Книгна 1
ЭКС-ДОЦЕНТ
(1938 – 1939)
Глава 1
(позволяющая увидеть лишь поверхностную сторону некоторых весьма загадочных событий)
Если бы кто‑нибудь из знакомых майора государственной безопасности Степана Акимовича Чужака в то весеннее утро 1938 года увидел его в лубянском кабинете, когда он положил телефонную трубку, то был бы весьма удивлен, ибо на волевом, никогда не затуманивавшемся сомнениями лице Чужака отражалась непривычная растерянность.
Но никто в этот момент его не видел, майор был в кабинете один. Однако и оставаясь наедине с собой, Степан Акимович умел держать себя в руках, посему то, что кто‑нибудь принял бы лишь за растерянность, в действительности было подлинным смятением. Прежде нечто подобное случилось с Чужаком лишь однажды в жизни, лет восемь назад, в Одессе, во время служебной командировки, когда одна смазливенькая бабенка, которую он после ресторана увлек в свой гостиничный нумер, вдруг при потушенном свете, в самый тот миг оказалась самым что ни есть мужиком. И смятение было тогда вовсе не потому, что подобные мерзости на свете иногда‑таки встречаются, а просто потому, что ждал одного, а на поверку вышло настолько вот иное!
Если же не считать того одесского случая, то и не припомнить, чтобы Чужак ошибался когда‑либо в жизни, хоть бы даже в самых пустячных мелочах. Играя в преферанс, всегда предчуял, какой прикуп лежит, отчего никогда не бывал в проигрыше. И во время допросов помогало: всегда знал, когда расколется нелюдь. Нынче, допустим, и усердствовать без надобности, пустое дело; а вот через два дня нужно уж как следует постараться: во всем сознается, ни от чего не отвертится, сукин сын! Или, к примеру, с Любочкой, машинисткой. Неделю назад – здрасьте‑пожалста: «Подзалетела я опять, кажись, товарищ майор. Похоже, снова придется к бабке Лукьяне идти, так что уж готовьте, как в прошлый разик, сто пятьдесят рубликов». А он в одно ухо впустил, в другое выпустил. На сей раз даже и денег от жены, от Клавдии, заначивать не стал, не сомневался – обойдется. И точно! Нынче же утром Любочка сообщила: ошиблась я, Степан Акимович, напрасные страхи.
Даже изменения погоды чуял загодя. Вот нынешнюю капель предугадал еще вчера, когда на дворе стоял лютый мороз. Небось теперь все, кто в соседних кабинетах парятся в теплых поддевах, а он, Чужак, в одной летней маечке под гимнастеркой, в полной поэтому комфортабельности. Была в нем, видно, такая какая‑то особая жилка, дарующая человеку это чутье. А от большой беды сколько раз эта жилка уберегала, от самой что ни есть погибели! Так, в Гражданскую, в девятнадцатом, от лютой смерти спасла. Всего‑то и надо было двум эскадронам ЧОНа, его и Петьки Кувалдина, объехать деревню Пантелеевку для присоединения к бригаде. Кувалдин говорит: «Лучше слева объехать, у речной балки, так выйдет короче», – а он ему: «Ну а мы давай‑ка – справа, вокруг леска, вот и поглядим». Вроде просто так, на спор сказал.
Ан нет! Она, точно, она, жилка, подсказала! Потому как слева от Пантелеевки наткнулся тогда кувалдинский эскадрон на большой отряд белоказаков, на другой день всех нашли порубанными. Если б не она, не жилка, лежать бы и ему, Чужаку, там, в речной балке, разрубленному, как Петя Кувалдин, казацкой шашкой от плеча до крестца.
А когда взяли на работу сюда, в ОГПУ! Тоже ведь жилка, поди, подсказывала. Вроде бы пустяк подсказывала: с теми выпивай, балагурь, а с теми – ни‑ни! Но вышло, что оно вовсе и не пустяк. С кем «ни‑ни» – те уже давно постреляны, вражье семя, а с кем сошелся – те вон как в гору пошли! А за собой и его потянули. Потому‑то он сейчас и сидит за большим столом в большом кабинете, а не кормит червей в безымянной могиле, а в петлице – ромбик высшего комсостава, генерал по‑старому1. А за дверью, в приемной, Любочка‑прелесть на «ремингтоне» пальчиками наманикюренными тюк‑тюк‑тюк.
