Я прихожу на кладбище каждый день. Кладу свежие цветы взамен увядших, которые аккуратно выдергиваю из венков и букетов, густо покрывающих могильный холмик, поправляю траурные ленточки и пытаюсь убедить себя, будто это что-то значит. Не получается. Не с чего даже устать, чтобы хоть через мышечную боль и одышку прочувствовать смысл своих ежедневных походов. Может быть, этот смысл откроется мне позже, когда я поставлю настоящий памятник и разведу цветник?
Выбросив мусор в ржавый жестяной бак на перекрестке дорожек, возвращаюсь к могиле и сажусь на чужую скамейку, мысленно извиняясь перед ее владельцами, живыми и мертвыми. Лавочка шаткая, из двух бревнышек и наспех приколоченной к ним доски. От времени она завалилась вбок и стала похожа на военный самолет перед разбегом. И дерево с годами сделалось таким же серым, как военный самолет. В общем, конструкция ненадежная, но я все-таки сажусь. Плохо, если сломаю чужую вещь, но, с другой стороны, избавлю хозяев от необходимости падать с лавки.
Смотрю в небо, пытаясь помолиться или разглядеть там какой-то знак, но ничего не вижу, только скупое и бледное ленинградское солнце осторожно гладит меня по щекам.
Наверное, это плохо, что я ничего не чувствую возле его могилы. Никак не получается осознать, что этот холмик, украшенный цветами, лапником и траурными лентами, – место его последнего упокоения.
Зачем прихожу сюда, сама не знаю. Если загробная жизнь все-таки существует, то он думает обо мне всегда, а не только когда я навещаю его могилу. С глаз долой, из сердца вон – это не наш случай.
Нам приходилось расставаться, и расставаться надолго, судьба раскидывала нас по разным сторонам света, между нами бывали тысячи километров, а когда он уходил в автономку, то и многие метры тяжелой морской воды, но даже сквозь эти преграды мы чувствовали друг друга, были далеко, но все-таки рядом.
А теперь только пустота. Полтора метра мокрой серой глины разделяют нас надежнее, чем любые другие расстояния.
Не чувствую я его присутствия в этом живописном уголке кладбища, которое сдержанный ленинградский май уже раскрасил своей акварелью. На старом обрубке какого-то дерева пробиваются робкие побеги с новорожденными клейкими листочками. Жизнь побеждает, и я, наверное, должна утешаться, глядя на эту незамысловатую аллегорию. Только мне от этой правды жизни ни горячо ни холодно, никак.
Поправляю загнувшуюся ленточку, пытаясь убедить себя, что это как будто я подтыкаю ему одеяло, но не нахожу ничего общего между этими действиями. Вспоминаю свекровь, которая каждую осень просила его укутывать лапником могилу своего мужа, мы специально брали для этого отпуск с захватом сентября. Тогда мне в голову не приходило спросить ее, правда ли ей становится легче и спокойнее на душе от этого ритуала. Смерть, могилы, это для стариков, а мы с мужем были молоды и собирались оставаться таковыми вечно.
В этом удаленном уголке кладбища нет старинных памятников, как возле полуразрушенной церквушки. Вот там можно увидеть много интересного. На уходящих в землю надгробиях проступают сквозь мох трогательные эпитафии с ятями и твердыми знаками, скорбящие мраморные ангелы мирно соседствуют с жизнеутверждающей статуей ответственного партийного работника. Скульптор почему-то изваял его со свернутой в трубочку газетой в руке, так что не совсем понятно, собирается товарищ произносить речь или лупить кота за испорченные тапки. Образ интригует, и я всегда улыбаюсь, проходя мимо него, и думаю, каким он был при жизни. Что делать, когда теряешь единственного близкого человека, поневоле обзаводишься потусторонними приятелями.
Среди наших соседей великих людей, похоже, нет. Нас окружают кресты из серого бетона с эмалевыми фотографиями или с пустым овальным следом от них и скромные мраморные стелы. Оградки стоят впритык, отчего с высоты птичьего полета наш участок, наверное, похож на шаль, связанную из бабушкиных квадратиков. Кое-где виднеются жестяные пирамидки с красными звездами, правда, от долгих лет в суровых ленинградских туманах цвет скорее подразумевается, чем присутствует. Такие памятники называются обелисками, и, судя по ржавчине, последний поставили лет двадцать назад или еще раньше, а сейчас в моде прямоугольные надгробья, даже для тех, кто погиб при исполнении воинского долга. В перспективе это удобно, потом сын на нем подпишет мое имя, да и все. Как у соседей слева.
