Привокзальная, 1
Ивановы. Советское барокко
Ивановы жили весело, а нам так не разрешалось. Ивановы грызли семечки, ели скумбрию горячего копчения – пахло на весь дом; варили раков с укропом. У дяди Коли на плече была татуировка – верхом на месяце чёрт с гармошкой. У тёти Тамары была привычка – бить дядю Колю сразу же в общем коридоре, подкараулив пьяного за входной дверью и поставив подножку. Их дочка Нелька отличалась туповатостью, в дневнике название предмета «математика» сокращала до «матка». Тётя Тамара хихикала и несильно била свою рыжую дуру по затылку. А Пашка, сын их, был нормальный чувак, справедливый. Если плевал моей вредной сестре поутру в тарелку с молочным супом, и та убегала, не поев, то меня потом честно предупреждал, чтоб еду не трогала. И выжигал картины он мастерски.
В общем, Ивановых было четверо, и они жили в той комнате, что ближе к кухне. А мы роскошествовали аж в двух комнатах, подальше.
Пока дед был с нами, к Ивановым нельзя было ни ногой. Дед, как бывший репрессированный, отлично разбирался в паспортных отметках. И сразу же у новых соседей углядел судимость в документах. Выслали их к нам из Ленинграда. Очень маленькая тётя Тамара была в прошлом форточницей, а незлой дядя Коля… в принципе, он мог сидеть за что угодно. Например, его привлекали маленькие зайцеподобные девочки. Такие, как я и сестра. Дядя Коля очень, очень–очень напоминал Волка из «Ну, погоди!»
Потом дедушка умер, оставив бабуле свое последнее «люблю», которое не нашёл времени сказать ей за всю их долгую и бурную совместную жизнь. Моментально к нам подселился замечательно интересный дядя Ваня, которого мама тактично попросила называть «папой». А потом родился Ванечка. Вот нас и стало шестеро. К этому моменту правила быта кардинально поменялись, и ходить к соседям стало можно и даже нужно.
У Ивановых всегда отлично: весело, тепло и уютно. В их маленькой комнате на каждой стене висели часы – самые разные. Между часами красовались бархатные вымпелы «Ударник социалистического труда» с блестящими капельками крови. То есть, кровь – это такие крошечные значки, их выдавали донорам. Дядя Коля с тётей Тамарой любили сдавать кровь. Значки были и другие – в основном, из мультфильмов. На шифоньере стояло двенадцать ваз. Одна, литого стекла, однажды свалилась Нельке на голову. Треснула ваза. Тётя Тамара работала нянечкой в детском саду, поэтому у них скопилось так много красивых ёлочных игрушек, что иногда наряжали сразу две елки. А ещё Ивановы первыми купили себе цветной телевизор. Я с телевизорами была на «вы»: казалось, по ту сторону экрана люди тоже должны тебя видеть. Поэтому стеснялась и вела себя скованно. Нелька решила мои сомнения просто: подошла к говорящему на экране Брежневу, задрав вязаную зелёную юбку, показала ему попу: «Видишь? Даже не сморгнул!» Убедила.
Плохие Сергеевы
Взрослые скромно себя вели, скучно. А когда расставались, говорили об ушедших гадости. Я не понимала, почему «другая бабушка» плохая. Но, по словам моих собственных бабули и деда, получалась она прямо-таки лицемерным чудовищем.
Время от времени надо было идти через перекидной мост на Телеграфную в гости. И не показывать вида, что я знаю, какая баба Дуся на самом деле. К тому же, меня там кормили нежнейшими ватрушками и пирогами с вороняжкой. Иногда дарили игрушки. Вообще, ничего предосудительного ни за Бабдусей, ни уж, тем более, за дедом–йогом Аркадием, тихо сопевшим где-нибудь в углу на голове, не замечалось. Разве только манерность и сюсюканье моей второй бабушки… Но баба Капа и дед Алексей настаивали на своем: «Никакая она не Львовна – Тигровна!»
