000
ОтложитьЧитал
Духовная военная мысль – русская философия войны
Иван Ильин о духовном и воинском служении
«Без свободы – гаснет дух, без духа–вырождается и гибнет свобода.» Иван Ильин.
Теперь уже нет сомнения в том, что русский народ испытал и испытывает настоящую войну, как призыв, – как призыв, ответить на который составляет для него не только правовую обязанность, или моральный долг, но живую духовную потребность. Мы словно проснулись и опомнились, поняли, что над нами стряслось, и почувствовали, как вновь загорелось в душе древнее чувство родины. И вот мы сами, охотно, доброю волею, делаем то, что нужно для победы; мы не нуждаемся в чужом понуждении и сами не заставляем себя служить нелюбимому, постылому делу; мы ждем лишь указаний: что нужно сделать; а сила духовного подъема дает нам желание и энергию.
Что же это за призыв и откуда он? Что зовет нас? Что заставило нас восстать и доброю волею принять на себя бремя великой и напряженной народной войны?
Начав с 90-х прошлого столетия, нас приучали жить «для себя» со страстью к наживе и развлечениям. С детства приучали жить, сосредоточиваясь на непосредственных и «ближайших» интересах небольшого круга людей, незаметно, но прочно свыкаемся со всевозможными перегородками и разделениями, обособляясь и отъединяясь во все стороны, нередко всё с большею настойчивостью, с тем большим увлечением, чем меньше для этого объективных и существенных оснований. Душа наша обрастает целым множеством узаконенных принципов, избавляющих нас от необходимости «отвечать» на призыв, если он «чужой», и отзываться на беду, если она не «наша». Многие ещё живут, не замечая, что это кольцо «нашего» постоянно сужается, и что каждого из нас влечет центростремительная сила отчуждения и самосохранения. Величайшее нравственное и духовное разъединение царит в современном обществе. У всякого своя, особая цель в жизни, свой интерес, отдельный от других; ибо кто же еще, кроме меня, полагает своею главною жизненною целью мое личное устроение и благополучие? Если я сам не буду заботиться о себе всеми силам души, то кто же позаботится так обо мне? Никто, конечно; а если бы нашелся такой человек, то разве не опутал бы он тотчас же мою жизнь требованиями ответного внимания, имеющего вознаградить его за его старания? Кто из нас умеет любить «не для себя»? Чья любовь не подавляет любимого своею требовательностью?
Наши души разъединены именно потому, что каждая занята своей заботой, своею судьбою, своим устроением; и в этом отношении, как и во многих других, своекорыстие семьи и своекорыстие индивидуума суть явления одного порядка. А между тем, при таком положении дел, цели других в общем подобны моей, но не совпадают с ней: каждый – за себя и о себе; каждый «понимает» (в лучшем случае) себя и «не понимает» других; и наши повседневные беседы и обычные споры, в которых каждый слушает только себя и глух для мысли другого, выражают именно эту глубокую разъединенность душ. Каждый ищет своего и живет насторожившись, не доверяя другим, часто бессильный перед «потемками» чужой души. Каждый щедр для себя и «не имеет» для других; и кажется иногда, что скоро доброта сердца истает в людях без остатка.
Как это привычно, как элементарно и общеизвестно; и в то же время как тяжело!.. И так привыкаем мы к этому, что нередко искренно удивляемся самой возможности говорить о другом и видим в этом проявление наивности, или как говорят не состоятельности человека. Современные Нашу молодежь учат гаджеты и блогеры, не мы и не общество, побуждая «легковерную молодежь» относиться серьезно к этому «беспочвенному идеализму»; «большинство» будет по-прежнему ставить все вопросы жизни на «единственно-реальную» почву личного интереса и «трудно» будет тем, которым не удастся примириться с этим «неизбежным» «минимумом» житейской черствости.
И даже «сочувствие» и «солидарность», объединяющие нас на момент или на срок, слишком часто лишены истинного и глубокого значения: временные параллели в личных судьбах и путях у двух своекорыстных людей не могут взрастить семени добра.
Война и жизнь
Война вторглась неожиданно в нашу жизнь и заставила нас думать не о себе и работать не для себя. Она создала возможность взаимного понимания и доверия, она вызвала нас на щедрость и пробудила в нас даже доброту.
