачу тебе, не взыщи. К высшему правосудию взываю я. Если сам король бесчестен, что взять с подданных? Слава Небу! За неистовства владыки заплатят невиновные. Великий позор ждет страну, вся Испания должна превратиться в руины – только так могу я насытить свое сердце мщением. Видит Бог, если бы я мог, я бы не стал губить столько жизней, а отомстил одному моему обидчику. Но иной жребий выпал мне. Небо, Небо! Только ты все взвесишь и всем воздашь за могилой. Так взгляни на горе старца, пожалей и помилуй его».
Хулиан призвал арабов на родную Испанию, пообещав им открыть ворота Тарифы. И скоро тридцать тысяч гази6 во главе с полководцем Мусой высадились на испанском берегу. Хулиан сдержал обещание. Тарифа пала. Руины, кровь и пепел остались на месте грозной крепости.
Мусу не страшила ни сила кафиров7, ни огромные размеры их страны. Он был готов немедленно идти в глубь Испании, но граф Хулиан посоветовал ему дождаться войска Родриго на равнине возле города Херес‑де‑ла‑Фронтера, где арабская конница получала преимущество над готами, чью главную силу составляла пехота.
Родриго прибыл на битву с отборным войском и искуснейшими полководцами. Семь дней подряд противники с утра сходились в беспощадной схватке, а к вечеру ни с чем возвращались каждый в свой лагерь. К исходу седьмого дня и тех и других одолели сомнения, и воины больше не верили в победу. Тогда Муса сказал своим гази:
– Всемогущ и милосерден Господь в славе девяноста девяти прекрасных имен своих. Я молился Всевышнему, и Он услышал меня. Он сокрушил ребра врагов и сделал сердца их как воск; жилища их, имущество их, жен и дочерей их отдал Он в руки правоверных. Мученикам же, павшим в битвах и похороненным без омовения и молитвы, Он открыл двери джанната8, обители мира, садов вечности. И нет участи слаще и завиднее этой! Под престолом Господа возлежат они в богатых одеждах на ложах расшитых, в благодатном саду, где текут реки из молока, вкус которого не меняется, и реки из вина, приятного на вкус, и реки из меду очищенного. И прислуживают им мальчики вечно юные, и ласкают их жены черноокие, большеглазые, подобные жемчугу хранимому, которых не коснулся от века ни человек, ни джинн.
Родриго же нечего было сказать воинам, потому что каждый знал о бесчестье, нанесенном им графу Хулиану. И король, видя бедствия, которые он навлек на Испанию, искал уже не победы, а смерти. Поэтому, когда на следующий день сражение возобновилось, готы не выдержали натиска. Их знамена были повержены, и лагерь захвачен. Великое множество христиан покрыло своими телами равнину. На поле боя был пойман и любимый конь короля без седока. Родриго сочли убитым, и никто не пожалел о нем.
Здесь историк должен отложить перо в сторону – хронисты умалчивают о дальнейшей судьбе злосчастного короля. Народные же романсы говорят следующее.
Весь день Родриго неистово бился с врагами в самой гуще схватки. Его доспехи были забрызганы вражеской кровью, меч зазубрился, шлем от многих ударов лопнул, и забрало, согнувшись, вонзилось в лобную кость. Но смерть бежала от него, как он ни преследовал ее. Наконец, сбитый с коня, он кое‑как выбрался из толпы сражающихся и взобрался на холм. Здесь усталость, голод и жажда совсем сломили его. Родриго присел на камень и окинул равнину взглядом, полным печали. Еще никогда ему не приходилось видеть такого кровопролития. Трупы его воинов лежали, как снопы на хорошо сжатом поле, их телами были запружены ручьи, – уцелел едва ли один из десяти. Королевские знамена – олицетворение добытой веками славы – были постыдно втоптаны в грязь самими бегущими. «О, моя Испания!.. Погибла!» – прошептал король и содрогнулся от мысли, что он сам сотворил все это.
