Мария Воронова
Сама виновата
Профессор Скрябин давно не виделся с профессором Велемировым и после конференции задержался у старого приятеля.
Вспоминали студенческие годы, а когда суета в широких сводчатых коридорах утихла, Велемиров достал из шкафчика бутылку коньяку и две пузатые рюмки. Лимон им еще раньше принесла лаборантка – к чаю. Скрябин выглянул в рекреацию – разведать на предмет любопытных сотрудников, осмотрелся и с грустью покачал головой. Он работал в новой больнице типовой архитектуры и сильно завидовал другу, что тот проводит свои дни в стенах, помнящих самих Пирогова и Павлова. Его завораживали старинные стеллажи с тиснеными корешками старинных книг, дубовый паркет, стулья с кожаными сиденьями и высокие окна с частыми переборками. В простенке на мраморной колонне стоял темный медный бюст Склифосовского с тщательно вылепленными орденами, и в глазах великого хирурга Скрябину вдруг почудилась насмешка.
Что ж, он действительно за последний год ничего стоящего не сделал. Операции, обходы, тяжелые больные… Заела рутина, одним словом. Наверное, в этой академической тиши легче сосредоточиться, и идеи приходят настоящие, полновесные, достойные корифеев. Недаром Велемиров за последний год выпустил роскошную монографию, а он только две жалкие статьи. И то не сам написал, а всего лишь примазался к творчеству аспирантов.
– Слушай, а у тебя есть один способный мальчик… Фамилия такая, как у композитора вроде… Фельцман не Фельцман…
– Фельдман.
– Точно! Что-то я его сегодня не видел.
Велемиров поморщился:
– И не увидишь. Он у нас больше не учится.
– Защитился уже?
Велемиров отрицательно покачал головой и наполнил рюмки.
– Что ж с ним случилось? – спросил Скрябин, выпив. – Такой прекрасный мальчик был…
– Не потянул.
– Да ладно! – изумился Скрябин.
Он периодически сталкивался с Фельдманом на конференциях и заседаниях Пироговского общества, и парень вел себя так активно, что не запомнить его было просто невозможно. Щуплый, худенький, в очках, в безупречной сорочке и галстучке, повязанном явно маминой рукой, он выглядел хрестоматийным отличником-выскочкой, но выступал всегда по делу, хоть и с лишним апломбом.
– Слушай, но у нас такие люди защищаются… Вчера с верблюда слез, а сегодня доктор наук уже. Фельдман по сравнению с ними так просто Пирогов воскресший.
Велемиров фыркнул:
– В твои-то годы пора уже отличать интеллект от раздутого эго!
– Ну да, он такой немножко был… С понтом под зонтом.
– Наглый инфантил, отчего-то решивший, что раз собственная мама считает его гением, то остальное человечество обязано думать точно так же. С умным видом посмотреть на результаты урографии и авторитетным тоном заявить: «Да, безусловно, определенный патологический процесс в этой почке есть», – это, знаешь ли, годится молоденьким медсестричкам пыль в глаза пускать, а таких опытных старых псов, как мы с тобой, пышными словесами не обманешь. Надеюсь.
Скрябин улыбнулся.
– Ты лучше меня знаешь, что хирург – это в первую очередь ответственность, – продолжал Велемиров, – а Фельдман хотел, чтобы он тут выкаблучивался как душа пожелает, а все за ним подтирали. Ладно, хватит уже о нем. Много чести.
Скрябину было очень интересно, что именно учудило юное дарование, потому что надо сильно постараться, чтобы вылететь из аспирантуры, имея научные публикации, но он видел, что тема эта другу неприятна.
Наверное, эрудированный парень с замашками гения был действительно несносен в коллективе и от него постарались избавиться при первой возможности.
– И где он теперь? – все-таки спросил Скрябин.
– Не знаю. Где-то.
* * *
Сквозь прорезанное в грубых досках двери сердечко виднелся кусочек голубого неба. Семен Яковлевич Фельдман загляделся, задумался и не сразу расслышал, что его зовут.
Выйдя из покосившейся будочки, он повернул щеколду, болтавшуюся на ржавом гвозде, и помахал медсестре Наташе, подпрыгивающей возле калитки. Мороз сразу ухватил его голые коленки своими острыми зубками.