Война насильственно вдвинула в наши души один общий предмет; она противопоставила нашему мелкому повседневному «здесь» – некое великое «там» и потрясла нас этим «там» до основания. To, что было «здесь» не исчезло после начала войны, но на ряду с ним выдвинулось что-то новое и, может быть, даже заслонило повседневность. Не каждая душа услышала зов и не от каждой протянулась куда-то нить, но та от которой протянулась, – напряглась и задрожала и связала душу с другими в одном, сразу, далеком и близком «там». Все нити встретились в этом общем пункте и скрепили народ в единство. Все, что «оттуда» стало важным; ибо то, что «там», оказалось родным и дорогим и существенным, и притом как бы при смерти больным. Оно тоже для каждого «мое», но по особому «мое»: такое «мое», что не только мое, но и мое и чужое. Оно – наше; оно – общее. Это пункт, где радость не одинока и где горе разделено, ибо тому, чему я радуюсь, радуются и другие; и то, что тяготит меня, угнетает и других. Оказалось, что все имеют общий предмет любви и забот. Оказалось, что есть пункт, в котором моя любовь, мое волнение, моя боль, мое усилие, горят о том же, о чем горят другие люди, чужие мне. Но, если так, то они мне уже не чужие… И вот тает чуждость и смягчается изолированность людей. В минуты подъема и волнения теряет даже смысл деления на «знакомых» и «незнакомых»: люди, впервые видящие друг друга, уже соединены где-то, в самом важном. У них уже есть знание друг о друге: я знаю, где у другого, «чужого» мне, человека, – боль и радость; на что он надеется и что его беспокоит. И это знание есть взаимное приближение; оно сближает людей и сокращает расстояние между ними: все легче становится найти отклик, сочувствие и совпадение; все легче встретиться и вместе загореться и согреться у одного огня. Возникает взаимное понимание; слагается уверенность друг в друге; создается доверие друг к другу. А доверие есть ключ ко всем замкам души, сковывающим ее входы. Является область, где не нужны эти замки, где можно раскрыться, где нет уже оснований к отъединению. Мы говорим друг с другом о войне и не чувствуем ложного стыда – любить наше общее, вместе радоваться его подъему и его высоте, вместе скорбить об его несовершенствах и неудачах.
Эта открытость душ и их совместное горение смягчает сердца; а смягченные сердца уже стоят на пути к восстановлению отмершей доброты. Люди чувствуют себя как бы ветвями и листьями единого дерева; их корни где-то сплелись; их души тянутся к одной и той же, единой цели. Где-то там – мы одно. Там наше дело, наша беда, наша опасность, наше страдание, наша победа, наше восстание, наше возрождение. И это сознание, что «там» «мы одно», научает людей радоваться тому, что у них единое солнце, единый воздух, единая родина. Там я не отделим от других, от тех, кто огнем любви своей говорит: «я русский». Там нет этого разъединяющего настроения «я, а не другие». Там – мы; мы – русский народ. И для всех нас сообща – там решается один вопрос: о нашем общем деле, о нашем общем духовном достоянии.
Что же это такое, это «там»? И к чему зовет оно нас? И о каком нашем общем достоянии решается здесь вопрос?
Раскрыть это – значит установить духовный смысл войны.
Когда война:«а что там?»
Бывают в жизни народов периоды и времена, когда вся жизнь, – интерес, воля, воображение, мысль и действие, – сосредоточивается вокруг единого пункта. Перед важностью его отходит на второй план все остальное; ибо его значительность, интенсивность и трагичность поглощает чуть ли не все остальные жизненные цели и стремления.
Как во время смертельной болезни нежно любимого человека, душа испытывает в такие периоды какой-то незабываемый гнет. Что бы ни делал человек, чем бы он ни занимался, ко всему присоединяется тревожный гнетущий вопрос: «а что там?» Вся жизнь окрашивается в отношение к этому пункту. Все меняется и сдвигается с его появлением. Как во время землетрясения, люди чувствуют, что колеблются какие-то стихийные основы жизни; что удержать или прекратить эти колебания не в их власти; что в жизнь их вторглось что-то новое, неизвестное; что привычная перспектива жизни и даже ближайшего будущего покрылась неверною тьмою. Как во время урагана, люди чувствуют, что их «между прочим» захватило в огромный круговорот и что отныне жизнь их уже не строится ими, а мнется и комкается хаосом событий. И неизвестно, куда выбросит их и что сделает с ними ураган.