Мне немного неловко за свой суетный интерес, что я разглядываю памятники, как чужие сумочки и туфли, и что хочу сделать могилу красивой, хоть для мужа от этого ничего не изменится. Он так и останется мертвым.
Оглядываюсь и замечаю посетительницу, тоненькую девушку в старомодном платье с отложным воротничком. Кажется, я уже встречала ее возле свежей могилы, которая появилась здесь вскоре после нашей. После… Помню, когда я увидела среди серых надгробий пестрый нарядный холмик, понадобилось некоторое усилие осознать, что жизнь идет своим чередом, люди продолжают рождаться и умирать даже после того, как его не стало.
Девушка стоит возле могилы, неловко сутулясь и опустив глаза, видно, еще не обжилась в своем горе, а я разглядываю ее, как новенькую в классе. Русые волосы затянуты в хвост, открывая миру легкую изящную лопоухость, аккуратный носик чуть вздернут, а губы тонкие, но прихотливого рисунка. Не идеальная красота, но из тех лиц, на которые смотришь с удовольствием. Наверное, девушка сильно скорбит, и от этого кажется невзрачной.
Прикинув, как бы она выглядела с косметикой, прической и в модной одежде, я начинаю думать, кем она приходится нашему соседу. Задача непростая, тем более что я даже не знаю, кто там похоронен, мужчина или женщина, старый или молодой. Одно можно сказать почти со стопроцентной уверенностью – отношения были близкие, потому что если ты не горюешь по усопшему, то вечером среды найдешь себе более интересное занятие, чем поход на кладбище. Да и если горюешь… Я, например, хожу не за утешением, а просто потому, что не знаю, куда еще можно себя деть. Муж говорил, что всегда надо что-то делать и куда-то идти, особенно если делать нечего, а идти некуда. Вот я и иду. Но я уже пожилая, переделала почти все дела, которые положены женщинам в земной юдоли, а у девушки их наверняка еще непочатый край. Много есть для юности полезных занятий кроме как стоять в скорби и растерянности на краю могилы.
В выходные дни я прихожу по утрам, как все нормальные люди, и иногда встречаю возле этой могилки высокого мужчину с аристократически вытянутым лицом и красивой волной седых волос и женщину, которая в пятидесятые могла бы быть кинозвездой. Сразу понятно, что это муж и жена. Их сопровождает яркая молодая женщина, очевидно, дочь, которой повезло взять у родителей лучшее – отцовскую благородную стать и материнское изящество. Когда я здороваюсь с ними, они отвечают милостивым кивком, в котором благосклонность и запрет на дальнейшее общение сочетаются с аптекарской точностью. Уж не знаю, врожденное ли это умение или достигается годами тренировок, но в любом случае я не в обиде. Понятно, что их настоящее место там, возле часовни, среди ангелов и старинных мраморных плит, и только по злой прихоти судьбы они оказались на нашей пролетарской непрестижной окраине. И чернь в моем лице должна это понимать. Я и понимаю, тем более что видок у меня в последнее время затрапезный, так сразу и не скажешь, что высшее образование. Сначала переезд, потом ремонт, в общем, давненько мы не обновляли наш гардероб. Все мечтали, как наведем красоту и заживем… А получилось, что зажила я одна, интересно, значит ли это, что мечта сбылась наполовину? Короче говоря, и правда надо побродить по магазинам, чтобы не принимали за дремучую селянку, у которой всегда наготове шкалик за пазухой, чтобы помянуть прямо на могилке.
Девушка все стоит, неестественно сложив руки, а я все разглядываю ее, гадая, кем же они все друг другу приходятся, что связывает благородное семейство, девушку и покойника.
Как и наш, их холмик пока безымянный, можно, конечно, подойти поближе, почитать ленты на венках, но любопытство во мне пока еще не побеждает чувство приличия.