Жилка у него потому как!..
Но что ж она, жилочка‑то заветная, два дня назад не подсказала ему ничего?
Когда два дня назад узнал, что найдены мертвыми старший майор госбезопасности Буцис и майор Ведренко, нисколько это его, Чужака, не встревожило. Смерть обоих, правда, вызывала некоторые вопросы. Ведренку обнаружили в Мытищах, где ему ровным счетом делать было нечего, в незамерзающем пруду возле ТЭЦ, с пудовым камнем на шее, а Буциса (вовсе уж странно!) нашли висящим на дереве в Нескучном саду с фанерной табличкой на груди, и написано на этой табличке было рукой самого же Буциса вот такое: «Люди! Я – гад распоследний! Простите меня!»
Горевать об их гибели было не с чего – оба служили в другом отделе, Ведренку он не знал вовсе, а с Нюмкой Буцисом пересекся когда‑то лишь раз, давным‑давно, по смутному одному дельцу… Ладно, что теперь вспоминать! Здесь, в конторе, где вместе после очутились под крылом сперва у врага, у Ягоды, а теперь вот у Ежова Николай Иваныча, ни в какие разговоры он с ним никогда не вступал: жилка подсказывала, что Нюмка из тех, с кем – ни‑ни. Поэтому тогда, узнав по сводке об обоих жмуриках, только лишь подумал: зачем же так по‑хитрому‑то убрали этих двоих? Не хотели шлепнуть как вражин (на то у наркома, у Ежова, у Николай Иваныча, могли быть свои какие‑то высокие резоны), так можно бы устранить попроще – вон, хотя бы как в прошлом месяце того же комиссара 3‑го ранга Шептунова. Шел к Фроське, к любовнице своей, в подъезде получил маслину в лоб, и все дела.
А почему? А потому, что, видно, знал этот самый дурень Шептунов слишком много такого, чего ему, по всему, знать не следовало бы, да только никакой жилки не имел, чтобы сие уразуметь. Но это Чужак лишь для себя вывел, да и выкинул из головы как для нее, для головы, совсем лишнее. А по делу комиссара Шептунова доложил народному комиссару Николаю Иванычу, что пал‑де Шептунов в результате разветвленного вражеского заговора, и они, враги, числом шесть человек, уже во всем сознались и теперь ждут, когда их покарает справедливая рука пролетарского возмездия.
Улыбнулся тогда Николай Иванович, сказал: «Молодцом. Хорошо работаешь, Чужак». Не подвела, стало быть, жилка!
Ну а раз так, то с делом этих двоих, Буциса и Ведренки, разбираться тоже поручили ему. Дело, конечно, было похитрее шептуновского, в том смысле похитрее, что заговор недобитых вражин должен был быть куда как разветвленнее. Уже семнадцать человек участников сидели по этому делу во внутренней лубянской тюрьме. За первые же сутки двенадцать из них уже давали признательные показания, а оставшиеся пятеро, главные злыдни (два инженера, профессор, бывший поп и Усачов, врач‑стоматолог этот хренов, что на Аглайке, чужаковской старшенькой, жениться в прошлом годе передумал), – эти пятеро не то чтобы вовсе упорствовали про вражий Центр, который ими руководил, сразу как на духу все выложили (а отделения того Центра оказались и в Париже, и в Лондоне, и в, мать ее, Аддис‑Абебе, и еще хрен знает где), да вот ни в какую выдавать не желали, каким образом им удалось заставить старшего майора Буциса, не трусливого вообще‑то мужика, перед гибелью написать на фанере те глупые слова.