Это двоедушие так выматывало, что я возненавидела мост, ведущий от маминых родителей к папиным, высоту, ступени, асфальтовое покрытие с трещинами, и панически боялась по нему ходить. От мысли, что меня вот-вот сдует сильным порывом ветра и я упаду прямо на железнодорожные пути, тошнило, и подкашивались ноги. Брать же на руки я себя не разрешала: перила у моста и так были низкие.
Проходившие внизу железнодорожные составы везли интересные вещи. Например, аппетитного вида серу: жёлто-лимонные кучи, насыпанные в открытые вагоны. И много-много настоящих танков. Дойдя до половины моста, я всей кожей начинала ощущать, как он шатается и вибрирует. Облегчение начиналось только после длинной железной латки, пересекавшей самый конец моста: я вдыхала полной грудью и в два-три прыжка оказывалась у спасительных ступеней, ведущих вниз. А там уже опрометью, судорожно перескакивая ступеньки, бежала быстрее на землю.
У Сергеевых, в их доме с анфиладой комнат и часами, которые время от времени суровым баритоном напоминали, что мне придется возвращаться – наевшись пирогов и прижав к сердцу очередную игрушку, при этом так и не расколовшись, что я знаю, какие они плохие люди, к вечеру я начинала тосковать и просила, чтобы меня оставили здесь – так не хотелось опять проходить по этому мосту вражды. А потом отвечать на ревнивые и презрительные бабулины вопросы.
Ноль внимания, фунт презрения
– А ты – не как все! Главное – не как все! – внушала мама. – Кто там что говорит? А мы на них – ноль внимания, фунт презрения!
Весной огромное пространство между домами, гаражами, сараями и кочегаркой заливает талая вода пополам со снежным крошевом. В центре этой безбрежной лужи с дном изо льда одиноко торчит «коробка» – стадион нашего квартала. Площадка, огороженная дощатым зелёным забором. Но лужа столь велика, что захватывает и стадион, и место остановки мусорной машины, и бавгашевские качели у двора Расула Джанканова, и все подходы к подъезду Бабкиных (это тех, которые собак подкармливают). Стоять в центре такой лужищи, чувствуя, как серая масса, колышась от моих движений, чуть-чуть не доходит до края сапог и приятно холодит ноги – верх блаженства. Массой можно управлять, регулируя её движение мелким топтанием на месте или чуть ощутимым шевелением носка ноги. Масса хлюпает, отливает жемчужно-серым и рыбьей чешуей. Я забрызгана, волосы висят из-под шапки, а сама шапка съехала набок…
– Вот, не будешь слушаться – такой же станешь! – в меня тычет пальцем мама девочки-ровесницы. Аккуратненькие мама с дочкой правдами-неправдами пробираются через «это стихийное бедствие».
Сказать, что я счастлива – этого мало. Меня распирает от гордости. Столько лет прошло, а до сих пор приятно.
Сараи
Вечер звёздный, зимний, и «коробка» вся забита катающимися, и надо держаться у стеночки и следить, когда подъедут хулиганы, чтобы успеть схватиться за забор и не дать себя сшибить. И катаешься, падаешь, встаешь, а гамаши уже в толстой корке льда, и шерсть на шапке в ледяной броне, и васильковые, бабулей вязаные варежки мороз приварил к меху на рукавах пальто. А нос красный, и голова дурная совсем. Сняла рукавичку – утереть нос, толкнули, и опять мягко свалилась на выщербленный лёд. Тут Серёга Коршунов мимо ехал – и не хулиган, но слегка задел лезвием конька. А руки-то голые! Хоть царапина, но кровь на пальцах выступила. Рядом бабкинские собаки скачут на льду. Почуют кровь – накинутся ещё, я читала, так бывает. Пойду потихоньку. Переобуваться лень, я и из дома прямо в коньках выхожу, мне мама их крепко-накрепко зашнуровывает. По каменным ступенькам в подъезде – противно очень, с визгом железа о камень. Зато по снегу затем вполне удобно. Коньки глубоко врезаются в спрессованный снег, и точно не упадёшь. Даже против хулиганов устоять можно. А звёзд на небе – миллион. И домой как-то рано очень. Близко с нашей трёхэтажкой – лабиринт из сараев. Сугробы сделали сараи доступнее. Ну, мы всем кварталом на крыши в любое время года лазаем, и всегда нас оттуда гоняют. Но сейчас всё равно никого вокруг нет. Знаю удобный лаз. Там между одним бревенчатым сараем и скучным железным гаражом наших соседей с третьего этажа (у них машина номер 33–33) есть такая щель, которую хозяева пытались забрать досками и хранить в ней дрова, но кто-то из алкашей поджёг, и в результате получился удобный путь наверх. Даже подтягиваться не нужно.
