Античная тетрадь
Античный идеал старости
В «Письмах» Плиния Младшего (Кн. III, 1) есть живописная зарисовка времяпровождения почтенного старца, римского вельможи Вестриция Спуринны. Судя по имени, он вёл происхождение от этрусского рода. Карьера его известна только отчасти. Он участвовал в гражданской войне 69 года; при Веспасиане воевал в Германии, где победил племя бруктеров, жившее в бассейне реки Эмс. За отважный переход по малоизвестным землям и полное усмирение варваров победителю была воздвигнута статуя на одной из площадей Рима. Трижды был консулом – честь редкая и мало кому достававшаяся.
После столь шумной и славной деятельности Спуринна удалился на покой и остаток дней прожил на своей вилле. К описываемому времени ему было около 80 лет. Год смерти и возраст, в котором он скончался, неизвестны.
Итак, слово Плинию Младшему (его адресат Кальвизий Руф):
«Не знаю, проводил ли я когда-нибудь время приятнее, чем недавно у Спуринны. Вот кто был бы мне образцом в старости, доживи я до неё! Какая размеренная жизнь! Строгая неизменность в движении светил и порядок в жизни людей, особенно старых, радуют меня одинаково… Можно мириться с беспорядочной сумятицей в жизни юноши, старикам к лицу спокойная упорядоченная жизнь: напрягать свои силы поздно, добиваться почестей стыдно.
Правило это Спуринна соблюдает неукоснительно; даже мелочи (но из мелочей складывается весь строй жизни) сменяются по порядку, как бы совершая круговорот. Утром он остаётся в постели, во втором часу1 требует башмаки и совершает пешком прогулку в три мили (римская миля = 1480 м); и тело и душа после неё бодрее. Если с ним друзья, то завязывается беседа о предметах высоких; если никого нет, то ему читают, читают иногда в присутствии друзей, если их это чтение не тяготит. Затем он усаживается; опять книга и беседа, которая содержательнее книги; потом садится в повозку, берёт с собой жену (женщину примерную) или кого-либо из друзей, недавно меня. Как прекрасна, как сладостна эта беседа с глазу на глаз! сколько в ней от доброго старого времени! О каких событиях, о каких людях ты услышишь! какими наставлениями проникнешься! Хотя он по скромности и поставил себе правилом не выступать в роли наставника.
Проехав семь миль, он опять проходит пешком милю, опять садится или уходит к себе в комнату писать. Он пишет на обоих языках изысканные лирические стихи2: такие сладостно приятные, весёлые! Нравственная чистота автора придаёт им ещё большую прелесть. Когда приходит час бани (зимой это девятый, летом восьмой), он, если нет ветра, ходит на солнце обнажённым, затем долго с увлечением гоняется за мячом: он борется со старостью и таким упражнением3. Вымывшись, он ложится ненадолго перед едой и слушает чтение какой-нибудь лёгкой и приятной вещи. В течение всего этого времени друзья его вольны или делить время с ним, или заниматься чем угодно. Подаётся обед, изысканный и в то же время умеренный, на чистом (т. е. без чеканки. – С. Ц.) старинном серебре; есть и коринфская бронза,4 которой он любуется, но не увлекается. Часто обед делают ещё приятнее разыгранные комические сценки; вкусная еда приправлена литературой. Обед захватывает часть ночи даже летом и никому не кажется долгим: так непринуждённо и весело за столом. И вот следствие такой жизни: после семидесяти семи лет ни зрение, ни слух у него не ослабели, он жив и подвижен; старость принесла ему только рассудительность».
Не знаю, как вам, друзья, а мне этот жизнерадостный, мощный старик, греющий на солнце свои ещё крепкие мускулы, побеждающий старость игрой в мяч, долгими прогулками и интеллектуальными развлечениями, – представляется воплощением и символом античной жизни. И эта жизнь на удивление современна нашей. Так легко представить себя на месте этого человека, как будто между нами не разверзлось двадцать столетий!
Античный гуманизм и его пределы
«Письма Плиния Младшего» рисуют нам привлекательный портрет одного из лучших людей своего времени (рубеж I—II веков).