Решил: пытками, должно быть, принудили, не иначе. Оставалось до малого дознаться: где пытали и как. Вот в этом «как» и была пока что самая заморочка – следов‑то на теле у покойного никаких! Однако товарищу Ежову он, Чужак, еще вчера направил рапорт: так‑де и так, раскрыт злодейский… разветвленный… с участием…
И вот нынче утром звонок по внутреннему. Николай Иванович самолично! Да вдруг:
– Ты что мне, Чужак, баранья башка, что ты мне там насочинял?! Ты кому голову морочишь, сукин сын?! – Голос у маленького, худосочного Николай Иваныча тоненький и вонзается, когда нарком в гневе, как острое шильце, в самую‑самую душу. – Что ты мне там наплел, писака гребаный?! Что мне твои говенные попы и сраные инженера?! Подотрись своим рóманом и ищи мне по‑настоящему! По‑настоящему – понял?! Ищи, кто убирает чекистов! И этих двоих, и Цыганкова, и Капралова, которых – еще в январе! Чтоб все раскопал! Носом землю рой – а раскопай! Сроку тебе две недели! Не раскопаешь – пожалеешь у меня, что на свет появился, понял, Чужак? Всё! – Отбой в трубке.
И сидел Чужак перед телефоном, и смотрел на аппарат ошарашенно. Душа, этим шильцем, тоненьким, визгливым голосом товарища наркома насквозь прораненная, болючей болью заныла вся. Никогда еще Николай Иванович с ним так не разговаривал. А в чем провинился он, Чужак, чего ему жилка‑то его не подсказала?.. Был тут, конечно, и страх, ибо знал он, а кому еще как не ему, Чужаку, и знать, сколь не пустячна угроза народного комиссара: «Пожалеешь, что на свет появился». Но было и кое‑что еще, терзавшее изнутри едва ли не так же мучительно, как страх. Если уж сам Николай Иванович приказал искать по‑настоящему, – стало быть, взаправду, по‑настоящему, существует какая‑то вражья сеть, которая выделывает вот такие вот вражьи дела! Это как же, как же, едрен‑ть, проморгали‑то?! И эти, из девятого отдела, Цыганков с Капраловым, тоже, выходит, в самом деле какими‑то неведомыми врагами убраны!
Взаправду, стало быть, по‑настоящему, под самым носом разгуливает лютый враг! Что ж это делается, братцы?!
Любочка без стука открыла дверь:
– Товарищ майор, отпечатала, тут расписаться… – Вдруг, осекшись, спросила с испугом: – Что‑то случилось, Степан Акимович? У вас лицо такое…
И впервые Чужак ответил ей грубо:
– Изыдь!
* * *
В это же самое время в том же самом здании и в таком же точно, как у Чужака, кабинете, но только расположенном этажом выше, за письменным столом сидел человек, носивший такое же, как Чужак, звание майора государственной безопасности, но на этом их сходство заканчивалось. У этого человека была неброская фамилия Николаев, и звали его, разумеется, Николай Николаевич. «Разумеется» – потому что рядом находились кабинеты Иванова И.И. (Иван Иванович, конечно же), Петрова П.П., Сидорова С.С. и т.д., так что считать их фамилии, имена и отчества подлинными мог бы только очень наивный гражданин.
Впрочем, столь наивные граждане на этом этаже никогда и не появлялись, ибо отдел майора Николаева, в отличие от чужаковского отдела, занимался розыском настоящих шпионов, засланных из‑за рубежа, а не запуганных инженеров, врачей и прочих граждан, готовых после встречи с лубянскими костоломами подписать признание в чем угодно, хоть в шпионаже в пользу Шумерского царства. И хотя раскрываемость в отделе Николаева исчислялась единицами в месяц, а не сотнями в неделю, как у Чужака, этот отдел начальство ценило и даже, пожалуй, несколько побаивалось. И служили тут люди – не чета чужаковским мастерам пыточных дел с большими кулаками и тремя классами образования (да что там, когда сам нынешний нарком госбезопасности Ежов писал в графе «образование»: «незаконченное низшее»); все служившие тут имели образование высшее (а то и не одно), владели в совершенстве тремя‑четырьмя иностранными языками (Николаев – шестью), какое‑то время нелегально работали за границей. В общем, это был штучный товар, который надо беречь.