Эта вспыхнувшая стихия не в земле и не в воздухе, а внутри людей, в той сфере, о которой прозвучали некогда тихие слова: «Царство Божие внутрь вас есть»; в той сфере, в которой может раскрыться и осуществиться прекраснейшее на земле, и которая теперь сделалась поприщем тягчайших решений, противоречий и деяний. Что-то перенапряглось в душах людей и оборвалось. Где-то далеко, у людей, располагающих большой властью, исчезла возможность «говорить» и «убеждать»; и уже нет у нас более надежды, что кто-то с кем-то снесется, переговорит и «уговорит». Где-то оказалось чрезмерное упорство, не поддающееся никаким уговорам; где-то оказалось непреодолимое желание поставить на своем. И в результате этого – мы больше не зрители, а участники.
Согласен я или не согласен; готов или не готов – я призванный участник дела. Эхо участие означает, что настал для меня час принять лишения, вероятно, тяжелые физические мучения и, может быть, смерть. Это участие означает, что по внешнему принудительному приказу я должен оставить главное и любимое дело моей жизни, которому я обычно отдаю все мои силы; оставить дорогих мне людей, без которых мне, может быть, трудно прожить и один день – жену, детей, отца и мать, друзей; оставить мое жилище, мои удобства, мои привычки и удовольствия; одеться в непривычную, неудобную, тяжелую одежду и начать жить по чужому приказу; неудобно и мало спать, невкусно есть, может быть, голодать, носить тяжелые вещи, много ходить; переносить непогоду, рискуя здоровьем и жизнью; жит с чужими и чуждыми мне, нелюбимыми людьми; по приказанию стрелять и рубить, ранить и убивать других, незнакомых мне людей; самому подставлять себя под чужие удары и выстрелы; жить так недели и месяцы, может быть, год; наверное, видеть насилие, кровь и смерть; вероятно, получить телесное мучительное повреждение; может быть, стать калекою на всю жизнь; может быть, в мучениях умереть.
Да, именно смерть, возможность личной смерти, ставит перед нами война. ее наступление властно обрывает обеспеченность моей личной жизни, мою безопасность, мое спокойствие за себя. Война как будто говорит мне: «доселе ты жил так, как ты впредь жить не будешь; и, может быть, ты вообще больше не будешь жить». И в большей или меньшей степени этот голос звучит для всех: и для военных, и для запасных, и для их семей, и для врачей, и для пограничного и не пограничного населения. Помимо воли моей, без всякого повода с моей стороны, в моей жизни состоялся какой-то перелом, непоправимая беда: передо мною встало начало конца моей жизни.
И в ответ на это у человека пробуждается инстинктивный протест и желание отклонить от себя эту беду. Угроза смерти и мучений будит в душе инстинкт самосохранения.
Почему я должен обрывать мое жизненное дело и идти на смерть? Разве я ответственен за то, что другие не сумели мирно и полюбовно сговориться? Разве нельзя было не воевать? И почему эта гнетущая и разрушающая мою жизнь повинность падает именно на меня? Почему остаются дома столь многие другие?
И если нет разумного, удовлетворяющего ответа на эти инстинктивные вопросы, то в душе вспыхивает бессильная досада и злоба, жажда забыться it одурманить свое сознание: в народе разыгрывается пьяная мобилизация и погромы запасных; и снова повторяется «глуповская» трагикомедия: толпа ищет виновного и, не найдя его, сбрасывает с раската первого попавшегося. Темный протест нуждается в опьянении и жертве и в результате – вместо духовного подъема воцаряется деморализация.
Здесь впервые обнаруживается, что война есть не только потрясение, но духовное испытание и духовный суд.
«Доселе ты жил так, как ты впредь жить не будешь», – вот голос войны. Но чем же я жил до сих пор?
Всегда, когда человек стоит перед лицом смерти и видит, что будущего нет или что он бессилен перед ним, что он уже не строит его, – он обращается вспять и пересматривает свой жизненный путь. И если это бывает даже при стремительном наступлении смерти, когда прошлое проносится вихрем в угасающем сознании, то война вызывает этот пересмотр с особенной силой и отчетливостью.
Итак, чем я жил до сих пор? Почему, за что я оказываюсь обреченным на смерть? И, пересматривая мою жизнь, я вижу, что мне нет оснований умирать за что-нибудь. За мною нет никакого особенного преступления, которое должно было бы привести меня по закону к смертной казни. Я не совершил ничего особенно дурного. Да и может ли быть такое дурное дело, чтобы человека, совершившего его, следовало лишить навсегда возможности исправить себя и искупить свою вину? Преступник, кто бы он ни был, большее всех нуждается в долгой жизни, полной внутренних, очищающих усилий, труда и борьбы с собою.