Вот его обычный день – в летнем безмолвии роскошной мраморной виллы:
«Плиний Фуску привет.
Ты спрашиваешь, каким образом я распределяю свой день в этрусском поместье. Просыпаюсь, когда захочу, большей частью около первого часа,5 часто раньше, редко позже. Окна остаются закрыты ставнями; чудесно отделённый безмолвием и мраком от всего, что развлекает, свободный и предоставленный самому себе, я следую не душой за глазами, а глазами за душой: они ведь видят то же, что видит разум, если не видят ничего другого. Я размышляю над тем, над чем работаю, размышляю совершенно как человек, который пишет и исправляет, – меньше или больше, в зависимости от того, трудно или легко сочинять и удерживать в памяти. Затем зову секретаря и, впустив свет, диктую то, что оформил. Он уходит, я вновь вызываю его и вновь отпускаю. Часов в пять-шесть (время точно не размерено) я – как подскажет день – удаляюсь в цветник или в криптопортик (крытая колоннада со стенами с двух сторон, в которых имелись окна), обдумываю остальное и диктую. Сажусь в повозку и занимаюсь в ней тем же самым, чем во время прогулки или лежания, освежённый самой переменой. Немного сплю, затем гуляю, потом ясно и выразительно читаю греческую или латинскую речь не столько ради голоса, сколько ради желудка6; от этого, впрочем, укрепляется и голос. Вновь гуляю, умащаюсь, упражняюсь, моюсь.
Если я обедаю с женой и немногими другими, то читается книга, после обеда бывает комедия и лирник; потом я гуляю со своими людьми, среди которых есть и образованные. Разнообразные беседы затягиваются на целый вечер, и самый длинный день скоро кончается.
Иногда в этом распорядке что-нибудь меняется: если я долго лежал или гулял, то после сна и чтения я катаюсь не в повозке, а верхом (это берет меньше времени, так как движение быстрей). Приезжают друзья из соседних городов, часть дня отбирают для себя и порою своевременным вмешательством помогают мне, утомлённому. Иногда я охочусь, но не без табличек (записной книжки), чтобы принести кое-что из литературной добычи, если ничего и не поймал. Уделяется время и колонам (по их мнению, недостаточно): их вечные деревенские жалобы заставляют меня ещё сильнее любить нашу литературу, наши городские дела. Будь здоров».
В этих строках узнаешь обычную и для нас ткань повседневности. Изменились лишь узоры.
Молодость Плиния пришлась на худшую эпоху римского цезаризма, о которой он сохранил самые тягостные воспоминания. Вот как изображает он страшные времена императора Домициана в письме к философу Аристону: «тогда добродетель была подозрительной; порочность всеми уважаемой; никакой власти у начальников, никакой дисциплины в войсках; все человеческое поругано; хотелось одного, как можно скорее забыть то, что видел».
Императора Домициана обожествляли, ему приносились жертвы, как Богу. Знаменитые политики и ораторы пресмыкались у трона, чтобы снискать его благосклонность и не навлечь на себя его гнев. Гражданское мужество и личное достоинство считались преступлением; граждан, заподозренных в том или другом, изгоняли. Эпоха воспитывала в лучших людях Рима презрение к отечеству, а многим оставляла единственный выход – добровольное самоубийство.
Плиний перенёс ужасные времена достойно. Он не дрожал от страха и ни разу не унизился до лести, оставшись верен себе и своим друзьям, даже тем из них, кто подвергся опале.
Однако же автор «Писем» – отнюдь не герой, а просто «хороший человек» с неплохими литературными задатками, который не лезет на рожон, но имеет высокое представление о человеческом достоинстве. Он не питает никакого интереса к цирковой бойне:
«Наши гладиаторские игры, – пишет он как настоящий христианский проповедник, – развратили нравы всех народов. Эта болезнь распространилась всюду из Рима, как из главы империи. А ведь именно те болезни, которые начинаются с головы, наиболее опасные в человеческом, как и в государственном теле».