Фельдман подпрыгнул и крикнул Наташе, чтобы она возвращалась в больницу, а он только наденет штаны и сразу за ней.
Семен зачерпнул горсть снега из сугроба, растер лицо и вернулся в дом.
«И чаю не попьешь с этими больными», – вздохнул он, натягивая под брюки старые мамины рейтузы.
После оттепели вдруг ударил сильный мороз. Деревья, избы – все покрылось инеем, и дым из труб словно застыл узкой белой лентой в небе.
Ясное небо без единого облачка казалось скованным холодом. Наташа убежала, и на улице ни души, все спрятались, затаились. Тишина, даже коты исчезли, жмутся к теплому человеческому жилью.
Фельдман поплотнее запахнул тулуп и побежал, похлопывая себя по плечам. Снег громко скрипел под его ногами.
В городе никогда не бывает так холодно.
А зима ведь только началась.
В длинной деревянной избе приемного покоя было жарко натоплено. Семен с наслаждением приложил руки к печному боку, подержал немного, послушал, как гудит огонь, и только потом снял тулуп и прошел в смотровую.
Там, скорчившись на кушетке, трясся Эдмундыч, местный алкоголик и участковый милиционер. Семен с некоторым усилием вспомнил, что в истории болезни надо будет написать «Феликс Константинович Волков».
Он присел на краешек кушетки и заглянул в лицо страдальцу. Судя по синюшным губам, похмелье трепало беднягу в этот раз особенно сильно.
– Давай посмотрим, – сказал он, – что, Эдмундыч, жизнь тебя опять ничему не учит?
– Ой, не учит, Сень, – согласился участковый, стуча зубами, – хреново мне, хоть помирай.
Фельдман сочувственно поцокал языком и провел рукой по впалому животу пациента. В эпигастрии выраженная болезненность, значит, поджелудочная отреагировала гневно, это ясно и без анализа крови.
– Прокапаем тебя сейчас, а там видно будет.
Милиционер принялся благодарить, но тут вошла Наташа с заполненной историей.
– Ты только, Эдмундыч, если что, – сказала она строго, – если увидишь черта, сразу беги ко мне. Я его прогоню.
– Ничего, Наташ, мы сейчас диазепамом изгоним бесов из него, – улыбнулся Фельдман, – и спазмолитики набери сразу.
– Ты прости, доктор, что потревожил тебя…
– Ничего.
– Нажрался опять, дурак старый!
– Да уж, Эдмундыч! Враг не дремлет, а ты… Ну а с другой стороны, чем еще заниматься в этой глухомани?
– Не-не! – милиционер резко сел на кушетке. – Ты держись, Сеня! Не поддавайся этой заразе!
– Да мне вроде как и ни к чему уже, – вздохнул Фельдман и сел за хлипкий столик с облупившейся белой краской писать историю болезни, – и без водки докатился.
По-хорошему отделение психиатрии в ЦРБ давно плачет по Эдмундычу горькими слезами, но ладно уж, пусть полежит в хирургии с диагнозом «острый панкреатит». Не будем портить человеку головокружительную карьеру сельского мента.
– Как это ни к чему?
– А вот так. Знаешь, что такое еврейское счастье?
– В общих чертах.
– Ну вот… Тебе, Эдмундыч, небось полжизни пришлось колдырить, чтобы очутиться в этой дыре, а мне один раз попробовать коньяку хватило.
– Знаешь, Сень, я сюда вообще не по пьянке загремел.
– Да? – удивился Семен Яковлевич.
– Тут уже… – с трудом развел руками Эдмундыч. – С горя рюмочку-другую – и сам не заметил, как спился. Так что вот тебе живой отрицательный пример. Пока живой, – тут бедняга охнул и согнулся, – но, кажется, это ненадолго.
Семен вскочил и выглянул в коридор, не идет ли Наташа.
– Ничего, Эдмундыч, потерпи. Сейчас капельницу поставим, и полегчает.