И никогда в их кабинетах не раздавались матюги следователей и стоны избиваемых, здесь вообще предпочитали тишину.
В тиши своего кабинета майор Николаев на время оторвался от чтения отчетов о наблюдениях за неким гражданином Быковым, почти наверняка являвшимся немецким шпионом, и недавно приехавшей в СССР некоей миссис Сазерленд, женой британского миллионера, с которой пока не все было ясно, и взялся за сводку по наркомату за минувшую неделю.
Строки об убитых столь затейливым образом майоре Ведренко и старшем майоре Буцисе вызвали особый интерес майора, хотя по его виду никто бы этого не заметил. Он подумал: «Допрыгались, мерзавцы! Давно пора», – поскольку знал за этими двоими много всяких гнусностей. Увы, гнусности эти нельзя было отнести к какому‑нибудь троцкизму, носили они чисто бытовой характер, потому‑то эти двое столь долго были вне всякой опасности, так же, как Цыганков и Капралов, убитые сходным образом чуть ранее.
И вот наконец кто‑то решился поступить с ними так, как в любой другой стране поступило бы с ними само государство. Но здесь… Все их художества могли проходить лишь по линии милиции, однако разве ж наша народная милиция посмеет тронуть сотрудников самого НКВД, да еще носящих такие высокие чины?
Тогда кто же их?.. Безусловно, действовала какая‑то умелая организация. «Молодцы ребята, славно сработано», – подумал Николаев, и как раз в этот момент зазвонил телефон.
Звонил сам народный комиссар Ежов. С майором Николаевым нарком всегда был по‑своему вежлив, никогда не «тыкал», не повышал на него голос, словно его, наркома, вдруг пригибало перед этим умником «незаконченное низшее».
Сперва нарком поинтересовался, как дела с этим Быковым, немецким шпионом.
– Пока «водим», – коротко ответил Николаев.
Майор знал, что Ежов искренне не понимает, зачем долго «водить», если можно сразу взять и – по‑рабоче‑крестьянски – просто бить, пока не расколется, но и давить на их отдел как‑то робеет.
– Ну‑ну, водите, – сказал нарком.
Было ясно, что этот вопрос сейчас его мало интересует. Он сразу перешел к тому, что действительно его зацепило – к убийствам Буциса, Ведренки и других.
– Что думаете, Николай Николаевич, – спросил он, – может, это чья‑нибудь иностранная разведка?
– Едва ли, – ответил майор. – Никакой разведке не интересны эти…
– …эти говнюки, – закончил за него нарком. – М‑да, разведки всяким говном не интересуются… Тогда кто же?
– Мало ли кто. Думаю – просто на бытовой почве.
– Бытовуха… – с сомнением проговорил Ежов. – Уж больно как‑то для простой бытовухи складно вышло… Может, передать в ваш отдел?
– Вы же знаете, Николай Иванович, наш отдел бытовухой, как вы выразились, не занимается, – сухо заметил майор Николаев.
Некоторое время он слышал в трубке сопение, которое, вероятно, отображало гнев народного комиссара, но, посопев немного, нарком лишь произнес:
– Ну ладно, – и повесил трубку.
Майор Николаев снова просмотрел сводку, хотя и так знал ее наизусть после первого прочтения – таково было свойство его памяти, – и проговорил:
– Любопытно… – что обычно означало его крайнюю заинтересованность в каком‑либо деле.
Народный комиссар же, повесив трубку, произнес:
– Сука!.. – имея в виду, понятно, этого чистюлю‑майора, до которого когда‑нибудь ох и доберется он.
Затем Ежов произнес еще одно слово, совсем уж грязное, обрисовав этим словом для себя не только этого майора, но и всю сложившуюся ситуацию в целом.
Настроение было мерзкое. Он находился в том состоянии духа, когда лучше не попадаться ему на глаза.