И вот, с одной стороны, я не повинен смерти за преступление или в наказание.
Но, с другой стороны, защищать то, чем я жил доселе, рискуя своею жизнью, совершенно не стоит. Если я даже любил свое дело и увлекался им, то все же жизнь всегда будет мне дороже всех дел. Лучше какая-нибудь жизнь, чем ее преждевременный, нежданный, насильственный конец. To дело, которому я посвятил мою жизнь, не сто́ит того, чтобы я защищал его, не останавливаясь даже перед смертельной опасностью.
Но не заключается ли в этом признании приговор моему делу? He значит ли это, что я жил тем, чем вообще жить не сто́ит и не стоило? В самом деле, какая же цена мне и моему делу, если я при первой угрозе готов бросить его, если я при первой опасности обращаюсь в бегство? Если мое дело было правое и святое, то за него сто́ит и умереть; если же его не стоит отстаивать всеми силами, тогда оно есть дело не верное и не стоящее… Тогда им не стоило и жить; и не стоило любить его и отдавать ему все свои силы.
Вот в чем состоит духовный суд, перед которым война ставит человеческую душу. Стоит ли жить тем, чем мы живем; стоит ли служить тому, чему мы служим? Война, как ничто другое, ставит этот вопрос с потрясающей силой и вкладывает в него простой и глубокий ответ: «жить сто́ит только тем, за что сто́ит и умереть». Ибо смысл войны в том, что она зовет каждого восстать и защищать до смерти то, чем он жил доселе, что́ он любил и чему служил. Что бы ты доселе ни делал; чем бы ты ни занимался; чему бы ни служил, – словом, чем бы ты ни жил – умей умереть за то, чем ты жил. Этим война ставит перед человеком начало ответственности: каждый отвечает за то, чем он жил и как он жил.
Какова была твоя жизнь доселе? Что ты любил? О чем старался? Что создал? Чему радовался? О чем мечтал? К чему стремился? Встань и прими это достояние твое, худо оно было или хорошо. И если предмет твоей жизни и содержание твоей жизни были плохи или не стоящи, то зачем же они были плохи и не стоящи? Встань, прими на себя это не стоящее содержание, раз что оно было твое, сумей ответить за него, постоять за него и, если понадобится, умереть за него. Потому что война зовет тебя защищать свободу твоей жизни от насилия поднявшихся врагов-иноземцев. Худо ты жил или хорошо, но идти к врагам в невольники ты не можешь и не должен хотеть. И если ты жил хорошо – ты с бодрою решимостью встанешь на защиту твоей свободы. Но если ты жил плохо, то война заставит тебя защищать свободу твоей дурной жизни; ты имел эту свободу и не замечал ее; пользовался ею, не ценя ее, и пользовался дурно. И вот пришел час для тебя утратить ее совсем или отстоять ее во что бы то ни стало.
Если бы ты знал, что скоро пробьет этот час суда, ты, может быть, жил бы лучше; но теперь он уже пробил и тебе остается одно: воспрянуть, чтобы отстоять свободу, и, отстояв свободу, жить потом иною жизнью. Ты можешь, конечно, убоявшись, не принять на себя этого нового бремени и ответственности и не выдержать этого испытания. Но только человек, который вступит на этот путь, добровольно признает себя рабом: он жил тем, чем не стоило жить, и трусливо бежал от ответственности; он жил, рабствуя своим инстинктивным влечениям и мелким интересам, и испугался первого окрика. Он жил, как раб, и не сумел умереть, как свободный. И народ, который вступит на этот путь, есть народ духовно погибающий: придут иноземцы, покорят его и сделают его духовным невольником, живущим не по своей воле, a по чужой.
Так, война несет людям и народам духовное испытание и духовный суд. И перед лицом этого испытания инстинкт самосохранения зовет человека на путь духовного падения и деградации: сохранить себя, как живую особь, но ради этого признать себя неспособным ответить за себя и свою жизнь. Каждый из нас имеет свой крест, свою плохость и свои качества; и война учит нас брать на себя свой крест и свои дела и отвечать за них, памятуя, что каждый человек, кто бы он ни был и чем бы он не занимался, есть сам творец своей жизни. И если жизнь его плоха, то он сам сделал ее плохою, потому ли, что не видел ее недостатков, или потому, что они ему нравились. От него зависело жить тем, что есть самаго важного в жизни; главным, объективно прекрасным: душою, открытою для добрых чувств, прекрасных образов, истинного знания. И тогда оказалось бы, что ему поистине стоит защищать до самой смерти то, чем он жил; и что смерть в этой борьбе не поразила бы его своею неожиданностью и ненужностью.