По опыту зная, что стоит показаться в отделении на секунду, как до вечера оттуда уже не выберешься, Фельдман отдал Наташе медкарту с назначениями, а сам с неохотой оторвался от теплой печки, надел тулуп и, выскочив за тяжелую, обитую ватой дверь на улицу, как в открытый космос, побежал к дому участкового.
Увидев его на пороге, благоверная Эдмундыча изменилась в лице.
– Все нормально, – поспешил сказать Семен, – нормально.
Сбросив в сенях валенки и тулуп, он вошел в комнату, с удовольствием ступая по чистым половикам.
Галина Михайловна, видная, статная женщина, похожая на Нонну Мордюкову, быстро накрывала на стол. Удивительная пара – настоящая русская красавица и полудохлый мужичонка, которого пьянка иссушила до состояния мумии. И вот живут как-то.
Видимо, размышления Семена о самоотверженности русских женщин отразились на его лице, потому что Галина Михайловна вдруг сказала:
– Вы не думайте, Семен Яковлевич, Феликс, когда трезвый, это лучший муж, которого можно только себе представить.
Семен из вежливости кивнул.
– Правда-правда! Иначе разве бы я за ним сюда поехала?
Он снова кивнул, а про себя подумал, что, вдохновленные примером жен декабристов, советские девушки готовы следовать за кем угодно, нашелся бы только повод пожертвовать собой. Лишь его невеста оказалась исключением, ну на то оно и еврейское счастье.
– Все-таки Россия держится на женских плечах, – сказал он.
– Ой, да ну вас! – Галина Михайловна засмеялась. – Так что там мой? Скоро оклемается?
– Недельку придется полежать.
– А что ему принести? Куриный супчик можно?
Семен покачал головой:
– Голод – первое лекарство при панкреатите, даже таком, как у вашего супруга. Я чего зашел-то, Галина Михайловна. Эдмун… То есть Феликс Константинович находится в шаге от белой горячки, и скорее он этот шаг сделает, чем нет.
– О господи!
– В общем, это само по себе ничего страшного, только у нас нет специальных условий. Максимум можем его к кровати привязать, но если он вдруг вырвется на свободу, то лучше пусть его табельное оружие побудет у меня.
– Да-да, конечно!
Галина Михайловна вскочила, вышла из комнаты и через секунду принесла пистолет, брезгливо держа его двумя пальцами за рукоятку.
– А сейф же должен быть…
– Есть, только замок сломался.
– Ну ясно. Давайте я его спрячу у себя в подполе, что ли.
Галина Михайловна улыбнулась:
– Не говорите мне где. Есть вещи, которые лучше не знать.
Семен поднялся, поблагодарил за чай и в растерянности остановился посреди комнаты.
С оружием он обращаться совсем не умел, а на сознательность Эдмундыча рассчитывать не приходилось. Может, поставил на предохранитель, а может, и нет. В школе на НВП и на военной кафедре в институте они изучали строение винтовки и автомата Калашникова, а пистолеты Фельдман видел только в кино и на репродукциях картин, поэтому понятия не имел, приведено оружие в боевое положение или нет, и сколько там патронов, и все ли они в патроннике или один в стволе. Сейчас сунет в карман, пойдет, поскользнется, а пистолет возьмет да и выстрелит. И не увидит мама больше сына. Ну внуков-то уж точно.
– Галина Михайловна, раз уж зашел, можно позвоню?
Она кивнула и сняла со стоящего в углу черного аппарата кружевную салфеточку. Телефонов на всю деревню было три – в больнице, на почте и у участкового.
Семен набрал мамин номер, почему-то думая, что из-за мороза связь будет плохая, но с третьего раза соединилось.
– Сенечка, золотой мой, ты кушаешь хорошо? – раздался в трубке взволнованный голос мамы. – Первое готовишь себе?
Он соврал, что да, естественно, и почувствовал такую сильную тоску по маме, что едва не заплакал.
Как странно, его работа находится всего в ста километрах от Ленинграда, не расстояние по нынешним временам, и когда выяснилось, что там ему не устроиться нигде, то он согласился ехать в эту деревню именно для того, чтобы не разлучаться с мамой, хотя мог бы найти отличное место в любом другом городе. Однокурсник звал в Новороссийск, благоволивший ему преподаватель с кафедры хоть и не заступился, когда выгоняли, но поговорил с нужными людьми, и Семена ждала должность врача крупного стационара в Комсомольске-на-Амуре, только он поехал в районную больничку Ленинградской области, уверенный, что будет навещать маму каждые выходные.