Родриго поймал чужого коня, бродившего поблизости, и, отпустив поводья, поехал, не разбирая дороги, убитый горем. Весть о его гибели и о поражении войска уже разнеслась по окрестностям. На распутьях король видел толпы крестьян и пастухов, спешащих укрыться за укреплениями городов. Все они, рыдая, молили Бога о спасении христиан и громко проклинали Родриго и Хулиана. Король, опустив голову, спешил проехать мимо, не смея даже попросить этих людей молиться за него.
Томимый глухой тоской, он ехал вперед без всякой цели, углубляясь все дальше в неприступные горы. Тучи клубились в мрачных ущельях, крутая тропинка терялась среди камней, и скоро конь и всадник совсем выбились из сил. К счастью, впереди показалась лужайка, на которой Родриго увидел две дюжины овец и старого пастуха. «Вот и все, что осталось мне от моего королевства», – подумал Родриго и, подъехав к пастуху, молвил:
– Сегодня король погубил страну. Спасайся, старик, и помоги мне в моей беде, укажи путь к жилью.
– Эти горы пустынны, – ответил старик. – Здесь нет ни замка, ни дома, один только бедный скит стоит высоко в горах. Там живет столетний отшельник, святой человек…
«Спасибо, Господи, ты вразумляешь меня. Там закончу свой грешный век», – подумал Родриго.
– Нет ли у тебя чем подкрепить мои силы? – вслух сказал он.
Пастух развязал котомку и вынул краюху хлеба и кусок мяса – все, что, имел. Он разделил их пополам и половину протянул королю. Родриго с жадностью набросился на еду. Но мясо было столь жилистым, а хлеб так темен и сух, что король, вспомнив былые пиры, не смог удержаться от рыданий… Выронив пищу из рук, он снял с себя цепочку и перстень и протянул пастуху:
– Возьми от меня в подарок эти вещи и покажи мне дорогу в скит.
С этими словами Родриго снова вскочил в седло.
– Ты хороший человек и платишь как король, – сказал удивленный пастух. Он рассказал, как проехать в скит, и простился с Родриго.
Бывший король поехал дальше. Быстро темнело, конь спотыкался на каждом шагу и испуганно храпел. Родриго пришлось отпустить его и продолжить путь пешком. Солнце совсем скатилось за тучи, и последний отблеск погас в небе, когда он увидел на одном из уступов пещеру в скале. По вкопанному перед входом деревянному кресту Родриго понял, что достиг цели.
Он кликнул отшельника, но никто не отозвался. Родриго вырвал пук мха между камнями, высек огонь и вошел в пещеру – она оказалась пустой. В одном углу лежала охапка истлевшей соломы; перед ней стояла лампада, в которой давно высохло масло. В другом ужасной чернотой зияла открытая могила. Посветив в нее, Родриго увидел остов отшельника и на нем почерневшее серебряное распятие. Каменная плита была слегка надвинута на могилу, – видно, у отшельника не хватило сил накрыться ею.
Горько зарыдал Родриго, видя, что некому исповедать его и отпустить грехи. Опустившись на колени, он молился всю ночь, а с первым лучом солнца лег в могилу рядом со старцем и накрылся плитой.
И в тот же день над испанской землей поплыл колокольный звон: Господь принял душу покаявшегося.
Карлик Петра Великого
I
Деда своего Роман Денисович помнил хорошо, но где берет начало род Елененых, доподлинно не знал. В летописях и старинных грамотах фамилия эта не упоминалась, а каких-либо преданий на сей счет никто в семье не хранил. Во всяком случае, не были Еленены в прошлом ни стольниками, ни воеводами, ни мужами именитыми, и ни о ком из них в Разрядных книгах не писалось с осуждением, что-де в горячем споре о местах с боярином князем таким-то учинил непотребное буйство перед лицом государевым и нанес великую обиду означенному боярину.