И я лезу на крыши. Прямо в коньках. К звёздам и вечернему безмолвию. Снег кое-где хозяева счистили, и тогда идти приходится по замёрзшему чёрному толю с набитыми поперек крыши скользкими рейками. Выбираю поверхность побелее и помягче, угловой сарай деда Парамонова и сына его, грузчика Валерки. Плюхаюсь на спину. Изо рта валит пар, из носа – тоже бы валил, только я носом не дышу – дурная привычка.
Небо моё, небо. Никого, кроме нас двоих, нет здесь. Смотрю на звёзды и мечтаю, как починю рацию дедушки-ветерана из мельничного дома, он её нам с Лариской Иманталовой подарил. Как буду сидеть на своём дереве в той самой удобной развилке, которую я открыла летом, и с кем-нибудь разговаривать. А народ, что мимо в магазин ходит, будет смотреть и удивляться. А вот если бы научиться летать, так это б вообще… Можно будет с первого тополя, того, что ещё мама высаживала, когда маленькой была, и прямо до козырька подъезда. Таким поздним летним вечером. Ещё одеться в балахон какой-нибудь, метлу прихватить…
Замерзаю и поднимаюсь. Кстати, а как же отсюда спускаться теперь? Высоты я боюсь очень. Это залезть легко, а вот обратный путь совсем не так приятен. Балансируя, на коньках дохожу до крыши нашего сарая. Дорожку к двери обычно расчищает сама бабуля, так что будьте уверены – как бульдозер прошёлся. И с обеих сторон расчищенного – огромные рукотворные сугробы – вон, даже отметины от цыганской лошади на электрическом столбе почти закрыли. Цыган возит бутылки на телеге в магазин «Светофор», а лошадь свою рыжую к столбу привязывает. Она и погрызла. Бабушка ругалась, да без толку. От края крыши до сугроба внизу – метр, не больше. Набираюсь духу, смотрю последний раз на звезды. Плюх! Коньки со скрипом влетают в снег. Выворачиваюсь из сугроба, увязши там по пояс, скатываюсь на идеально расчищенную твёрдую дорожку. После меня она уже не столь идеальна. Качусь, как колбаса, ещё метра два – приятно. Потом – на четвереньки, выпрямляюсь – и топаю прямой наводкой в подъезд. Висну на перилах. Сжимаю зубы – так противен лязг металла о каменные ступени. Наш первый этаж, первый подъезд, первая квартира дома номер один улицы Привокзальной! Звоню раз шесть – пустите меня поскорее домой, я домой хочу-у!
Тепло, голые коленки красные-красные. Сижу на кухне. Батарею единым монолитом загромождают кое-как пристроенное пальто, шапка, варежки на резинке, гамаши, колготки, носки. Внизу – тряпка, чтобы на пол не натекло. В это время в прихожей бывший цирковой кот Боцик брезгливо трясёт лапой, наступив в лужу возле моих коньков.
Я пью чай с вареньем из тернослива, бабуля вслух читает газету «Труд», которую собралась было резать на туалетные нужды, но нашла интересную статью о происках мирового империализма.
– Бабуля, а можно, я завтра крышу от снега почищу?