К сожалению, быстро выяснилось, что единственный хирург не имеет права надолго отлучаться. Он всегда должен быть доступен, и даже если надумает пойти в ближайший лесок за грибами, то обязан прежде сообщить дежурной смене, под каким именно кустом его искать в случае чего.
А мама не могла навестить его, потому что ей дорога на перекладных была уже тяжела. Сначала электричка, потом старый тепловоз, еле тянущий несколько списанных плацкартных вагонов, почему-то нареченный местным населением «Мичиганский экспресс», и еще четыре километра пешком от станции. Нет, мама уже не могла осилить такой путь.
Вот и получилось, что они, будучи близко друг от друга, не виделись уже несколько месяцев. Мама хотела переехать к нему совсем, устроиться в местную школу учительницей, только тогда они потеряли бы ленинградское жилье, ведь пришлось бы ей прописываться в деревне.
Ну и сельский быт, конечно… Он, молодой парень, и то еле привык, а мама… Семен тряхнул головой, отгоняя ужасное видение – мама, бредущая от колодца с двумя ведрами.
– Сеня, солнышко, ты там не мерзнешь? Не простужаешься? Рейтузики не забываешь поддевать?
– Сейчас в них.
– Умница мой! Ой, чуть не забыла, у нас же Зиночка будет сниматься в кино, представляешь?
– Правда?
– Ну да, она прошла все пробы, и вчера ее официально утвердили на главную роль в фильме самого Пахомова!
– Здорово! Передай мои поздравления. Хоть в кино ее увижу.
– Ларочка, правда, сильно волнуется, как-то, говорит, неспокойно у меня на сердце, но я говорю, не тревожься, дорогая, или у вас нет бабушки, которая подстрахует? Или мы не воспитали чудесную девочку? Да боже мой, где еще вы найдете такого ребенка, я вообще не понимаю, о чем эти киношники думали целых два месяца, это же сразу было ясно, что лучше Зиночки никто не подойдет.
– Конечно, мама!
– И это я говорю совершенно объективно, а не потому что она моя внучка.
Семен улыбнулся. Он обрадовался за племянницу, ведь сняться в кино – мечта каждого ребенка, но еще приятнее была мысль, что мама с головой нырнет во внучкины дела, станет ее возить, помогать делать уроки и отвлечется от тоски по сыну.
Повесив трубку, он потянулся к специальной тетрадке, чтобы записать время разговора и потом оплатить, когда придет квитанция, но Галина Михайловна с улыбкой убрала блокнот за спину.
– Давайте, давайте. А то мне в следующий раз будет неудобно к вам прийти.
– Доктор, в любой момент…
В конце концов он все же записал разговор, а Галина Михайловна вынесла ему старую болоньевую сумку и положила в нее пистолет.
– Вот так, доктор. Только несите осторожно.
Семен оделся и двинулся домой, держа сумку на отлете.
– Спасибо вам, доктор! – крикнула вслед Галина Михайловна. – Дай бог счастья!
– Да не за что, – буркнул он, – просто я ночью спать хочу, а не огнестрел оперировать.
* * *
Ирина еще не привыкла к новой кухне. На ее прежней квартире можно было сварить обед, не вставая с табуретки, все находилось на расстоянии вытянутой руки, а здесь – просто танцкласс. За день несколько километров намотаешь, пока снуешь между мойкой и плитой, по странному капризу архитекторов размещенных в противоположных углах. Вода капает с рук, с продуктов, так что после каждой готовки приходится мыть пол. Неужели нельзя было расположить их хотя бы по одной стене?
Ирина вздохнула. Не ценит она своего счастья, ведь все мечтают жить в старых домах. Тут высокие потолки, просторные коридоры, есть даже настоящая кладовка.
Пеленки приходится развешивать в прыжке – зато они никому не мешают, пока сохнут.