Война учит нас всех, – призванных под оружие и не призванных, – жить так, чтобы смерть являлась не постылым и позорным окончанием озлобленного и хищного прозябания; но естественным увенчанием жизни, последним, самым напряженным, творческим актом ее; чтобы действительно каждому стоило защищать дело его жизни хотя бы ценою мучений и смерти. И это простое правило сосредоточивает в себе всю вековую нравственную мудрость человечества. Оно дает преодоление смерти потому, что превращает самую смерть в подлинный акт духовной жизни.
Война учит нас проверять нашу жизнь, ее достоинство, ее качество, ее верность, ее правоту – поставляя ее перед необходимостью защищать дело ее до конца; война учит нас судить и испытывать жизнь – смертью и превращать смерть в высшее жизненное и духовное проявление. Она указывает нам путь героя и требует, чтобы этот путь стал общим, универсальным; и этим она дает разрешение основной жизненной проблемы.
Этот путь необходимо предполагает такую жизнь, при которой отказ от нее был бы не труден человеку. Эта духовная естественность и нравственная незатрудненность в отказе от жизни недоступны тем, кто – сознательно или бессознательно – полагает центр тяжести в своем личном удовлетворении и благополучии. Если в жизни я занят более всего собою, то смерть, ликвидирующая мое эмпирическое существование, повергает меня в растерянность и бледный страх: как отдам я мою жизнь, если моя жизнь есть для меня самое главное? Или, если в жизни я занят более всего моим богатством, то как отдам я мою жизнь: мое имущество перестанет тогда быть моим имуществом. И так во всем: для того, кто в себе и своем полагает главное, смерть никогда не станет актом жизни; смерть всегда будет для него концом его «главного». Смерть всегда останется для него поражением и шикогда не станет победой; ибо умереть, защищая свою жизнь, есть, действительно, поражение: даже в том случае, если человек, умирая, сразил своего недруга, он все же потерял то главное, которое он защищал, – свою жизнь. В самом деле, если он погибает, храбро защищая свою личную жизнь от своего личного врага, напавшего на него в глухом месте, то тяжелое положение его может вызвать в нас сочувствие, а храбрость, проявленная им – наше удивление. Но гибель его останется неудачей его жизненного дела; дело его было смертно, как он сам, и погибло вместе с ним: ибо дело его сводилось к его личному самосохранению. Он пал, не победив. He благоразумнее ли ему было бежать от опасности, спасаясь? Ибо сто́ит ли вообще рисковать своим главным делом, т. е. своею жизнью? He проще ли поставить ее вне опасности, освободить ее от необходимости этой опасной самозащиты?
Именно так слагается настроение дезертира. Дезертир это человек, который жил так, что умирать за свое жизненное содержание ему не стоит, и у которого нет ничего такого, что он любил бы больше себя. Таково душевное состояние человека, который деморализуется немедленно после начала духовного испытания: призыв на войну есть для него начало падения, а не подъема. Восстать на защиту, не опасаясь мучений и не избегая, если нужно, и смерти, поистине может только тот, кто вообще способен любить что-нибудь больше себя. Может быть, нигде это чувство не живет так естественно и цельно, как в душе матери. Мать, когда встает опасность для ее ребенка, защищает его, не помышляя об опасности для себя: ребенок, ее главное, ее любимое, ее выстраданное, дороже ей, чем ее жизнь. Тургенев видел однажды, как птичка бросилась защищать своего птенца от сильнейшего врага, и, потрясенный виденным, записал: «Любовь сильнее смерти и страха смерти; только ею, только любовью держится и движется жизнь». He с тою ли же непосредственностью защищает муж свою жену? И вот так же просто встают люди на защиту своей родины и ее духовного достояния.
Во всех этих порывах одно всегда имеется налицо: горящее чувство, что без этого, защищаемого мною предмета, мне самому нет жизни. Если это погибнет, то я не могу жить; конец этого – есть мой конец. Жизнь станет мне смертью, пустыней, могилой; невыносимым бременем, может быть, духовным разложением. Все лучше, чем это. Все не страшно, только бы этого не случилось. Все перенесу, только бы это спасти. И даже мыслей этих может не быть, а только один огонь чувства.