Но хотя не стоял у истоков рода Елененых ни славный Рюрик, ни царь Трапезундский, фамилия эта была, по всему вероятию, старинная, в чем Роман Денисович нимало не сомневался. Подобно предкам своим, послушно тянул он служилую лямку, из года в год уходя с пятком вооруженных холопов посторожить южные украйны Московского государства, за что при царе Алексее Михайловиче получил в новгородских землях небольшое поместье – имение Устье с полусотней крестьянских дворов; там и осел, чтобы умеренным кормом пополнить оскудевшие от походов животы.
К своим сорока пяти годам Роман Денисович был уже вдов, но телом крепок, нравом тих и богобоязнен, прилежно ходил в церковь, строго соблюдал посты, своих людей содержал в страхе Божием, зорко следил за хозяйством. Насколько мог он судить по деду и батюшке, Елененым вообще свойственно было долголетие, а потому надеялся Роман Денисович и свой век изжить не скоро.
Только с судьбой не разминешься.
Однажды, ранней зимой, охотился он на кабана вместе с двумя дворовыми людьми. Взятый след привел их к густому запорошенному ельнику, в котором Роману Денисовичу почудилось движение. Кивком головы и глазами он показал слугам, чтобы те заходили по краям и, ухватив покрепче рогатину, навострил лыжи к лесу. Но вместо кабана навстречу ему из-под еловых лап, взрывая снежный прах, вылетела исчернабурая, переливающаяся, как студень, туша с разверстой плотоядно-розовой пастью, извергающей вместе с клубами пара гулкий нутряной рев. В три прыжка огромный шатун оказался рядом с охотником, подмял его под себя и начал грызть голову… От немедленной смерти Романа Денисовича спас лисий малахай, не позволивший медведю расщелкать Елененскую голову, как орех; но, когда подоспевшие холопы, в упор разрядив в зверя все имевшиеся самопалы и пистоли, высвободили хозяина из-под обмякшей туши, он уже едва дышал.
Бережно подсунув лыжи под переломанное, истекающее кровью тело Романа Денисовича, слуги доставили его домой. Положенный в сенях, он впал в полузабытье. Послали за священником. Отец Мелентий по прозвищу Двупалый прибыл тотчас. По скрипучим ступеням поднялся он в сени и прошел к раненому, по пути осеняя домашних Романа Денисовича изувеченной десницей, на которой, как, впрочем, и на другой руке, было только два пальца: средний и указательный. То был памятный знак давнего богословского спора со стрельцами-староверами, проходившими через Устье во время большой рати с польским королем Яном Казимиром. Побежденные доводами отца Мелентия в пользу троеперстия, они в ярости отрубили ему по три пальца на обеих руках и ушли, гогоча и выкрикивая, что теперь поп-никонианин при всяком крестном знамении будет исповедовать истинную отеческую веру. После этого случая в епархии поднялся было шум, кое-кто заговорил, что следует извергнуть отца Мелентия из сана, дабы вид его двуперстной длани не вводил в соблазн и смущение паству, но новгородский владыка положил конец пересудам, оставив его на приходе и пожаловав наградным крестом изумительной работы.
Сын Еленена нес службу в новгородском гарнизоне, дочери его были давно замужем за окрестными помещиками. Поэтому из близких у ложа Романа Денисовича встали только двое – дворовая девка Марфуша, с которой Еленен жил после смерти жены, и карлик-малолетка по имени Яков – плод их греховного союза. Они-то и приняли последний вздох умирающего, облачком слетевший с его застывших уст. «Вот и дух его отлетел, аки дымец малый», – печально заметил отец Мелентий. А может, просто в сенях плохо натоплено было.
После смерти Еленена-старшего Устье временно перешло под надзор управляющего. Марфуше и ее сыну позволили жить, как и прежде, на господском дворе.