Простор – это прекрасно в том числе и потому, что ей надо больше двигаться. Не набрав вес во время беременности, Ирина быстро наверстала это упущение с кормлением. За месяц она прибавила килограммов пять, а может, и больше. Во всяком случае теперь, нагибаясь или оборачиваясь, она натыкалась на валик жира там, где раньше была пустота. И зеркало в пудренице как-то стало вдруг мало…
Что ж, утрата красоты – не такая уж большая цена за сына, главное, чтобы он был здоров, а это возможно только при полноценном грудном вскармливании, так что Ирина ела для хорошей лактации и была счастлива. Только иногда пыталась взглянуть на себя глазами молодого мужчины – и сразу сердце тревожно екало.
Должно быть, Кириллу противно ложиться в постель с разжиревшей обрюзгшей бабой, обнимать ее и вместо стройной гибкой талии ощущать так называемые спасательные круги.
Внешне он такой же любящий и нежный, как и прежде, но нельзя обманываться и принимать великодушие и деликатность за искреннюю страсть.
Она будет кормить, пока есть молоко, а потом сразу займется собой, во что бы то ни стало приведет фигуру в порядок, а пока надо быть скромнее и ни в коем случае не кокетничать с мужем, не вынуждать его заниматься любовью через силу. Сейчас она в первую очередь мать.
Ручка мясорубки, и так проворачивавшаяся туго, совсем застопорилась, пришлось открутить кольцо и чистить железные кишочки. Что ж, дорогая Ирина Андреевна, запрещаете мужу покупать на рынке – будьте готовы перекручивать жесткое магазинное мясо. И дешевле, и вы больше калорий потратите.
Белые жилы окутали решетку плотным коконом, пришлось скоблить ножом, чтоб отошло.
– Ира, ну что ты! – войдя, Кирилл отстранил ее, быстро собрал мясорубку и закрутил ручкой так, что даже стол подпрыгивал. – Ты отдыхай, пока Володя спит.
– Да я не устала.
– Кому-нибудь другому расскажи об этом.
Ирина смотрела, как из раструба мясорубки быстро выползают червячки фарша. Кирилл – настоящий богатырь, ему перемолоть килограмм жилистой коровьей плоти раз плюнуть, так же как и пол помыть, и белье развесить. Да и готовит он вкуснее.
Только он муж, отец, глава семьи и единственный кормилец, пока она сидит в декрете. Он много работает и дома должен отдыхать.
Кирилл занят тяжелым физическим трудом и не может, как какой-нибудь младший научный сотрудник, поспать на рабочем месте, как только придет такая охота. Горячий цех, в котором трудится Иринин муж, не прощает рассеянности. Одно неверное движение – и в лучшем случае изделие испорчено, а в худшем – производственная травма.
Кроме профессии, у Кирилла есть еще призвание, он талантливый поэт и музыкант, не последний человек в ленинградском рок-клубе. Правда, его рок-группа распалась, а новую он пока не сколотил, но все впереди. Разве хорошо будет, если он из-за ребенка забросит дело жизни только потому, что жена ленится и устает? Нет уж, как сидел вечерами рука к перу, перо к бумаге, так пусть сидит и дальше.
Ирина хотела кинуть в мясорубку новый кусок, но Кирилл отогнал ее. Техника безопасности. Ирина улыбнулась, вспомнив собственные детские кошмары о смолотых пальцах, которыми ее пугала бабушка. Включив газ под сковородкой, она принялась делать зажарку для супа.
Тут из старенького черно-белого телевизора, стоящего в углу, раздалась бодрая музыка заставки молодежной программы. Ирина посмотрела на экран – хоть юность ее давно прошла, но передача нравилась. Она только недавно появилась и была еще мягкая, не закостеневшая, не залакированная, еще дышала и жила, а не превратилась в собственный надгробный памятник, как часто происходит с интересными вещами в поле официальной культуры.
На экране появилась худая (ах, эта вожделенная худоба) девушка в глухой черной водолазке и с темными длинными волосами, расчесанными на прямой пробор.
Ирина узнала поэтессу Полину Поплавскую и попросила Кирилла сделать погромче.