Он умеет радоваться обычным житейским мелочам и готов делиться своей радостью с другими людьми. Однажды он приобрёл небольшую, но драгоценную статую – «Сатира», настоящее сокровище из настоящей коринфской бронзы, великолепной работы. Его письма друзьям по этому поводу исполнены живейшей радости и таких подробностей, словно он вознамерился запечатлеть в словах каждую линию изящного бронзового тела. А после этого он жертвует купленную за огромные деньги статую на украшение храма Юпитера в родном городе Комо, чтобы все могли насладиться прекрасным.
Кроме того, на собственные деньги он основывает школы и библиотеки – «в знак любви к своему дорогому отечеству».
У Плиния есть настоящая доброта. Без ложного смирения умеет он быть снисходительным к людям и прощать. Его благосклонность к ближним естественна и нимало не наиграна: «Я считаю самым лучшим и самым безупречным человека, который прощает другим так, словно сам ежедневно ошибается, и воздерживается от ошибок так, словно никому не прощает. Поэтому и дома, и в обществе, и во всех житейских случаях давайте придерживаться такого правила: будем беспощадны к себе и милостивы даже к тем, кто умеет быть снисходительным только к себе».
В одном письме Плиний сообщает, что позволил своим рабам подписывать завещания, которые он так же свято соблюдает, как если бы они были написаны свободными людьми. Он признаётся, что любит слуг, как родных, и смерть каждого из них огорчает его, как потеря близкого человека. «Я вижу, как мягок ты со своими рабами; тем откровеннее признаюсь тебе, как я снисходителен к своим, – пишет он Валерию Павлину и далее сообщает об отпущеннике Зосиме, страдающем горловыми кровотечениями: «Поэтому я и решил отправить его в твоё поместье около форума Юлия. Я часто слышал от тебя, что там здоровый воздух и молоко, особенно пригодное для лечения такой болезни. Напиши, пожалуйста, твоим, чтобы они приняли его и доставляли ему на его деньги, что ему потребуется; потребуется, конечно, и врач. Он настолько бережлив и умерен, что отказывает себе не только в приятном, но и в необходимом для здоровья. Я дам ему на дорогу столько, сколько достаточно едущему к тебе».
Эта жалость к рабам, стремление увидеть в них человеческую личность – новая черта, которая развилась самостоятельно и независимо от христианства среди лучших людей языческого Рима.
И всё же в то время существовала большая группа людей, на которую не распространялся гуманизм Плиния и вообще античного мира – христиане.
В 111 году Плиний был послан Траяном в качестве римского проконсула для управления областями Вифинией и Понтом, то есть всей северной частью Малой Азии. Эта провинция долгое время управлялась весьма дурно, и Плиний с усердием принялся восстанавливать в ней римский закон и порядок. Во имя него истреблялись последние независимые проявления народной жизни, так как император Траян, опасаясь тайных противоправительственных обществ, запрещал всякие, даже самые безобидные в политическом отношении, «гетерии», то есть товарищеские союзы, братства, артели с невинными или полезными целями, как например общества, учреждённые для охраны от пожаров, или установленные для празднования местных и семейных торжеств. Плиний беспрекословно и безропотно исполнял суровую волю цезаря.
Местные христианские общины, в которых властям виделись призраки злонамеренных гетерий, также подверглись гонениям. Доносы становились все многочисленнее, и Плиний нашёл нужным обратиться к самому императору:
«Я никогда не присутствовал на следствиях о христианах: поэтому я не знаю, о чем принято допрашивать и в какой мере наказывать. Не мало я и колебался, есть ли тут какое различие по возрасту, или же ничем не отличать малолеток от людей взрослых: прощать ли раскаявшихся или же человеку, который был христианином, отречение не поможет, и следует наказывать само имя, даже при отсутствии преступления, или же преступления, связанные с именем.7
Пока что с теми, на кого донесли как на христиан, я действовал так. Я спрашивал их самих, христиане ли они; сознавшихся спрашивал во второй и третий раз, угрожая наказанием; упорствующих отправлял на казнь. Я не сомневался, что в чем бы они ни признались, но их следовало наказать за непреклонную закоснелость и упрямство. Были и такие безумцы,8 которых я, как римских граждан, назначил к отправке в Рим. Затем, пока шло разбирательство, как это обычно бывает, преступников стало набираться всё больше, и обнаружились случаи разнообразные.