Наконец девушка ловит мой взгляд. Я улыбаюсь, она быстро улыбается в ответ и тут же отводит глаза, но я успеваю заметить, как удивительно хороша ее улыбка. На какую-то долю секунды я даже забываю, зачем я здесь.
Хмурясь, наверное, для того, чтобы нейтрализовать неуместную на кладбище улыбку, девушка поправляет венок и уходит, а я остаюсь сидеть, не замечая, как наступают незаметные майские сумерки. Вдруг вспоминаю, как в студенческие годы муж говорил про белые ночи – «очень низкий титр темноты». А потом мы уехали служить далеко от Ленинграда, да и химию подзабыли.
Вокруг становится совсем тихо, кажется, я осталась на кладбище одна из живых. Может быть, уже и ворота закрыли, но ничего страшного, в суровой и неприступной кирпичной стене неподалеку есть дыра, сквозь которую можно пролезть без особого риска получить травму или выставить себя на посмешище. В любой ограде есть тайный лаз, кроме той, что разделяет мир живых и мир мертвых.
* * *
Несмотря на сухую и солнечную погоду, туфельки оказались основательно испачканы серой глиной, и дома Люда сразу взялась за щетку, но, как ни старалась, присохшая грязь никак не хотела отходить, только глубже забивалась в швы и в рельеф подошв, придавая туфлям совсем уж затрапезный сиротский вид. Лев бы в обморок упал от такого зрелища, сверкающая чистотой обувь была для него едва ли не главным мерилом добра и зла…
Оттого, что она подумала о Льве в прошедшем времени, по спине пробежал холодок, Люда поежилась. Он жив, и думать надо о нем как о живом, а то, что они больше никогда не увидятся, совсем не важно.
Мятый жестяной тюбик явно был пуст, но Люда все-таки добыла из него пару молекул обувного крема. Так странно, еще год назад она спокойно ходила в чем попало, а теперь выйти из дому в нечищеной обуви для нее так же немыслимо, как в нижнем белье.
Люда торопилась, но все-таки не успела. Мама вышла из комнаты и, взглянув на осыпавшуюся с туфель грязь, сразу поняла, что дочь была на кладбище.
– Как трогательно, – усмехнулась мама, – а нас с отцом когда в гроб загонишь, тоже будешь на могилку ходить? Слезки проливать и умиляться?
Люда молча пошла за веником. Что тут ответишь? «Нет, не буду» и «да, буду» прозвучат одинаково издевательски. Умиляться… Само по себе слово вроде бы хорошее, но мама его всегда произносит так, будто выплевывает, и кажется, будто умиление – одно из самых позорных занятий, которым только может предаваться человек. Что ж, наверное, Люда и правда не имеет права ни на какие чувства, кроме стыда и вины.
Поспешно убрав в прихожей, Люда проскользнула в свою комнату и легла. Скорее бы наступила ночь, а за ней утро. Она быстренько соберется, пока все еще спят, и поедет на работу, а по дороге зайдет в универсам к открытию, наберет продуктов для передачки. Вдруг выбросят что-нибудь дефицитное? Хорошо бы копченую колбасу, но этот калорийный и долго хранящийся продукт бывает только в закрытых распределителях для номенклатуры и редко-редко в продуктовых заказах на предприятиях. Ну и если дружишь с работниками торговли, тоже можешь достать. В прошлой жизни у Льва все это было, но он никогда не пользовался, говорил, что подобные штучки превращают человека в лакея, каковым он категорически отказывается быть. Ну да что теперь об этом думать, официальный доступ к привилегиям закрыт, а прежние товарищи решительно вычеркнули Льва из своей жизни. Будто и не было у них никогда такого друга.
Завтра она купит на Невском шоколадных конфет для калорийности, но Лев мужчина, ему нужно мясо, и сладкое он вообще не любит. На рынке только если найдется что-нибудь подходящее, но там дорого, а денег не жалко, их просто нет. Отсутствуют. Зарплата ассистента кафедры невелика, и большая часть уходит в общий котел, остается как раз передачу собрать, но по магазинным, а не по рыночным ценам. В прежней жизни она попросила бы у родителей, они бы дали без всяких разговоров, но теперь, после всего, что она сделала, об этом не может быть и речи. Убийцам денег не дают.