Особинка Якова открылась не сразу. Лет до восьми был он вровень с другими ребятками, его сверстниками, вместе с ними играл в лапту, в свайку, в салки, водил лошадей в ночное, в одной ватаге ходил на соседских, нигде и ни в чем не был последним. А потом вдруг все другие мальчишки ушли в рост, а Яков словно заматерел в своем малолетстве и не возрастал с годами ни на вершок.
Как-то погожим сентябрьским днем по Заречному ехал мужик-яблочник с целым возом ядреной, наливной антоновки, покрытой рогожей. Позади него на возу, свесив ноги, сидел рыжий парень – не то сын мужика, не то работник – и с сочным треском обгладывал яблоко. Яков и еще несколько сельских ребят, скучавшие в это время на улице, с веселыми криками принялись кружить, как осы, вокруг движущейся яблочной горы, стараясь выхватить из-под рогожи спелый плод; при этом приходилось им увертываться то от мужицкого кнута, то от кулака сидевшего парня. Проворнее всех оказался Яков, который, улучив мгновение, внезапно вынырнул из-под телеги и выхватил яблоко из-под самого носа у рыжего, отбивавшего в тот момент ногой нападение с другой стороны. Тогда-то и прозвучало это роковое слово – «карла», сопровожденное смачным плевком и брошенным вдогонку Якову огрызком. По тому, с какой злобой и презрением рыжий выкрикнул короткое незнакомое слово, Яков понял, что это не пустая брань. Обиднее всего было то, что все его товарищи со смехом подхватили: карла, карла! Насупившись, он несколько раз кидался на них с кулаками, но они, не вступая в драку и не переставая дразниться проклятым словом, весело бросались от него врассыпную. Наконец Яков плюнул на них и пошел домой. Только тогда он вспомнил о зажатом в кулаке яблоке. Но оно показалось кислым и невкусным. Надкусив его, он страдальчески сморщился и что было сил запустил свою постылую добычу в стоявшую неподалеку рябину, целясь в тонкий ствол. Не попал.
– Кто такой карла? – сердито спросил Яков дома.
Марфуша озабоченно посмотрела на него и растерянно захлопала глазами, подбирая слова.
– Ну… Известно, кто… Мужичок с ноготок, кому Бог росту не дал.
– И я уже никогда не вырасту?
Марфуша принялась, как могла, утешать сына. Каким уродился, таким и сгодился. Всяк хочет выглядеть лучше, чем он есть. Да и то сказать, разве можно гневить печалью Отца нашего небесного? Вон другие карлы – рождаются с горбом, со старушечьим лицом, едва ковыляют на своих кривых ножках, хоть сейчас в гроб ложись. А Якову грех жаловаться – пускай и мал молодец, а хорош собой, все в нем ладно, все соразмерно. Бог даст, и хорошую жену себе найдет. Тут Марфуша поглядела на него с лукавой улыбкой. И вообще, продолжала она, отчего бы и не быть карлой? Карлы – народ сокровенный, под землей золото роют. Вот бы и Яков нарыл немного – глядишь, и не горевал бы так.
– Но почему я такой уродился? – не унимался Яков.
Марфуша потерла рукою лоб, вспоминая что-то далекое. Что она может сказать? Тот год, когда Яков появился на свет, был какой-то дурной. Зимой было багровое знамение на небе – ночами кровавая луна светила так, будто пожар во дворе. А летом ударили грозы, бури; град, словно снег, устилал землю по щиколотку. Один мужик еще сказывал, что ему во двор с неба упала кошка без ног – вилась по земле и орала, как резанная, а потом уползла змеей. Тогда по округе многие бабы уродов рожали, и скотина метала чудной приплод – коровы телились ягнятами, а свиньи поросились мышами.
– Неспроста все это было, а к чему – один Господь ведает, – вздохнула Марфуша и, подозвав Якова к себе, обняла, примолвив, что любит его, как никого другого. Но это Яков и так знал.