Ох, звёзды мои, звёзды, и куда же вы меня заведёте…
Наташка Перцева
Кладбище – это то, куда тянет, а страшно. На 9 Мая здесь полно людей. Тогда можно вволю насмотреться на могильные памятники, начитаться интересных фамилий, разглядеть в скомканной старой газете, что валяется во рву у ограды рядом с другим мусором, очертания черепа и, завизжав, метнуться прочь, напугав кого-нибудь. Только не Наташку Перцеву – её таким не проймешь. Наташка, дочь алкоголиков, приходит сюда с конкретной целью: набрать на могилах тюльпанов. Потом продаст их у вокзала, поесть себе купит – беляшей там, лимонада. Она старше на два года, и дружить с Перцевой моя бабушка строго запрещает. Поэтому и дружим, конечно. Бабушка раз увидела, как мы с Наташкой вдвоём из будки их собаки Сынки вылезаем, так за голову и схватилась. Привела меня домой, помыть пыталась, говорит: «Чему тебя эта Наташка научит, а? Дружи лучше с Таней Поняриной, хорошая девочка». Мой встречный вопрос: «А чему научу Таню Понярину я?» бабуля не расслышала – ей в детстве снежком в правое ухо попали.
Хорошо мне с Наташкой, интересно. Мы и на мебельку с ней забираемся, и на крышу элеватора выходим, и у разбитого комбайна дружно сидим, «малиновки заслышав голосок…» поем, и на плотах весной… Нет. На плотах только хотим, но боимся. Там пацаны бешеные, а лужи совсем глубокие.
Наташка на кладбище говорит:
«Вон, видишь? Там человек лежит, с телевышки упал. Или сам, может, спрыгнул. Пойдем, покажу…» Мы сворачиваем с главной аллеи, ведущей к церкви. В эту старую церковь мы – ни ногой, потому что там чёрные старушки и неподвластные пониманию школьниц бородатые, как геологи, попы… Наташка находит нужную могилу: надгробие на ней сделано в виде телевышки. А настоящая – вон она, совсем рядом, за кладбищем. «Он с вышки этой упал. Поэтому ему и поставили такую же, только маленькую» – «А у нас неподалеку от дедушки есть ограда в виде детской кроватки – там ребёночек похоронен. Хочешь посмотреть?» Мы идём в другую сторону от аллеи, людей там меньше. По дороге Наташка собирает с могил тюльпаны посвежее и укладывает на дно хозяйственной сумки. От Наташки всегда пахнет дымом. Даже если она подкрадывается неслышно и закрывает мне глаза руками, я всё равно узнаю её по этому запаху. Говорю, что дымом пахнет – а она чего-то обижается.
Кладбищенские цветы не пахнут. Они стоят во врытых в землю литровых стеклянных банках. Подружка тянет меня за собой – издали светофорным светом манят огромные тюльпаны. Продираемся сквозь тесные оградки могил попроще к гранитному надгробию. Перцева тянется, хватает заветренными пальцами ближний цветок, крутит в руке, прикидывая, надо ли брать: стебель совсем короткий, всего сантиметров десять. Всё равно достает цветы, суёт мне: «На, дедушке твоему положим!» И мы ищем могилу дедушки – а она рядом с длинным обелиском, покрашенным алюминиевой краской, не перепутаешь.
Сквозь выломанный прут решетки я залезаю к дедушке. Он смотрит на меня с портрета своими веселыми и хитрыми глазами. Портрет делали с фотографии, где мы с ним и моей сестрой вместе сидим. Маме очень нравится эта фотография – поэтому меня сбоку закрасили черным. Так что на самом деле плечо дедушки – это закрашенная я. Пристраиваю цветы, уравновешиваю, чтобы не вывалились из баночки. Как-то нерадостно, воды в нашей банке давно нет, только заросшие чем-то серым и зелёным края. Ну, ладно. Вспоминаю, как мы с дедом заглядывали в чужие дачные домики, прихватывали оттуда помаленьку такие же банки. Да нет, всё нормально – дедушка бы меня одобрил. И за то, что с Наташкой Перцевой дружу, никогда бы не ругал.