Люда зажмурилась. Как стыдно, господи… Она должна предаваться угрызениям совести, а вместо этого думает о всяком житейском. Правильно бабушка называла ее холодной и бесчувственной эгоисткой, еще когда для всех остальных она была любимой девочкой. Раскусила внучку раньше других, но все равно любила.
Раньше так просто было жить, набедокуришь – не страшно, главное, осознать, раскаяться и попросить прощения. Рецепт проверенный. А в этот раз она даже осознать не может своей вины, поэтому родители и не прощают, хотя она к ним уже не раз приходила с повинной головой. Которую, по любимому присловью бабушки, меч не сечет.
Дверь скрипнула, приоткрываясь.
– Иди ужинать, – сказала Вера, как выплюнула.
– Спасибо, не хочу.
Вера вошла в комнату:
– Мы не КГБ, а ты не академик Сахаров, чтобы устраивать нам тут голодовки. Поверь, твои демонстрации никого не впечатлят и не заставят относиться к тебе иначе, чем ты заслуживаешь.
– Я просто не хочу есть, Верочка.
– Ты уже достаточно доставила родителям горя и хлопот, чтобы еще заставлять их волноваться о твоем здоровье, – отчеканила сестра, – поэтому изволь встать и выйти к столу.
Вера точно не собиралась возвращаться в столовую одна.
– Идем, – повторила сестра с нажимом, – думаешь, я в восторге оттого, что приходится сидеть с тобой за одним столом? Но я терплю, потерпишь и ты.
* * *
Внезапно меня приглашает пить чай сама Регина Владимировна. Я немного удивлена неожиданной милостью, но беру свою чашку и иду к ней в кабинет.
Регина Владимировна ставит на стол начатую коробку конфет, из которой опытные доктора уже съели самые вкусные, оставив только с пронзительно-белой помадкой, наливает чай и участливо смотрит мне в глаза. Может, искренне, но профессиональный интерес равновероятен.
– Как вы? – спрашивает она мягко. Пожалуй, слишком мягко.
– Спасибо, справляюсь, – говорю я с такой же профессиональной улыбкой.
– Вы очень хорошо держитесь, Татьяна Ивановна.
Я снова благодарю и беру одну конфетку. Да, технолог на этой кондитерской фабрике явно не страдал излишним человеколюбием, но из вежливости можно и потерпеть противный кисло-сладкий вкус во рту.
Повисает не то чтобы неловкая, но довольно длинная пауза, и Регина Владимировна смотрит на часы:
– О, рабочий день-то уже закончился! Так, может быть, по две морские капли?
Я невольно вздрагиваю, услышав из ее уст любимое выражение мужа, а начальница достает из шкафа бутылку коньяка, видимо хорошего, судя по красивой этикетке. Впрочем, врачу ее уровня плохой коньяк не носят.
– Давайте, Татьяна Ивановна, только Минздрав в моем лице предупреждает, что в вашем положении с алкоголем надо быть очень осторожной.
Закрываю глаза, якобы смакуя коньяк, а на самом деле – пережить неожиданно приятное воспоминание о том далеком времени, когда я была в положении по-настоящему. Так давно это было и так радостно, что как будто и не со мной.
– Очень осторожной, – повторяет Регина Владимировна, – женский алкоголизм неизлечим, как мы с вами каждый день имеем неудовольствие наблюдать.
– Спасибо за предупреждение, но я не чувствую особой тяги, да и старовата уже спиваться.
– Алкоголизму, как и любви, все возрасты покорны, – смеется начальница и убирает бутылку.
Я привстаю, но она удерживает меня.
– Давайте еще по чашечке чаю?
Я киваю. Мне торопиться некуда, Регине Владимировне, кажется, тоже.
Это высокая стройная женщина средних лет, обладающая удивительным бесполым шиком. Лицо с крупными правильными чертами свежее, без косметики, густые волосы с сильной проседью подстрижены так коротко и ровно, что издалека может показаться, будто начальница в стальной каске, сильные, классической лепки руки тщательно ухожены, но ногти без лака. Халат у нее тоже классический профессорский, двубортный, но шитый явно на заказ, и не из ситца, а из какой-то немнущейся импортной ткани. Строгий образ, но мужеподобной ее никак не назовешь. С другой стороны, и мужчина в таком виде не выглядел бы женственным.
