I
«Кто, будучи в Женевской республике, не почтет за приятную должность быть в Фернее, где жил славнейший из писателей нашего века?»
В этих словах Русского Путешественника поразило меня слово должность. Теперь сказали бы мы долг или обязанность. Конечно, лестно самолюбию каждого писателя отыскать неправильное выражение в Карамзине, как всякому астроному отыскать пятнышко в солнце. Это доказывает, что глаза хороши и телескоп хорош. Но полно пятнышко-ли это? С Карамзиным надобно быть осторожным, он слова употреблял не наугад. Может-быть, выражение Карамзина и правильно, и в духе языка нашего. Долг и должность имеют не одно значение. «Отпусти нам долги наши!» Тут не заменишь слово долги словом должность, равно как и в смысле долги, не лежащего на должнике. Слово обязанность было бы ближе к делу. Теперь выражение должность приняло исключительно официальное и служебное назначение.
Как бы то ни было, и я почел за приятную обязанность или должность побывать еще раз в Фернее. Посетил я его за несколько лет тому в первый мой проезд через Женеву. Вчера опять отправился я на поклонение. Я не вольтериянец, но и не бешеный анти-вольтериянец. Иное в сторону, и очень в сторону, и очень далеко в сторону, а все-таки в Вольтере найдется много, за что можно помянуть его не лихом, а добрым словом. Да и время взяло свое и отребило пшеницу от плевел. Кощунства Вольтера не читаются ныне даже и необдуманной молодежью, падкой на всякие соблазны. Может быть, даже ударились в противоположную крайность. Вольтера, может быть, вовсе не читают. Это жаль и несправедливо. Как и во времена Карамзина, доступ в Фернейский замок или дворец (ссылаясь на недавно вышедшую книгу Arsène Houssaye «Le Roi Voltaire») не совершенно свободен. Он должен был уверить в благодарности человека, вышедшего ему на встречу с отказом, а я победил недоброжелательство своею визитною карточкой. Блого, что нынешний владелец Фернейского поместья, г. Давид, торгующий бриллиантами, торговал ими и в России, где, по словам моего чичероне, нажил он значительное богатство. Впрочем, нельзя обвинять и владельцев известных исторических местностей, если они не растворяют дверей настежь алчной и хищной орде туристов, которые совершают набеги на достопамятные места. Они, и вероятно наиболее из орды Англо-Саксонов, ободрали занавески, окружавшие кровать Вольтера, так что не осталось ни одного клочка. Есть в саду вяз, посаженный самим Вольтером. Он так изувечен и ободран, что прошла молва, что его обожгло молнией, По ближайшему следствию и достоверным справкам оказывается, что кору слупили с него те же ордынцы-туристы. Теперь дерево обведено защитительною оградою. Вообще, по всему видно, что нынешний хозяин дорожит памятью своего дальнего предместника. У нас подобный консерватизм не введен в наши нравы и обычаи. С царствования Императора Николая государственная историческая археология и особенно ныне археография получили живое значение. Признательное потомство этого не забудет. Но частные, семейные, биографические памятники, которые также, в свою очередь, суть принадлежность и необходимое пополнение общей народной истории, почти у нас не существуют. Во многих ли семействах сохранились семейные портреты, переписки, родовые акты, родовые имения? Меня уверяли, что недавно, когда, для совершения какого-то акта, потребны были бумаги князя Смоленского-Голенищева-Кутузова, нигде не могли найти послужного списка его. Мы скоро живем, и наши доисторические эпохи, как изволите видеть, довольно свежи. Авось новое поколение наше будет бережливее и домостроительнее… Перед входом во двор замка стоит еще каплица, построенная Вольтером, и сохранила свою знаменитую надпись: Deo erexit Voltaire. Ныне церковь упразднена и даже прежними владельцами обращена была в сарай. Это святотатство, но, впрочем, достойное святотатства самой надписи. Слышно, что новый помещик хочет возобновить церковь и возвратить её служению Богу. Пускай помолятся в ней добрые люди об успокоении души усопшего болярина Аруэта и о прощении ему вольных и невольных прегрешений его; а болярина-помещика есть чем помянуть. Он создал это селение, благодетельствовал ему и жителям его. Из любви в ним навязывал часы изделия их земным владыкам, а особенно Императрице Екатерине II. Из благодарности к ней портрет её висел над самым изголовьем кровати. Он и доныне сохранился на том же месте. Вообще