Дружба наша кончилась через год, когда Наташка стала не только думать, но ещё и без конца разговаривать о парнях. Это было так скучно, что хоть на стену лезь. «Ох-ах, а у него такие брови, а у него такие руки, а у него такие волосы…» Тьфу! К тому же и папа перцевский меня совсем разлюбил: я Наташке помогала от него деньги прятать, а он обиделся страшно. Пообещал, если приду ещё раз, надеть мне на голову ведро помойное… В общем, всё как-то испортилось.
И в шестом классе я уже совсем перестала дружить с Наташкой Перцевой, у которой всегда был ячмень то на правом, то на левом глазу; и сосед – сумасшедший железнодорожник по прозвищу Алма-Ата–Москва, метавший в детей кирпичи и камни; много-много вышивок крестиком на белом и чёрном фоне; крольчатник без кроликов; просторная и удобная собачья будка, выстланная изнутри жухлым бурьяном; кусты смородины, пораженные мучнистой росой; стопка блокнотных листочков с изображением кокетливых девушек – их рисовала Наташкина старшая сестра, уехавшая потом в Белоруссию; жуткий деревянный сортир с похабщиной на стенах; а также масса всяких полезных знаний об устройстве этого мира.
Октябрята
В общем, у нас «звёздочка» была. Это когда пять октябрят рядом живут, они должны организоваться и делать добрые дела. Например, на воротах ветеранов тоже звездочки рисовать – с помощью трафарета. Или ещё что полезное. Я в «звёздочке» оказалась единственной девочкой. И мне хотелось кукольного театра и представлений. Ну, чтобы их кому-нибудь показывать – кто нуждается в этом. Тем более что мы с Девятовым и компанией в каком-то подвале головы нужные нашли. Кукольные. Но пацаны осмеяли мою затею. Девятов, гад, держался высокомерно и нагло – а ведь тогда у него ещё не отрасли платиновые кудри и челюсть Шварценеггера, это был всего лишь бледный заморыш со сталинскими замашками. Ему, в случае чего, ещё и навалять тогда можно было.
В результате мы, вместо того, чтобы звёздочки ветеранам рисовать и представления устраивать, кидали патроны в бак с горящим мусором перед магазином «Светофор», залегали в траве у сараев и смотрели, как прохожие и грузчик Валерка реагируют на взрывы. А патронов откуда-то было очень много у девятовского отца Александра Сергеевича, похожего на взбесившегося дикого кота. По слухам, он воспитывал своего сына сложенным вдвое резиновым шлангом от стиральной машины. Также я знала и очень любила маму Девятова, добрую, красивую и несчастную Маргариту Георгиевну, и даже бывала в гостях у его бабушки с дедом. Девятовский дед знал наизусть большинство стихотворных произведений Пушкина, весной на столе в их сумеречном прохладном доме стояли в вазе ветки белой сирени. Девятовский же отец был отчислен с последнего курса пединститута за участие в «Бале оборванцев», – невинном студенческом маскараде, разозлившем Комитет государственной безопасности. Это сильно испортило отношение Александра Сергеевича к жизни.
Ну, а сам Его Величество Девятов-младший прислал мне как-то во втором классе на уроке записку. Я сначала удивилась, а, когда прочла, рассвирепела. В записке было следующее: «Предлагаю тебе дружбу. Если не будешь со мной дружить, то мы тебя будем бить!» И я, посчитав, что мы и так уже с ним дружим, к тому же ненавидя всяческий шантаж, криво и гордо, толстыми буквами вывела на этой бумажке «Нет!» И отослала обратно.