– Мало что на свете есть такое же бесполезное, как непрошеный совет, – улыбается она, – но все же позволю себе его дать.
– А я с удовольствием приму его от вас.
– Помните, Татьяна Ивановна, целительную силу коллектива еще никто не отменял. Даже женского, – Регина Владимировна усмехается, – вы вообще не ждите горячего сочувствия.
– Господь с вами! Я человек сравнительно новый…
– Не в этом дело. Просто коллегам трудно вас жалеть, у нас половина разведенок, вторая вообще никогда не была замужем, а редкие семейные счастливицы завидуют вашему вдовьему положению, пожалуй, еще больше, чем одинокие. Такова жизнь, уж извините.
На всякий случай растягиваю губы в улыбке, пока до меня доходит горькая правда слов Регины Владимировны. Я и правда была слишком счастлива и почему-то решила, что так должно продолжаться всю мою жизнь, до последнего вздоха. Почему? С какой стати? Ведь по большей части женская доля у нас незавидная. Ты или вообще не находишь мужика, или молодой муж внезапно обнаруживает, что еще не готов к семейной жизни, и бросает тебя с ребенком, а если остается, то это еще не гарантирует тебе счастья. Алкоголизм, увы, неутомимо собирает свою жатву, и когда видишь жен наших пациентов, то так сразу и не скажешь, кто из супругов больше нуждается в медицинской помощи. В общем, для рекламы крепкой советской семьи они вряд ли подойдут.
– Я и не жду особого отношения, Регина Владимировна, – заверяю я.
– Вы ведете себя идеально, ни малейших претензий у меня к вам нет! Просто горе легче проживается среди людей и повседневных забот и хлопот. Я даже думаю, что вам было бы полезно взять какую-нибудь общественную нагрузку.
– Политинформацию? – кисло уточняю я.
– Хотя бы.
– Но я путаю Международный олимпийский комитет с Организацией Объединенных Наций, а имя нового президента Америки запоминаю ближе к концу его срока.
– Вот заодно и подтянете уровень сознательности, – начальница хмурит брови, как будто опечалена моим невежеством всерьез.
Перспектива каждую неделю готовить доклад о текущих событиях, да еще и приходить по средам на полчаса раньше, пугает меня до дрожи, и я снова уверяю начальницу в своей безнадежной аполитичности.
– Мне для жизни и работы, Регина Владимировна, вполне достаточно знать, что партия – наш рулевой и победа коммунизма неизбежна.
– Да?
– Да. Зачем еще забивать себе голову всякими нюансами, ведь политические убеждения не влияют на течение заболевания абсолютно никак. Что коммунисты, что монархисты, все болеют одинаково, это я прямо с гарантией могу утверждать.
Регина Владимировна с грустью смотрит на меня.
– Да, Татьяна Ивановна, – говорит она, – как у вас, терапевтов, все просто. У нас, психиатров, прямо скажем, по-другому.
Я пожимаю плечами:
– Кто на что учился.
Регина Владимировна выдерживает долгую паузу, во время которой я много о чем успеваю подумать. Например, о том, что не имею права ее осуждать, но говорить это вслух, конечно, неуместно, и я только улыбаюсь.
– Что ж, Татьяна Ивановна, хоть рабочее время кончилось, давайте все же на секундочку вернемся к делам нашим скорбным.
– Давайте! – Работать приятнее, чем вести душеспасительные разговоры.
Начальница передает мне историю болезни, довольно увесистую и уже изрядно потрепанную по углам.
– Нужно посмотреть пациента перед ИКТ.
Я киваю.
– И я вас попрошу отнестись к нему очень внимательно, – Регина Владимировна откашливается, – вдруг найдутся серьезные противопоказания?
– Конечно, найдутся, – беспечно начинаю я, но смотрю на титульный лист, и присказка, что нет людей здоровых, есть недообследованные, застревает у меня в горле.