* * *
Но если бы тем же самым утром кто‑то увидел ответственного работника одного из важных промышленных главков Павла Никодимовича Куздюмова в ту минуту, когда тот выходил из подъезда своего дома, что на Арбате, то даже следа озабоченности не прочел бы на его уверенном лице. Кое‑что, правда, озаботило Павла Никодимовича в то утро, но было это полчаса назад, сразу после завтрака, а по здравом размышлении она, эта озабоченность, к моменту выхода из дому уже целиком прошла.
Тогда, после завтрака, лишь только он затянулся папироской и открыл свежий номер «Правды» с репортажем о процессе над гадами‑вредителями, – минуты эти благостные, с газетой и папироской, он особенно в жизни ценил, – Соня, домработница, вдруг положила перед ним конверт без почтового штемпеля:
– Вот, Пал Никодимыч, опять подсунули под дверь.
«Черт! – подумал Куздюмов. – Снова кто‑то все те же шутки шуткует!»
Третьего дня похожий конверт без обратного адреса и почтового штемпеля ему уже подсовывали таким же манером. И в конверте лежала писулька с невероятной фигней: дескать, уведомляем вас, гражданин Куздюмов, что какой‑то, понимаешь ли, Тайный Суд (нет, ну придумают же, гады!) на завтра, мол, назначает предварительное заседание, связанное с вашим делом. Если, мол, желаете присутствовать на этом заседании, то подойдите ровно в шесть часов вечера к газетному киоску возле вашего дома, там вас встретят и отвезут в надлежащее место. Дальше говорилось, что если он к киоску вовремя не подойдет, то это самое заседание Суда все равно состоится, но только в таком случае уже без его присутствия. В общем, наподобие повестки.
А на деле, если чуть пораскинуть мозгами, то чушь ведь, чушь несусветнейшая! Тут и слов даже, окромя матерных, не подобрать, чтобы выразить, какая чушь!
И, понятно, ни подписи, ни печати. Да и откуда у них, у шутников этих, печать? У них даже машинистки знакомой не нашлось, чтобы для какой‑то хоть мало‑мальской убедительности на машинке это отстукала, от руки эту фигню накропали!
А хоть бы даже и на машинке, хоть бы даже, пускай, с печатью – оттого меньшей чушью не стало бы! Додуматься: встреча у киоска! А сами небось из какого‑нибудь окошка будут в бинокль наблюдать, как он, дурень, у того киоска мается на морозе, чтобы вдоволь похихикать над ним, знаем таких шутников! Нетушки! Поищите себе дурачка в другом месте, шутники фиговы!
В милицию бы эту фигистику отнести – да только недосуг!.. И вообще при мысли о милиции отчего‑то кольнуло в душе нехорошо. Хотя с чего бы? Ведь не было же, не было за ним ничего такого, чтобы самому ее бояться, ну ровным счетом ничегошеньки!..
Ладно, аллах с ней, с милицией. В тот раз просто выкинул в ведро эту писульку – и из головы вон. Но вот, гляди ж ты, неймется им! Снова!..
Павел Никодимович нехотя отложил газету, оторвавшись от репортажа на самом интересном месте, где как раз перечислялись все гнусные злодейства этих гадов‑вредителей, и вскрыл конверт.
Конечно! То же самое! И почерк тот же… Он прочел:
Г‑н Куздюмов.
Сим Вы извещаетесь, что, несмотря на Вашу неявку, предварительное заседание Суда, связанное с Вашим делом, состоялось. Ввиду тяжести предъявленных Вам обвинений, Суд счел возможным отложить вынесение приговора до следующего заседания, кое состоится 19‑го числа сего месяца в 7 часов вечера.
Сообщаем также, что сторона обвинения требует за Ваши преступления смертной казни, поэтому Ваше присутствие необходимо. Посему в случае Вашей неявки к 6 вечера 19‑го числа в указанное прежде место (у киоска) Вы будете доставлены в Суд в принудительном порядке.