Если человек, живя так, любит что-нибудь больше себя, – свой народ, или его искусство, или свободу, или хотя бы природу своего отечества (вспомним Карамзина), – тогда в трудах и опасностях он не видит долга или обязанности, он не «приносит жертву», он не знает колебаний. Нет долга, но ость добрая воля, своя охота. Нет жертвы, но свободная легкая отдача себя, и, может быть, даже больше, чем себя: любимых людей (мужа, детей, друзей); и такая отдача не есть «жертва», ибо в жертве всегда остаетея еще жалеющая судорога скупца. Нет колебаний, но целостное, нераздвоенное решение, непосредственное и незаметное. Тогда человек твердо знает и чувствует, что иначе нельзя; что иначе он не может и не хочет; и не может иначе хотеть; и не хочет иначе мочь. Смерть есть конец его, но не его дела. Лучше ему не быть, решает он, чем чтобы воцарился на земле грубый произвол своекорыстных людей, идущих покорить его родину.
Этому учит нас духовный смысл войны: «живи так, чтобы ты при жизни любил нечто высшее более, чем себя». Тогда только ты справишься легко и непосредственно не только с тем духовным испытанием, которое несет тебе война, но и со всяким бременем жизни. Потому что только тогда ты осуществишь в душе твоей состояние истинного, непоколебимого удовлетворения, наполняющего жизнь радостной, творческой легкостью, и в то же время – состояние целостной, нравственной красоты, слагающей духовный образ героя. Об этом свидетельствовали все великие нравственные учителя человечества. Скажи мне, что ты полагаешь самым важным и главным в жизни, и я скажу тебе, кто ты.
Именно на этом пути слагается истинное нравственное добровольчество. Добровольцы, совершая доброе дело, совершают его не потому, что так велит закон государства или к этому понуждает чувство долга, но потому, что они любят свое дело, притом любят его больше себя. Здесь следует разуметь не только военных добровольцев, да и не ко всем к ним это относится; но нравственных, духовных добровольцев в самом широком смысле этого слова, жизненных добровольцев, тех, кто в обычной жизни живет добровольцем добра и духа. Эти люди и в повседневной жизни, даже когда жертвуют, то не «жертвуют», а отдают добровольно, легко и удовлетворенно. Говоря об этом добровольчестве, не следует иметь в виду только войну; нет, война есть только переходная, преходящая эпоха; война есть только одно из явлений народной жизни; жизнь шире войны и больше войны. И не нужно совсем, чтобы все шли добровольцами на войну, потому что из этого не вышло бы ничего, кроме ратной помехи, духовного застоя и экономического разорения. Но война учит нас жить всегда так, чтобы быть готовым встать на s защиту того высшего, которое мы любим больше себя.
Каждый час жизни несет нам повод и возможность стать дезертиром или добровольцем; бежать, спасая себя, или отдать все на защиту. И каждый из нас слагает свою жизнь, как компромисс из дезертирства и добровольчества. Но хуже всего то, что мы так легко прощаем себе это нравственное дезертирство по мелочам. Прощенные мелочи незаметно въедаются в ткань нашей души и разъедают ее; а когда приходить час духовного испытания, то мы можем вдруг оказаться бессильными и безвольными дезертирами в большом.
Правда, живя изо дня в день, мы нередко сами не знаем, какая сильная любовь к родине дремлет в нашей душе. Но неужели в самом деле иноземный враг должен напасть на нашу родину для того, чтобы мы вспомнили о смерти, о любви и о нашем высшем духовном призвании?..
Правда, русский народ не раз доказывал свою способность превратиться из «дезертира по мелочам» в «добровольца великого дела». Но неужели мы способны к этому только в годину бед? Неужели, когда пройдет эта година, мы снова начнем копошиться в мелочах своекорыстного укрывательства?
Пусть же будет так, что́, если мы переживем эту войну, то духовные уроки ее останутся жить в нас навсегда.
Всякая война имеет духовное значение. НЕ всякая война имеет духовное оправдание.
Итак, война имеет духовное значение. И притом всякая война, хотя и не всякая война имеет духовное оправдание.