Девушке исполнилось всего двадцать два года, а она уже завоевала мировую известность, и, на взгляд Ирины, вполне заслуженно. Стихи Поплавской ей нравились, и она с удовольствием их читала, хотя обычно в толстых журналах пролистывала раздел поэзии, предпочитая прозу.
Кроме публикаций в периодической печати, у Полины вышел сборник, которого, естественно, днем с огнем было не сыскать в книжных магазинах, иногда она выступала с творческими вечерами, и билеты туда тоже было не купить, все известные Ирине девочки от десяти до шестнадцати лет со страстью переписывали стихи Полины в свои песенники, так что Ирина слегка даже удивилась, что ее любимая телепередача настолько хороша, что держит руку на пульсе эпохи и приглашает тех, кого людям действительно хочется видеть.
– Когда я думаю, что мне выпала честь выражать мысли целого поколения, – говорила Полина с экрана, – я чувствую огромный страх и огромную ответственность. Кто я такая, чтобы говорить за всех, но с другой стороны, если природа наделила меня способностями, я не имею права отказываться от своего жребия. На фестивале в Венеции было так волнительно…
– Не волнительно, а волнующе, – перебил Кирилл, так что Ирина не расслышала, что Полина говорит дальше, – уж коли ты поэт, так надо знать такие вещи.
Ирина украдкой поморщилась. Было неприятно, что Кирилл завидует, но его можно понять. Он пишет стихи другие, но, наверное, ничуть не хуже, чем Полина, только она признанный в мире мастер слова, а Кирилл – всего лишь кузнец с нелепыми амбициями, неформал и антисоветчик.
Чтобы не выдать своих чувств, она с преувеличенным вниманием уставилась в телевизор, где теперь показывали пожилую женщину в вязаном берете.
– Полиночка с шестого класса практически была на домашнем обучении, – говорила женщина, волнуясь, – очень ранимая, болезненная, тонко чувствующая девочка. Мне сразу было ясно, что она что-то пишет, но она много лет стеснялась показать свои стихи. Таким талантливым ребятам вообще приходится нелегко, дети не любят особенных, часто стараются их оттолкнуть, а то и унизить. Мы, педагоги, конечно, шли девочке навстречу, поскольку понимали, что она уникально одарена…
Ирина взглянула на мужа. Бедняга, он даже тяжелым детством похвастаться не может, рос обычным среднестатистическим хулиганом, без всякой непонятности, без «я не такой, как все», что в последнее время стало модным.
Полнокровный уравновешенный мужик, разве может он претендовать на роль великого поэта, даже со всем своим богатым прошлым? Подумаешь, кормил семью с шестнадцати лет, служил на подводной лодке, был ложно обвинен в серии убийств и безвинно сидел в тюрьме, стоял у истоков ленинградского рок-движения и является его признанным корифеем, хоть сейчас и отошел от дел… Но он обычный, простой и понятный парень с нормальными человеческими реакциями. Уникальность с ним даже рядом не ночевала, равно как тонкость и ранимость.
Ирине хотелось посмотреть до конца, но она видела, что у Кирилла портится настроение, поэтому взяла плоскогубцы, с помощью которых они переключали каналы, так как пластмассовый тумблер давно сломался.
– Да смотри, она ж тебе нравится, – сказал Кирилл.
– А тебе нет?
– Не знаю. Что-то в ней фальшивое, как искусственные цветы.
Ирина пожала плечами. На экране появился известный поэт и принялся нахваливать Полину. Слова «открытие», «поколение», «обостренная чувствительность», «обнаженные нервы», «уникальный талант» так и сыпались из его уст.
Муж молчал, но Ирина на всякий случай убрала звук до минимума.
Она согласна с поэтом, но Кириллу, наверное, тяжело сознавать, что про него самого никто из литературного бомонда так никогда не скажет. Молодые ребята переписывают его песни с кассеты на кассету, поют под гитару и дешевое вино, но официально выразителем идей и чаяний поколения является Полина Поплавская, а вовсе не он.
И, конечно, очень хочется думать о ней как о дутой фигуре, которую вынесло наверх волной блата и интриг, и кормить свою самооценку банальностями, что настоящему таланту не пробиться никогда. Вот и выдумывает искусственные цветы. Иринина сестра тоже говорит, что в стихах Поплавской «чувствуется патология», ну так она сама страстно хотела быть поэтессой. Целый чемодан набила своими виршами, недавно только угомонилась.