Мне был предложен список, составленный неизвестным и содержащий много имён. Тех, кто отрицал, что они христиане или были ими, я решил отпустить, когда они, вслед за мной, призвали богов, совершили перед изображением твоим, которое я с этой целью велел принести вместе со статуями богов, жертву ладаном и вином, а кроме того, похулили Христа: настоящих христиан, говорят, нельзя принудить ни к одному из этих поступков.
Другие названные доносчиком сказали, что они христиане, а затем отреклись: некоторые были, но отпали, одни три года назад, другие много тому лет, некоторые лет тому двадцать. Все они почтили и твоё изображение, и статуи богов и похулили Христа.
Они утверждали, что вся их вина или заблуждение состояли в том, что они в установленный день (воскресенье) собирались до рассвета, воспевали, чередуясь, Христа как бога и клятвенно обязывались не преступления совершать, а воздерживаться от воровства, грабежа, прелюбодеяния, нарушения слова, отказа выдать доверенное. После этого они обычно расходились и сходились опять для принятия пищи, обычной и невинной, но что и это они перестали делать после моего указа, которым я, по твоему распоряжению, запретил тайные общества. Тем более счёл я необходимым под пыткой допросить двух рабынь, называвшихся служительницами (диаконисами), что здесь было правдой, и не обнаружил ничего, кроме безмерного уродливого суеверия.
Поэтому, отложив расследование, я прибегаю к твоему совету. Дело, по-моему, заслуживает обсуждения, особенно вследствие находящихся в опасности множества людей всякого возраста, всякого звания и обоих полов, которых зовут и будут звать на гибель. Зараза этого суеверия прошла не только по городам, но и по деревням и поместьям, но, кажется, Ее можно остановить и помочь делу».
На это длинное послание Траян ответил следующей краткой запиской:
«Ты поступил как должно, любезный Плиний, с теми, которые подверглись обвинению в христианском суеверии. В подобных делах нельзя установить какого-нибудь общего правила, которое имело бы вполне определённую форму. Разыскивать их не следует. Если призовут в судилище и обвинят, должно наказывать; однако тех, кто будет отрицать свою принадлежность к христианам и подтвердит своё отречение, поклонившись нашим богам, следует прощать и миловать, как бы ни были подозрительны их прежние действия. Впрочем, неподписанных доносов ни в каком случае не принимать. Это было бы дурным примером и несвойственно духу нашего века».
Поучительная и горькая картина. Человек, чьё сердце обладало даром безыскусственной доброты, проявляющий чисто христианское милосердие к рабам, гладиаторам, вольноотпущенникам, искренний патриот, основатель школ и библиотек, недрогнувшей рукой подписывает указы об арестах невинных людей и обрекает на пытку двух несчастных диаконис – и ради чего? Чтобы с философским презрением услышать из их уст «уродливое суеверие». Человечность отступает всякий раз, когда дело затрагивает интересы власти – эта истина, увы, остаётся неизменной во все времена.
Самый скверный мальчишка в истории
16 мая 218 года очередным римским императором был провозглашён знатный 14-летний юноша Бассиан Варий Авит – жрец финикийского бога солнца Гелиогабала (Эль-Габала). Под именем своего бога он и вошёл в историю. Правда, отнюдь не с божественным ореолом.
Гелиогабал по отцу принадлежал к сирийскому аристократическому роду Вариев. Его прадед, дед и отец были жрецами Эль-Габала. С материнской стороны Бассиан состоял в родстве с императорской фамилией: его бабка, Юлия Меса, была родной сестрой Юлии Домны, супруги императоров Септимия Севера и Каракаллы. Мать будущего императора, Юлия Соэмия, в юности состояла в любовной связи с Каракаллой, и говорили, что сын её родился именно от младшего Севера, а не от законного супруга.