Какие серьезные заболевания можно найти у генерал-майора ВВС, накануне поступления в психиатрическую больницу выписывавшего в небе мертвые петли? Задачка со звездочкой.
– Вот именно, – вздыхает Регина Владимировна, – но поскольку вы в свое время меня за него просили, то теперь и я вас попрошу.
– Кто ищет… – Я быстро просматриваю приемный статус и перехожу к небрежно подклеенным квиткам анализов. Насколько мне помнится, бедняга в свое время тренировался в отряде космонавтов, и вот уж действительно космическое здоровье. Обычно хоть пара показателей если не выходит из нормы, то находится у нижней или верхней ее границы, а тут везде эталон. Прямо хоть в палату мер и весов отправляй товарища в качестве экспоната.
– Буквально не к чему придраться, – морщится начальница.
– А это обязательно? Инсулин я имею в виду.
– Как вам сказать… Я пока не назначаю, но сами понимаете, пациент на контроле. Могут спросить, почему не проводим ИКТ, раз нет эффекта от нейролептиков, и на этот случай хотелось бы прикрыться. Ну и вообще, мало ли что со мной может случиться, больной перейдет к другому врачу…
Я снова пролистываю историю болезни, теперь уже обращая внимание не на соматический, а на психиатрический статус. Что ж, полет диагностической мысли ясен, раз бедняга, несмотря на все усилия врачей, не признает себя сумасшедшим, значит, заболевание прогрессирует, соответственно, требуется сменить или дополнить схему терапии, и ни одна компетентная комиссия не поймет пассивной позиции лечащего врача, который видел ухудшение, но ничего не предпринимал. А вот если в истории будет запись терапевта, что введение больших доз инсулина опасно для жизни данного больного даже при соблюдении всех необходимых мер предосторожности, то это уже совсем другое дело. Врач – добросовестный социалистический труженик – старался, искал варианты, но не судьба. Медицинские противопоказания – они такие, против них не попрешь.
– Ну вот рентгена органов грудной клетки нет, – хватаюсь я за соломинку.
– На медкомиссии флюорографию делал, года не прошло. Так даже если и сделаем свежий снимок, вряд ли у него там крупозная пневмония.
– И полость рта санирована?
– Будьте уверены.
– Может, хоть онихомикоз? – спрашиваю с робкой надеждой. – У военных это сплошь и рядом.
Регина Владимировна картинно разводит руками, мол, чего нет, того нет.
– Да, это вызов, – смеюсь я, – но мы не привыкли отступать. Знаете что? Я сейчас напишу, что у него жалобы на сухость во рту, жажду, частое мочеиспускание, клинически заподозрю диабет и назначу контроль сахара, ну а там уж натянем на нарушение толерантности к глюкозе, плюс хронический панкреатит нарисуем. Не первый раз.
Начальница хмурится:
– Вот именно, Татьяна Ивановна, не первый. Не боитесь?
– Чего? Что я выставляю необоснованные противопоказания? Ну так простите, меня еще в институте учили, что если человек не в гипергликемической коме, то большие дозы инсулина ему вводить противопоказано.
– Да, Татьяна Ивановна, не понимаете вы еще специфики нашей работы, – тонко улыбается Регина Владимировна.
Но мне уже трудно остановиться:
– Пока что я понимаю, что после инсулиновой комы у шизофреника гораздо меньше шансов выздороветь, чем у здорового – превратиться в полного идиота.
– На Западе уже двадцать лет назад доказали полную клиническую неэффективность ИКТ, а у нас она до сих пор приветствуется, – вздыхает Регина Владимировна и вполголоса добавляет: – Как любой метод, связанный с унижением и подавлением личности.
На всякий случай делаю вид, что не слышу. Мы обе знаем, что в наше время бессмертные строки «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется» имеют не только тот смысл, что вкладывал в них поэт, но и гораздо более приземленный и грубый.
Достаю ручку и быстро накидываю стандартную консультацию. Жалобы, состояние, для уточнения диагноза необходимо…
– О, вы и биохимию назначили? – вздергивает бровь начальница. – Что ж, зная возможности нашей лаборатории, предвижу, что это отсрочка еще минимум на неделю.
– Неделя ничего не решает.