С этого времени он сделался тих и раздумчив, стал дичиться деревенской ребятни и общих забав. Бывшие его товарищи и знакомцы скоро забыли о нем и перестали звать на свои игрища. Теперь Яков подолгу пропадал в лесу. Лесовать не лесовал; впрочем, иногда приносил домой поздние грибы, но чаще – всякую мелкую живность: ежиков, птиц с перебитыми крыльями, отбитых у лисиц полузадушенных мышей. Правда, всех их приходилось в тот же день отпускать, потому что Марфуша решительно отказывалась дать им на прокорм хотя бы зернышко из скудных домашних припасов. Год выдался неурожайный, скотина мерла от болезней.
Марфуше не нравились долгие отлучки сына в лес, и порой она пыталась постращать его – то диким зверем, то лешим, который уводит непослушных детей к себе, в непролазные чащи. На это Яков обыкновенно отвечал, что диких зверей не боится, потому что знает их язык, а леший – что ж, леший? – встречались они уже на одной дорожке, – ничего, пронесло. И, насладившись Марфушиным удивлением, рассказывал историю, вроде следующей.
Идет он, значит, по лесу и чует – заплутал. Тропка вьется петлями меж деревьев и кустов или совсем пропадает в густой траве. Вдруг из самой чащобы навстречу ему зайцы – видимо-невидимо, несутся гурьбой, давя друг друга. А за ними бредет дед, опираясь на палку. Дед как дед – только бровей и ресниц у него нет, и кафтан запахнут на правую сторону. Иногда гикнет глухим голосом, свистнет, хлопнет в ладоши – а зайцы его слушаются, бегут, куда укажет. Увидел он Якова, подозвал к себе и спрашивает: мол, откуда, что в лесу делает? И говорит как-то чудно: вроде, слов нет, а все понятно. Яков рассказал ему про свою беду. «Хорошо, – говорит дед, – я помогу тебе выйти на свет Божий, только сначала в карты сыграем. Есть у тебя, что на кон поставить?» – «Нет ничего». – «Тогда сделаем так: я поставлю всех зайцев в лесу, а ты – себя и свою матушку». Ударили по рукам (в этом месте рассказа Якову приходилось уворачиваться от Марфушиного подзатыльника). Нашли старый пень, сели играть. И вот незадача – у Якова на руках все время одна мелочь, а дед знай ходит козырями. В общем, проигрался Яков вчистую. Дед встал, запахнул кафтан поплотнее и показал палкой: «Иди вон в ту сторону, там твой дом. И будьте готовы с матерью – ночью за вами приду».
Тут Марфуша, не выдержав, начинала со смехом гоняться за Яковом вокруг стола, стараясь достать его задницу скрученным полотенцем.
У Марфуши оставалась последняя надежда, что с наступлением Ерофеева дня эти прогулки прекратятся сами собою. На Ерофея добрые люди в чащу не ходят: в этот день леший с лесом расстается – перед тем, как до весны провалиться под землю, дурит, гулко ухает, хохочет, ломает с треском деревья, словно тростинки, валит их на лесные тропы, разгоняет зверей по норам, сдувает птиц с ветвей. Не дай Бог попасться ему в это время под руку – переломает все косточки не хуже медведя или утянет за собой в темное царство.
Но как ни стращала она сына, Яков только отмахивался да храбрился, что ему именно того и хочется – посмотреть, как леший будет проваливаться сквозь землю. И действительно, когда настал срок, он с нетерпением дождался, пока рассеется утренний туман, и, одевшись потеплее, выскользнул из дома.
В лесу было сумрачно и пусто. Облетевшие березняки и ольшаники сквозили на светлом холодном небе. Под ногами шуршала бурая, с охристой прожелтью, листва, из оврагов веяло пахучей сыростью.