Духовное значение имеет всякая война, ибо всякая война есть потрясение, испытание и суд для всей жизни народа, который в ней участвует; a следовательно и для ее духовных сил. Однако, если всякая война есть потрясение, испытание и суд для жизни народа, то не всякая война есть правая для того народа, который в ней участвует. Воюя, народ может быть прав и не прав; и война его будет иметь духовное оправдание лишь в том случае, если он прав, воюя.
Духовная оправданность войны определяется темп мотивами, которые побудили народ открыть военные действия, и теми целями, которые он, воюя, имеет в виду и осуществляет. Скажи мне, ради чего ты начал войну и ведешь ее, и я скажу тебе, прав ты или не прав. Эти мотивы и цели бывают обыкновенно ясны и до начала военных действий, и во всяком случае выясняются быстро и отчетливо. Между тем духовное значение войны определяется творческой деятельностью народа во время войны и no окончании ее. Оно определяется тем откликом, тем движением в народе, которое вызывается войною; тем духовным подъемом, который слагается в народе во время войны и после нее. Скажи мне, что вызвала война в твоей душе; скажи мне, как ты воевал, и что извлек ты из трудов и страданий войны, и я скажу тебе о том, каково было ее духовное значение в твоей жизни.
Понятно, что духовное значение и духовное оправдание могут находиться в самом различном соотношении. Так, народ может быть прав, вступая в войну, если, например, на него совершают, по-видимому, ничем с его стороны не вызванное нападение; но испытания своего он может в ней не выдержать, обнаруживая духовное оскудение или неспособность восстать на защиту своего духовного достояния; или же превращая войну в мародерство и сам впадая в озверение; или, наконец, обнаруживая неспособность творчески справиться с военным потрясением, его уроками и последствиями. Напротив, народ может быть не прав по тем мотивам и целям, которые привели его к войне; но зато обнаружить в войне огромную любовь к родине, истинное самопожертвование, или же способность творчески справиться с военным потрясением, его уроками и последствиями.
Понятно также, что каждая война требует особого рассмотрения с этих двух точек зрения и что притом положение каждого народа должно быть рассмотрено особо. В качестве общего закона здесь можно установить лишь то, что духовно живой, духовно сильный и творческий народ растет и возрождается и после тех войн, в которых он потерпел ратную неудачу: так было с Россией после крымской и японской войн, с Германией после наполеоновских войн. И в качестве общего правила можно установить, что каждому народу следует желать, чтобы война имела для него максимальное духовное значение, т. е. чтобы она вызвала расцвет его лучших духовных сил, от которых питаются и должны питаться все последующие поколения и другие народы.
И еще одно несомненно: какова бы ни была война и каковы бы ни были ее духовные последствия, ей всегда гарантирован известный минимум духовного значения. От нас зависит превратить этот дающийся нам минимум – в максимум. И для этого нам надлежит помнить ежечасно: мы еще творим эту войну, и в этом творчестве ни одно усилие, ни один порыв, ни одно живое искреннее слово не пропадает даром. И если перед нами сейчас встает вопрос, справимся ли мы духовно с этою войною, то попытаемся прежде всего отдать себе отчет в том, что такое война, как явление народной жизни; какие цели и какие мотивы могут сделать войну духовно оправданной, и наконец, каково наше положение в настоящей войне. И тогда только мы найдем путь к осознанию встающих перед нами духовно творческих заданий. В осознании их залог нашей духовной победы.
Мы установили духовный смысл войны, как испытания и суда над жизнью людей и народов. Война учит нас жить, любя нечто высшее, такое за что стоило бы и умереть; любить его больше, чем себя, и доброю волею становиться на его защиту. Но все ли заслуживает такой любви и такой защиты? И, если не все, то что же именно? И против чего воздвигает угрозу война, подобная той, которую мы теперь переживаем?
В жизни народа, как и в жизни отдельных людей, бывают эпохи, когда он видит себя лицом к лицу с некоей внешней силой. Эта сила, развиваясь по своим внутренним законам, осуществляя свою природу, властно решает вопрос о бытии и жизни народа; решает, как сильный о слабом, творя свою силѵ и не спрашивая слабого об его согласии; решает от себя и помимо него: быть ему или не быть? Такую эпоху народ переживает каждый раз, как перед ним реально (т. е. не только в отвлеченной возможности) встает практический (т. е. призывающий не к размышлению только, а к действию) вопрос: будет ли он и впредь существовать, как духовно живой и духовно творящий народ, или же перед ним начало разложения, пассивности и гибели?