– Иногда нет, а иногда решает абсолютно все. Бывает, час решает.
– Или минута, – говорю я неожиданно севшим голосом.
– О, простите, простите, – она встает и мягким движением, в котором я чувствую больше профессионализма, чем мне бы хотелось, берет меня за локоть.
Улыбаюсь, мол, все в порядке. Во-первых, я далеко не в каждом слове вижу намек на безвременную смерть мужа, а во-вторых, и так помню о ней всегда. А сейчас, если честно, я думала о ребятах из организации «Молодая гвардия», которых расстреляли всего за неделю до освобождения Краснодона нашими войсками. Всего неделя, семь дней, которые в обычной суете пролетают так быстро, что и не заметишь, отняли будущее у этих юношей и девушек. Они совершили великий подвиг, но не успели полюбить, родить детей и состариться. С годами я все чаще думаю об этом, юношеское восхищение героизмом сменила старческая скорбь и сожаление, что из-за страшной войны двадцать миллионов человек не узнали простой жизни, которая, может быть, скучна, но ради нее рождается человек.
И если подумать, так ли уж правильно, что люди, лично знающие инопланетян, или те, кто всего лишь позволил себе усомниться в том, что коммунизм – идеал и панацея от всех проблем человечества, сидят у нас в закрытом отделении, а те, кто посылает толпы вчерашних детей умирать и убивать друг друга, управляют миром? Нет ли здесь, если подумать, какого-то подвоха?
* * *
Выйдя из метро, Люда сразу увидела щуплую фигурку в джинсах и ковбойке с закатанными рукавами. Стоя возле киоска Союзпечати, Варя ела эскимо, откусывая такими большими кусками, будто это был хлеб. На ногах, как всегда, стоптанные кеды, белые и тонкие, как пух, волосики забраны в небрежный хвост аптечной резинкой. «Росомаха с туристскими наклонностями» – так припечатала бабушка, мастерица метких характеристик.
В глаза она, впрочем, называла девушку Варенькой, но это точно было не про нее. Варенька – это кружевные зонтики и дачные веранды в прошлом веке, долгие чаепития и блузки с камеями, визитные карточки и дворянская честь, словом, та безвозвратно ушедшая эпоха, дух которой изо всех сил пытается сохранить Людино семейство.
А тут Варя, или, как называет ее Лев, Варища, а чаще просто Дщерь. Люде часто приходилось делать усилие, чтобы не назвать ее так в глаза, так подходило ей это имя с мощным и каким-то даже раскатистым Щ.
– Мороженку хочешь? – Варя забрала у Люды одну сумку, и прокатились мышцы на тонких, как веточки, руках. – Ого!
– Ого-то ого, да ничего вкусненького. Апельсины только, но он не любит.
– Не любит, – вздохнула Варя и быстро зашагала к припаркованной за перекрестком «Победе», – но витамины должен получать.
– Я еще печенья напекла, сухого, без начинки, вдруг примут в этот раз?
Варя решительно покачала головой:
– Нет, не примут. Люда, они ничего домашнего не берут, пора бы уж запомнить.
– Ну вдруг… Я так старалась…
– Даже просить не стану, – отрезала Варя, усаживаясь на водительское место.
Люда с некоторой неловкостью устроилась на переднем пассажирском.
– Варь, ну я еще понимаю – котлеты в прошлый раз не взяли…
– Кстати, спасибо, обалденно вкусные, – засмеялась Варя, – в последнее время не часто мне выпадает такая оказия – поесть домашнего.
Тут бы самое время заметить, что девушка обязана уметь готовить, и привести в пример себя самое, как человека, стряпающего обеды с восьмого класса, но Люда вместо этого только сказала, чтобы Варя забрала себе домой и печенье тоже, раз уж никак не получится пронести его мимо бдительных санитарок.
– Ой, спасибо!
– Но ты все-таки постарайся уговорить…
– Нет, Люда, даже пытаться не стану! – повторила Варя, с силой поворачивая ключ зажигания. – Санэпидрежим надо соблюдать. Они ж там не знают, мало ли как ты это печенье готовила, вдруг у тебя яйца сальмонеллезные, или панариций на пальце, или еще какая антисанитария?