Девятнадцатого. Это, стало быть, через десять дней. Стало быть, в самое что ни есть полнолуние, мать их! Что2 изгадить решили, говнюки! Все уже готово – и нате!.. Полная фигистика – а ведь изгадит, изгадит! Хоть письмишку ихнему, понятно, грош цена – а память о нем будет в тот самый день мешать, как чирей в неудобном месте, вот в чем главное гадство‑то!
Куздюмов еще раз, теперь более внимательно осмотрел письмо. Подпись на сей раз все‑таки была поставлена, а внизу значилось: «Председатель Тайного Суда», и стояла какая‑то замысловатая закорючка. И печать на сей раз была. Без герба, впрочем, печать, а всего лишь было изображено на ней пять нерусских букв: S. S. S. G. G., любой умелец из подметки такую вам печать вырежет, плевое дело. В общем, снова такая же фигня, как в прошлый раз.
Но – девятнадцатое! Вот в чем гадство‑то! Далось им, долботрясам, это девятнадцатое!
Кое‑что еще, впрочем, все‑таки царапнуло душу. Нет, не сама повестка эта дурацкая (такое – встречу у киоска – только распоследний долботряс мог придумать; уж небось тем вредителям, про которых в газете, не у киоска встречу‑то назначали), а именно фашистские эти, гадские буквочки на печати душу царапали. Может, в них, в буквочках, подлость главная‑то и сокрыта? Может, не для шутки вовсе, а для подлости как раз все и затеяно? Может, за ними, за буквочками, прячется такое, за что тебя сразу и в расход по нынешним временам?..
А если подлость, призадумался Куздюмов, то понять бы, кто за нею стоит… Ну да тут не угадаешь – недоброжелателей множество. Возможно, вдова шлепнутого в прошлом годе Ханаева, на которого он, Павел Никодимович, где надо показал, или – по той же самой причине – кто‑нибудь из родственничков Зильберштейна, чье место в главке он сейчас занимает, или сын того гада Данилевского, в чьей квартире на Арбате сейчас он и живет, или, наконец, муж посаженной Новиковой, – всех таких, на любую подлость по отношению к нему способных, не перечесть.
Но что, что эти буквочки‑то поганые означают?! Из‑за них, из‑за буквочек, и не покажешь бумаженцию эту никому, кто мог бы пресечь долботрясов‑шутников, потому что – вдруг да и означают что‑нибудь такое уж мерзопакостное, что не приведи господь!
Оттого после минутных раздумий Павел Никодимович решил бумаженцию эту подлую никому не показывать. Черт с ними, с долботрясами, нехай до поры до времени поживут, когда‑нибудь и на них управа найдется. Главное – девятнадцатого, в полнолуние, не вспомнить бы ненароком про эту ихнюю фигистику! Хватит с них, с долботрясов, и того, что сегодняшнее утро испоганили. Вон и папироса дотлела, недокуренная, и «Правда», так и недочитанная, лежит, и рюмочка целебного спиртового настоя на лекарственных травах, что перед завтраком для общего здоровья и для мужской силы в себя ежеутренне вонзал, ушла безо всякой пользы, не грела изнутри, словно не было ее.
Ладно, забыть бы за эти десять дней, что остались до девятнадцатого, до полнолуния, про эту фигню!..
И только в ту минуту, когда бумажка уже догорала в пепельнице, царапнуло еще одно: о каких таких его преступлениях там, в бумаженции этой?..
Вдруг он даже про послание чертово забыл. На какой‑то миг – словно въяве – прошлое полнолуние…
Приклеенный к ночному небу желтый круг луны, и в его свете – девочка, лежащая лицом вниз…
Руки раскинуты. Она не шевелится уже. Затихла. И прядь соломенных ее волосиков упала в блестящую под луной, уже замерзающую красную лужицу…
Нет, главное – не думать об этом! К черту! Примерещилось! Не было такого никогда!
И через полчаса, выходя из подъезда, Павел Никодимович Куздюмов потому и был столь спокоен, что окончательно утвердился в главном: того, привидевшегося, никогда, никогда не было!