Хотелось сказать Кириллу, что завидовать плохо, но тут же вспомнилось, как она сама до замужества люто ненавидела всех счастливых женщин. Такое уж это чувство, не щадит даже хороших людей.
– Не знаю, – промямлила она, – стихи красивые, искренние, страстные и с социальным протестом – все как ты любишь.
Кирилл усмехнулся, отвинтил от стола мясорубку, разобрал и бросил в раковину.
– Меня трудно заподозрить в любви к Карлу Марксу, но не могу не согласиться с ним в том, что нет большей низости, чем разрешенная смелость.
– При чем тут это?
– При том, – пояснил Кирилл, – что легко протестовать, когда знаешь, что тебе за это ничего не будет, и хорошо ругать тех, кто сам попросил тебя об этом, и объяснил, как именно надо это делать. Ира, любой работяга тебе скажет, что при чрезмерном давлении надо стравить пар, но осторожно, через специальный клапан. Вот тебе и пожалуйста – Полина Поплавская, рафинированная девочка из хрустального замка.
Ирина помешала на сковороде лук с морковкой и добавила ложку томатной пасты. Действительно, невозможно уже игнорировать тот печальный факт, что всем хочется ругать советскую власть, и недовольных гораздо больше, чем довольных. И дело не в том, плох коммунизм или хорош, просто надоело думать из-под палки. Самое время немножко умаслить народ, показать инакомыслие и некоторое фрондерство в самой безопасной области – в области культуры. Что плохого, если советское искусство станет не только «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить»? В разумных пределах, конечно.
Но что лучше подойдет для стравливания общественного напряжения – искренний вопль человека, придавленного бетонной плитой, или жеманные возгласы красавицы, желающей привлечь к себе внимание? На крик люди чего доброго сбегутся, да и перевернут плиту, а красавице подмигнут и пойдут дальше по своим делам, только уже в хорошем настроении.
– Слушай, Кирюш, а ты не хочешь с ребятами, кстати, потусоваться?
Кирилл отрицательно покачал головой.
Но Ирина не отстала.
– А то действительно у тебя в последнее время дом – работа, работа – дом. Как у обывателя последнего. Сходи…
– Ира, я туда больше не вернусь.
– Как это?
От изумления она перестала мешать зажарку, которая немедленно пригорела. Ирина отскребла и выбросила пригоревшее, уцелевщую зажарку сгребла в кучку на середине сковороды, выключила газ. Интересно: сбылась ее мечта, муж отрекся от темного прошлого неформала, антисоветчика и гопника, можно с чистой душой избираться в Верховный Совет, как Ирина на полном серьезе планировала, а вместо радости она чувствует только разочарование.
– Но у тебя же так здорово все получалось…
– Ир, я теперь отец семейства.
– Слушай, ты нас кормишь, обеспечиваешь всех, так что в свободное время имеешь право делать все что хочешь.
– В том и дело, что не хочу, – пожал плечами Кирилл. – Постарел, что ли.
– Не выдумывай, – отмахнулась Ирина.
– Пора уже отвинчивать колеса.
– В смысле?
– Помнишь, у Егорки на велике было сзади два дополнительных колесика, а в прошлом году я их снял? Ну так и мне пришло время самому держать равновесие. Не хочу я больше вопить, какая хреновая жизнь, особенно теперь, когда я счастлив. Да и вообще… Жизнь есть жизнь, криками ее не переменишь, только горло надорвешь.
Ирина нахмурилась:
– Ты хочешь сказать, что больше не будешь писать стихи?
– Нет, что ты. Только теперь обойдусь без пластмассовых колесиков музыки и своей дивной красоты. Пусть без этого решают люди, хороши мои стихи или плохи.
– Конечно, хороши!
Вода в кастрюле закипела, Ирина бросила туда зажарку, помешала, убавила газ и стала лепить котлеты.
– Слушай, а как люди узнают твои стихи, если ты больше не будешь петь?
Кирилл признался, что рассылает свое творчество в редакции разных журналов. Ответа пока ниоткуда не получил, но зато поссорился с товарищами из рок-клуба, обвинившими его в приспособленчестве.