В следующие два года у меня была вполне себе весёлая жизнь: я сражалась со всеми пацанами класса, вместе взятыми (а по отдельности они и не нападали, силы были неравны – спасибо, бабуля, ты хорошо меня кормила). Этот гад обладал несомненной харизмой, натравив на меня всех, кого только можно, и выдумывая мне всякие мерзкие прозвища. «Зубастая корова» – это было ещё самое нежное. А потом наш класс, состоявший из 43 учеников, разделили почти поровну на два, и какое-то время я училась без Девятова. И, хотя он иногда и устраивал на моём пути из школы серьёзные взрывы, я делала вид, что мне это неинтересно. И я взрывов, а также стаи ошалевших голубей над своей головой, не замечаю.
А в шестом он начал бегать за Лариской Мыльник – и это было непереносимо больно и несправедливо. Жили же мы с ним в одном доме, и он целыми днями мотался взад-вперед у меня под окнами на ревущем мопеде, в своей бордово-оранжевой клетчатой рубашке, а иногда в белой рубашке с глубокой складкой на спине, а иногда в модной синтетической голубой футболке с изображением мотоцикла – и плевать на меня хотел.
Тут я поняла, что люблю Девятова, и думала так вплоть до окончания школы, пока мы с ним не поцеловались на дне рождения у одной моей подружки. Потом я очень плакала на похоронах Маргариты Георгиевны – Девятова в это время отпустили из тюрьмы под подписку, что ли. После этого наши пути не пересекались. Хотя, повторюсь, гад он был ещё тот: ухитрился даже на собственной свадьбе подраться со своей невестой. И педагогика здесь очевидно бессильна – с самого-самого начала. Хотя, боюсь, и в моём случае – тоже.
Как я сломала зуб
Мама поняла, что ничего не получится, ещё когда я училась во втором классе. Она надеялась, что я возьму и вырасту красавицей. А я взяла и сломала зуб. Надо сказать, что зубы у меня были выдающиеся – во всех смыслах. Во-первых, они только-только выросли, и выглядели гигантскими. Два огромных белых резца, выступавших вперед и даже заходивших один на другой – им места не хватало, чтобы спокойно сидеть себе рядом, так что правый нахально устроился, можно сказать, на коленках у левого. Они, эти новые зубы, появились совсем недавно, я к ним толком не привыкла. Мы с Девятовым в тот день, погрызшись немного на тему, кто будет космонавтом, когда вырастет, развлекались тем, что забегали на железную горбатую горку. Тут-то я и махнула головой не туда, врезалась зубом в железный бортик этого чудовища (в смысле – горки) и… прощай, мамины честолюбивые планы. «Зубастая корова стала беззубой…» – ошеломленно сообщил сам себе Девятов. Я, захватив брошенный велосипед, побрела домой и с расстройства легла спать под одеялом с пододеяльником. Надеясь, что когда проснусь, всё будет по-прежнему. Но шершавый обломок – это было первое, что я почувствовала во рту, проснувшись и проведя языком по верхнему ряду зубов. Мама, придя с работы, так опечалилась, что даже дала мне подзатыльник и пробормотала, что это, конечно, уже всё – ничего не получится дальше. Зубной врач Беззубенко сказала, что надо ждать, пока я вырасту – детям коронки не ставят. Сестра пообещала, что теперь будет со мной ходить, чтобы я отпугивала, если кто к ней пристанет. В общем, я закрыла свой маленький рот и старалась поменьше говорить и смеяться, очень сильно контролируя вздёрнутую верхнюю губу – чтобы ничего из-под неё не выглядывало. Вид у меня при этом с годами становился всё болеё сдержанным и интеллигентным, так что взрослые мне стали доверять и считать рассудительной спокойной девочкой. Про личную жизнь теперь, конечно, можно было забыть навсегда.
И только добрый муж соседки Женечки-Шедевры, дядя Володя Смирнов, приглядевшись как-то ко мне, сказал, что я вырасту очень, очень красивой женщиной – но вот только зубы мне придётся поменять…
Дядя Володя Смирнов знал о зубах и красоте больше, чем прочие: его жена Шедевра, с тонкой талией, шальными глазами и фиолетовым париком, как раз сейчас сидела в тюрьме за то, что пыталась снять золотые коронки с какого-то собутыльника, когда тот уснул.