Бассиан считался красивейшим из всех юношей своего времени. Когда он священнодействовал и плясал у алтарей под звуки флейт и свирелей, на него собирались смотреть толпы народа.
Этот легкомысленный юнец со смазливой физиономией сразу ошарашил Вечный город подозрительными новшествами и личными странностями.
Новшества заключались, говоря современным языком, в «смене цивилизационного курса».
Новый император добивался того, чтобы в Риме почитался только один бог – Эль-Габал. На Палатинском холме вблизи дворца для Эль-Габала был построен храм, который должен был стать главной святыней Рима. Гелиогабал повелел, чтобы сюда перенесли всё, что глубоко чтили римляне: лепное изображение Матери богов, огонь Весты, Палладий, священные щиты и т. д. Он мечтал также, чтобы в храме совершались религиозные обряды иудеев, а равно и христианские богослужения для того, чтобы жречество Эль-Габала держало в своих руках все тайны культов. Всех остальных богов он называл служителями и рабами своего бога.
Чтобы понять, как на это смотрели римляне, следует помнить, что Эль-Габал был бог поверженного Карфагена. Кроме того, этому божеству приносили человеческие жертвы, от которых Рим давно отвык. Каждое утро юный император-священник закалывал и возлагал на алтари гекатомбы быков и огромное число мелкого скота, нагромождая различные благовония и изливая перед алтарями много амфор превосходного вина. Затем он пускался в бурный танец под звуки кимвалов и тимпанов, вместе с ним плясали женщины, его соплеменницы, а всадники и сенат стояли кругом как зрители. Не гнушался он и человеческими жертвами, заклав в честь Эль-Габала нескольких знатных и красивых мальчиков.
В общем, почитание Эль-Габала в Риме было равносильно, например, культу Адольфа Гитлера в нашей стране.
Что касается извращённых личных привычек, то тут юный император сумел удивить даже видавших виды жителей столицы мира. Он открыто провозгласил, что в качестве императора желает нести только одно бремя – бремя наслаждений. И нёс его с явным удовольствием: ходил по настилу из лепестков роз, возлежал на ложе, устланным пухом куропаток. К его столу подавали пятки верблюдов, гребни петухов, языки павлинов и соловьёв.
Роскошь и мотовство императора доходили до таких пределов, свидетельствует Лампридий, что он ни разу в жизни не надел дважды одну и ту же одежду и даже одни и те же драгоценности. Утверждали также, что он ни разу не помылся дважды в одной и той же бане, приказывая после мытья ломать их и строить новые. Испражнялся он только в золотые сосуды, купался исключительно в водоёмах, заполненных душистыми мазями или эссенцией шафрана, а для согревания своих апартаментов распорядился жечь индийские благовония без угольев.
Но всё это ещё полбеды. Специальные рассыльные разыскивали для императора в общественных банях людей с большими половыми органами. Своих любовников Гелиогабал делал потом консулами, префектами, наместниками и военачальниками. А потом император вдруг стал краситься, как женщина, вступил в брак со своим любовником Зотиком и начал разъезжать по Риму в колеснице, запряжённой обнажёнными куртизанками.
И однажды терпение римлян лопнуло, армия провозгласила императором соправителя Гелиогабала – его двоюродного брата по имени Александр. Гелиогабал был убит (март 222 г.); труп его бросили в Тибр и навсегда запретили упоминать его имя. Именно этот загадочный юноша, а не Калигула или Нерон заслужил славу самого скверного римского императора.
Империя с молотка
Предыстория этого самого необычного в истории аукциона такова.
31 декабря 192 года наступает бесславный конец славной династии Антонинов. Заговорщики убивают Коммода – недостойного сына достойнейшего из императоров, правителя-философа Марка Аврелия. Ему дают яд, а затем для верности душат.
По общему желанию Сената и народа престол переходит к Пертинаксу. Это один из немногих соратников Марка Аврелия, пощажённых Коммодом. В то время ему уже далеко за 60 и за плечами у него немалый военный и административный опыт.