Якобы он ради публикации готов предать свои убеждения и писать беззубые идеологически выдержанные вирши.
Напрасно Кирилл доказывал, что отлично зарабатывает в цеху и ему нет ни малейшей необходимости продавать душу ради куска хлеба, напрасно твердил, что молодость уходит, унося с собой желание бунтовать против несправедливости бытия, и хочется жить уже не против, а ради чего-то.
Все оказалось бесполезным. Старые приятели не желали признавать, что жизнь, в общем, очень даже неплохая штука и предоставляет море возможностей быть счастливым прямо здесь и прямо сейчас.
– Короче, – вздохнул Кирилл, – и от ворон отстала, и к павам не пристала.
– Ничего, Кирюш. Ты, главное, не бросай писать, а там оно как-нибудь образуется.
Он усмехнулся и взглянул на экран. Там снова была Полина, что-то говорила, глядя прямо в объектив.
– Когда я смотрю на нее, то думаю, что, если нас выпустят из подполья, мы погибнем, как водолазы от кессонной болезни при слишком быстром всплытии, – вдруг сказал Кирилл.
– Прости? – подняла бровь Ирина.
– Рок я имею в виду. От резкого падения давления начнется кессонная болезнь, и жизни в нас не станет. Выродимся во что-то такое невнятно-тоскливое, как Полина, и все.
* * *
Проснувшись, Ольга еще долго лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к себе – не удастся ли вновь провалиться в небытие. В коридоре слышались легкие шаги мамы, в кухне шумела вода, с напором бьющая из крана, звякали чашки – уютный домашний шум. Ольга приподнялась на локте, взбила подушки, снова опрокинулась на спину и зажмурилась.
Хоть бы еще десять минут… Только в комнате было слишком душно, чтоб спать, потому что муж все-таки закрыл форточку.
Неотвратимо надвигался новый день.
– А я тебе принес кофе в постель, солнышко, – муж появился на пороге, держа в руках фарфоровую чашку с золотыми петухами.
Ольга растянула губы в улыбке. Муж поставил чашку на столик-торшер и ловко подоткнул подушки, чтобы жене было удобно пить кофе.
– Бутербродик принести? – он нашел под одеялом ее ногу и легонько пожал.
«Какая у него все-таки улыбка, – подумала Ольга, – мягкая, добрая… Он хороший человек».
– А принеси.
– С колбаской?
– А с колбаской.
– Секунду, солнышко.
Он убежал, а Ольга взяла чашку и подула на дымящийся кофе. По бокам чашки и на блюдечке – четыре петуха, распушили хвосты и воинственно глядят друг на друга. В детстве она так любила на них смотреть, сочиняла сказку, почему они дерутся. Даже имена давала, главному, с крошечным сколом по ободку над хвостом, – Петя, а остальным уж не вспомнить какие.
Она сделала глоток, и тут в комнату вошла мама.
– Что за барские замашки, Оля, вы тут развели?
Она пожала плечами.
– Смотри, прольешь, как будешь отстирывать? Пятна от кофе не отходят, между прочим.
– Это от чая не вывести.
– Я тебя предупредила. И чашку зачем взяли? Разобьете сейчас, а это моя любимая!
Ольга с максимальной осторожностью вернула чашку на столик. А ведь и правда, ей разрешали попить «из петухов» только в самых чрезвычайных ситуациях, когда она тяжело болела и не было гарантии, что выживет. Раза три в жизни всего, а остальное время чашка стояла в горке.
– Все, поднимаюсь.
– Да уж пожалуйста. Прекращай ты это безобразие, серьезно тебе говорю.
Ольга молча поднялась, рывком раздернула шторы и вгляделась в синее утро ленинградской зимы. Голые ветви тополей сплетались в мрачные узоры, а во дворе лежал снег, серый, как алюминиевые ложки в столовой. Вдруг зашумело, захлопало, и на дерево под самыми окнами тяжело опустилась целая стая ворон. Они каждое утро делали здесь привал по дороге на мясокомбинат, поэтому никакого знамения тут не было, но все равно нахлынула тоска.