После долгих бесцельных блужданий Яков вышел на бугристую поляну, обрамленную стеной темных елей. Внезапно сильный порыв ветра шумно всколыхнул их узорчатые макушки. Черный ворон описал полукруг и грузно сел на старую разросшуюся ель, тяжело качнув мохнатую ветку.
С верхушки пригорка на противоположной стороне поляны на Якова зло смотрела большая серая собака. Шерсть на ней вздыбилась; она хищно щерилась, обнажая клыки, и в глубине ее зрачков мерцал малиновый огонь, живо напомнивший Якову о варенье, которое так славно готовила Марфуша. В следующее мгновение его сковал ледяной ужас.
– А ну, прочь, ушастый! – раздался повелительный женский голос откуда-то из-за елей справа от Якова. – Именем владыки твоего, святого Егория, прочь поди, говорю!
Толстая суковатая палка, перелетев через поляну, грянулась о землю возле волчьих ног. Зверь отпрянул и, поджав хвост, в два прыжка скрылся в чаще.
– Кто там, покажись! – крикнул Яков в ту сторону, откуда пришла помощь.
Еловые лапы раздвинулись, и на поляну вышла немолодая остроносая баба, в драной козьей телогрейке и с корзиной в руке; голова ее была замотана линялым цветастым платком. Она несколько раз взмахнула свободной рукой вслед убежавшему волку, что-то бормоча под нос, и обернулась к Якову.
Теперь Яков узнал ее. Это была Манка Козлиха. На селе она слыла ворожеей, жила где-то в лесу, одна. Яков несколько раз мельком видел, как ее приводили к больным или роженицам, но никогда прежде не разговаривал с ней.
– Ну, сказывай, что ты за богатырь? – спросила Манка, подойдя поближе.
Яков назвал себя, добавив, что он благородных кровей.
– А в лесу что делаешь?
– Клады ищу, – соврал Яков, вспомнив Марфушины рассказы о занятиях карлов.
– Не там ищешь! – рассмеялась Манка. – Все клады лежат в глубоких пещерах да гнилых болотах. Эти места без крепкой ворожбы не открыть. А лесные сокровища – вот они: грибы да ягоды, да травы целебные. – И она показала Якову свою корзину, наполовину заполненную опятами, поверх которых лежали сухие ветки дуба, кисти жарко-красной калины, листья брусники, чабрец, душица и какие-то коренья. Потом, посмотрев на верхушки елей, ходящие ходуном под порывами ветра, сказала, что сегодня не обойдется без бури, и предложила Якову зайти к ней домой, чтобы переждать непогоду. Здесь недалеко. Яков потер озябшие руки и принял приглашение.
Еще на подходе к Манкиному жилищу на плечи им пали редкие крупные капли. Вскоре дождь хлынул стеной, но они успели забежать в дом, не промокнув. Внутри было темно; несколько куриц шарахнулось от них по углам, сердито квохтая. Поставив корзину на пустой стол, Манка зажгла лучину и принялась растапливать полукруглую глиняную печь. Предоставленный самому себе Яков присел на лавку и стал осматриваться. Закоптелая курная изба с земляным полом выглядела неуютно. Маленькие оконца и дымники, устроенные под самой кровлей, едва пропускали свет. В красном углу смутно темнела икона. Стены были сплошь увешаны пучками сушеных трав, листьев, корешков – их тонкий аромат мешался с неизбывной печной вонью, пропитавшей все помещение.
Легкое пощелкивание дров и поваливший из печи едкий сизый дым возвестили о том, что с растопкой покончено. Манка, морщась, кашлянула, потерла заслезившийся глаз и занялась Яковом.
– Вот, смотри, мои сокровища, – сказала она, указывая на заготовленное былье. – У каждого стебля, у каждого цветка своя сила. Выбирай, какая помощь тебе нужна – все исполнится, без обмана. Ты ищешь клады? Так вот папоротник, Иванов цветок, перед ним все клады открываются без утайки.