– Варя, ты же знаешь, что у меня ничего такого нет. Я очень чистоплотная хозяйка!
– Но они-то этого не знают! И вообще, когда работаешь в сумасшедшем доме, лучше перестраховаться, потому что, я тебе скажу, что хуже пятидесяти психов могут быть только пятьдесят психов с поносом. Это реальный армагеддон, апокалипсис сегодня!
– Твой папа не псих.
– Да, но он там один такой на всю больницу.
– Ладно, ничего не поделаешь, – вздохнула Люда, вынимая из сумки пакет с печеньем и засовывая его в бардачок, где уже много чего разного было напихано. Когда они ездили со Львом, в ящичке царили чистота и порядок.
Как жаль, что мамы нет рядом! О, она бы заставила санитарочку принять передачу в полном объеме, с печеньем и со всем остальным, объяснила бы, что правила для черни, а благородным людям позволено чуть больше, чем низшему сословию, потому что они сами умеют себя контролировать и понимают, что к чему. И если уж несут домашнее печенье, то будьте уверены, что это идеальное печенье, в котором нет ни единого микроба и токсина, а, наоборот, сплошная польза. Она бы даже, наверное, и свидания добилась, несмотря на то, что по документам Льву никто. Вера тоже умеет поставить людей на место, а Люде этого полезного навыка бог не дал. Она сразу тушуется и отступает при первых признаках опасности, трусиха.
– Ты подождешь меня? – спросила Варя, выруливая на Невский.
– Конечно, как всегда. Позагораю, похожу по парку.
– Смотри только не углубляйся, – Варя улыбнулась, – весна, пора любви, психи на воле и полны сил.
– Они же за оградой.
– Ну не скажи. Когда хорошо себя ведут, их выпускают погулять. Не все же такие опасные, как папа, – Варя засмеялась, – однажды я ехала на велике мимо этой дурки, давно еще, до всего этого кошмара, и вдруг из кустов вываливаются два гаврика с таким блеском в глазах, что я сразу поняла – впереди ждет изнасилование, в лучшем случае кража велосипеда. Короче, никогда я с такой скоростью не крутила педали, ни до, ни после.
– Не догнали?
– Слава богу, нет. Но ты имей в виду, поэтому или в машине посиди, или хотя бы гуляй возле проходной, чтобы сразу добежать. Слушай, вот интересно, – перебила Варя сама себя, – я нисколько не верю во всю эту потустороннюю чушь типа предчувствий и экстрасенсов, и тем более никогда в жизни не думала, что кто-то из нашей семьи окажется дураком, но почему-то всегда мне было тоскливо, когда я проезжала мимо этой больнички. В детстве мы там постоянно на великах гоняли, и всегда мне становилось нехорошо.
– Рядом с больницами всегда грустно.
– Возле этой не так. Не грустно, тревожно скорее, не знаю, как описать. Именно что предчувствие, в которые я не верю.
Люде вдруг захотелось рассказать про свои предчувствия, но они уже подъезжали к больнице.
Когда Люда собиралась сюда первый раз, воображение рисовало небольшое здание с решетками на окнах, но оказалось, что психиатрический стационар представляет собой целый городок. За высоким забором громоздились высокие здания из серого кирпича, между ними росли пышные кусты, а возле проходной радовала глаз круглая клумба. В садике бродили люди в серых пижамах, и пока Люда безуспешно высматривала среди них Льва, заметила нескольких человек в инвалидных колясках, со странно вывернутыми руками и ногами. Как ей потом объяснила Варя, то были пациенты находящегося тут же психоневрологического интерната, и Люда долго еще находилась во власти странного чувства жалости, сочувствия и еще чего-то темного, то ли презрения, то ли отвращения, словом, такого, что необходимо было с корнем вырвать из души и что никак из нее не вырывалось. Потом, конечно, привыкла, научилась понимать, что это точно такие же люди, как она сама, просто им нужна помощь, чтобы жить нормально. Хотя реально получают они этой помощи ровно столько, чтобы не умереть прямо сейчас, государство лучше будет тратить деньги на содержание в психушке здорового человека, чем на нормальный уход за больными. Но и к этой крамольной мысли Люда уже привыкла.