Пертинакс намеревается искоренить в Риме зло тирании. Он запрещает солдатам обижать граждан, наводит порядок в судах, отменяет бесчисленные пошлины, преследует доносчиков, устанавливает мир на границах империи.
Радости римлян нет предела. Им кажется, что возвращается «золотой век» Антонинов, сулящий благосостояние, безопасность и счастье.
Увы, правлению Пертинакса не суждено продлиться и трёх месяцев.
Преторианцев бесит, что вместо новых поблажек им запрещается грабить и своевольничать. Ужесточение дисциплины они принимают за унижение и бесчестье.
И вот, 28 марта 193 года среди бела дня в императорский дворец вваливается триста рассвирепевших солдат с обнажёнными мечами и поднятыми копьями. Прислуга в страхе разбегается. Седовласый император выходит к мятежникам с увещевательными словами. Его речь так убедительна, что на минуту кажется – волнение вот-вот утихнет. Но тут голос Пертинакса заглушает чей-то злобный крик, несколько гвардейцев бросаются на безоружного старика. Сверкающие клинки обагряются кровью, голова Пертинакса взмывает над толпой, насаженная на копьё – всё кончено…
Когда в Риме узнают о случившемся, тысячи людей выходят на улицы, чтобы отомстить убийцам. Преторианцы отступают в свой лагерь и запирают ворота. По прошествии двух дней народная ярость мало-помалу стихает.
И вот тут империя переживает величайший, неслыханный позор. Начинается беззастенчивый торг троном цезарей.
Увидев, что «народ успокоился и никто не осмеливается мстить за кровь государя», пишет историк Геродиан, преторианцы стали громко кричать со стен лагеря «о продаже императорский власти, обещая вручить власть тому, кто даст больше денег, и с помощью оружия беспрепятственно привести его в императорский дворец».
На этот постыдный призыв откликнулись всего два человека. Наиболее проворным оказался сенатор Дидий Юлиан – тщеславный толстосум, успевший побывать консулом. Известие о продаже императорской власти застало его на вечернем пиру. Подбадриваемый своими родными и сотрапезниками, он сломя голову полетел к лагерю преторианцев. Подойдя к стене, сказал все, что они хотели услышать. У него есть деньги, много денег, целые сокровищницы, наполненные золотом и серебром. Они получат столько, сколько пожелают.
В это время к лагерю прибыл и второй участник торгов – префект Рима Сульпициан, тесть убитого Пертинакса. Обезображенный труп зятя не остудил его разгорячённое честолюбие. Но воины не прислушались к его предложениям, опасаясь, что, сделавшись императором, он покарает их за убийство Пертинакса.
Спустив лестницу, они подняли на стену Юлиана и потребовали: прежде чем перед ним отворятся ворота лагеря, он должен объявить цену, за которую приобретает власть. Юлиан обещал выдать каждому солдату 16-тысячного преторианского корпуса по 25000 сестерциев (6250 денариев), что составляло их 5-летнее жалование. Вся сумма была эквивалентна 450 тоннам серебра. О таком богатстве они даже не мечтали. Юлиан тут же был провозглашён императором.
Судьба позаботилась о том, чтобы конец этой истории был выдержан тоже в аукционном духе. Несостоятельного участника торгов лишают прав на выигранный лот. Юлиан, придя к власти, обнаружил, что государственная казна пуста, а его собственный карман был всё-таки не настолько туго набит деньгами, чтобы сдержать данное преторианцам обещание.
Перед лицом таких неожиданностей новоиспечённый император не нашёл ничего лучше, как погрузиться в нескончаемую попойку.
Похмелье наступило 1 июня 193 года, когда в Рим вошли легионы наместника Паннонии Септимия Севера, который действовал под видом мстителя за убитого императора и даже принял его имя. Юлиан был умерщвлён – то ли людьми Севера, то ли преторианцами, то ли по приказанию Сената.
Он царствовал всего 66 дней и вошёл в историю как человек, заключивший, пожалуй, самую невыгодную сделку.