спальня Вольтера, которая была и кабинетом его, довольно тесная комнатка, и рядом с нею приемная его носят еще признаки и характер ему современные. Портреты, висящие на стене, большею частию, гравированные в малом размере, вводят зрителя в круг приязней и сочувствий его. Мавзолей, весьма не художественный и не богатый, в котором было погребено сердце его, с надписью: son esprit est partout et son coeur est ici, остался, но пустой. Надпись лживая, как почти все надписи. Ум или дух его уже не везде, а сердце его не здесь. Ум несколько выдохся, а сердце не успокоилось и не улеглось и тогда, когда перестало тревожно биться в груди его. Оно увезено было в Париж. Слышно, что оно возвратится восвояси. Нынешний хозяин Фернея, бриллианщик домогается добыть его. Может быть выменяет он его на драгоценный алмаз. Странная участь сердца покойника. Что живые сердца пускаются в торговое обращение, это дело виданное и сбыточное; но мертвое! Совестно, применение, но это невольно напоминает Чичикова и закупку его мертвых душ. Кстати о Фернее и Карамзине. Любопытно отметить литературное сужденье его о Вольтере. Отдавая полную справедливость уму и дарованию его, не признает он в нем тех великих идей, которые бывают непосредственною принадлежностью избранных смертных, каков, например, Шекспир; на этом, так-сказать, среднем состоянии ума и основывает он общий успех Вольтера. Вольтер писал для читателей всякого рода, для ученых и не ученых; все понимали его и все пленялись им. Далее говорит он: «Кто не чувствует красоты Заиры? но многие-ли удивляются Отеллу?» Затем в выноске следует оговорка, весьма любопытная, «тогда я так думал». Тогда, то есть в молодости; я не думаю, чтобы Карамзин в летах умственной зрелости более уважал и выше ценил творца Заиры: с летами, с усовершенствованием дарования и духовных сил его, понятия более и более приходили в нем в равновесие и стройное спокойствие. Чисто судорожные, насильственные движения и порывы должны были пред судом его вредить истинным красотам Шекспира. Золото золотом, а грязь грязью. Не забудем, что только промытое золото становится золотом. Шекспир не промывал своего золота. Вольтер не только промывал свое золото, но и давал ему художественную оправу. Вспомним, что и Гёте, который также бывал иногда Шекспиром, признавал к старости пользу и необходимость изредка перечитывать Французских классиков. На память приходит мне случай, который как ни маловажен, но может пояснить и подтвердить догадку мою о позднейшем умственном настроении Карамзина. Граф Виельгорский пел при нем только-что появившуюся песнь Пушкина из поэмы Цыгане. Когда дошло до стихов: режь меня, жги меня и проч. Карамзин воскликнул: как можно класть на музыку такие ужасы, и охота вам их петь? Много причин, почему, согласно с Карамзиным: публика была всегда на стороне Вольтера. Главная и лучшая есть, конечно, та, что он был человек ума необычайного, разнообразного, смелого и острого и писатель, в отношении художественном, каких не много. Но есть причины и прикладные, содействовавшие успеху его и господству над современниками. Во-первых, он родился во время. Родись он ранее, его, может быть, сожгли бы: умри он несколько позднее, его бы гильотировали как аристократа. Вольтер был умозрительный революционер; но в житейских условиях он был консерватор и дворянин, пожалуй барин и помещик. Во-вторых, по словам не помню кого: он в высшей степени имел тот ум, который все имеют. Il avoit le plus de cet esprit qu'а tout le monde. A каждый любит видеть свои мысли, свои сочувствия в изящном переводе и в блестящей оправе. В заключенье, он был из Французов Француз, а в его эпоху вся Европа была более или менее питомица Франции. О Немцах, об Англичанах в литтературном отношении не было и помину. После сами же Французы, начиная от г-жи Сталь, которая сама писала со слов братьев Шлегелей, имена Шекспира, Гете, Шиллера и других иноземцев получили право гражданства в литературной республике. Тут возникло противодействие. Начали жечь то, что прежде обожали, и воздвигать алтари тому, чего прежде не знали. У нас, когда прочая Европа еще молчала об Английских поэтах и Немецких писателях, Карамзин первый, и на долгое время исключительно один, говорил о них; он знакомил нас с их произведениями и оценивал их с тонким чувством критика и с сочувствием ума доступного и души открытой ко всему изящному.