***
В то же самое утро, но несколько позже, совсем из другого дома вышел солидного вида гражданин с окладистой бородой, в дорогой шубе нараспашку и направился к ожидавшему его черному автомобилю, сверкавшему на весеннем солнце, как новая галоша. Из радиоприемника в кабине автомобиля доносился голос диктора: «Вся страна с гневом и возмущением наблюдает за бандой гнусных предателей, отщепенцев, кровавых убийц, сидящих на скамье подсудимых. Демонстранты, выстроившиеся перед входом в Колонный зал Дома Союзов, требуют смертной казни для извергов и отщепенцев, наймитов капитализма, предавших свой народ. Убить, как поганых псов, растоптать, как нечисть!..»
Когда бородатый гражданин уселся рядом с водителем, могучим детиной атлетического сложения, тот несколько приглушил звук в радиоприемнике, машину, однако, пока не заводил. Некто лысый, худощавый, со странным, асимметричным лицом, сидевший сзади, спросил:
– Что будем делать с Куздюмовым? Следующее заседание только через десять дней, за это время не смылся бы. Доказательств хватает, может, на пораньше назначим заседание?
– Нет, пока продолжайте наблюдения, – был ответ. – Раньше никак нельзя – сами знаете, мы с вами вдвоем не имеем права принимать столь необратимые решения. Без третьего заседателя нам никак не обойтись.
– Но ведь вы же разговаривали с этим, с доцентом… все забываю фамилию, – досадливо поморщился асимметричный.
– С Васильцевым, – подсказал обладатель бороды. – Да, разговаривал вчера. Но он пока явно не готов. Его, однако, можно понять. Вы, Борщов, сколь мне помнится, тоже когда‑то упрямились сперва.
– Однако, Ваша Честь… – начал было асимметричный Борщов, но собеседник перебил его:
– Сколько можно напоминать! Я же просил, когда мы вне стен Суда, обращаться ко мне…
– Да, да, виноват! Георгий Теодорович! – поспешил поправиться тот. – Я только хотел сказать, что если я тогда не согласился сразу, то лишь потому, что выставил прежде кое‑какие условия.
– Да, помню, торговались, было дело.
– Ну вот! А этот, как я понимаю, даже не торгуется. Тогда, по‑моему, безнадежное дело.
– И что же вы предлагаете?
Борщов почесал лысину.
– Да черт его… Пожалуй, теперь уже просто так и не отступишься, знает он теперь слишком много. Наверно, придется убирать.
Его собеседник поморщился:
– Экий вы, Борщов… Вы, наверно, забыли, что он по праву рождения…
– Ну, нас тут, положим, всех не в капусте нашли, – тонко усмехнулся асимметричный.
– Решаю тут, однако, пока что я, – властно сказал тот, кого звали Георгием Теодоровичем. – Посему мы обязаны сделать все от нас зависящее, чтобы Юрий Андреевич Васильцев в конце концов был с нами. – И, считая этот разговор оконченным, он повернулся к водителю.
В это самое время из радиоприемника, хотя звук и был приглушен, прорывался надрывный голос женщины, заходившейся праведным гневом: «Слава нашей родной партии, слава нашим доблестным чекистам, вовремя разглядевшим этих кровавых волков под их овечьими шкурами! Простая прядильщица, мать четверых детей, я говорю: смерть троцкистским шпионам, смерть подонкам, смерть гнусным гадинам! Смерть им! Проклятье им и вечное презрение в наших сердцах!..»
– Тебе, Викентий, еще, право, слушать не надоело? – спросил бородач шофера. – Послушал бы другое что‑нибудь.
– Так ведь сейчас, Ваша Честь… виноват – Георгий Теодорович!.. Сейчас же везде – ни о чем другом больше, – отозвался тот.
– Просто ты, Викентий, не умеешь слушать. – Бородач выключил радиоприемник. – Вот теперь попробуй‑ка, прислушайся.
– К чему? – не понял шофер.
– Неужели не слышишь? Давай же, прислушайся! Капель! И птицы щебечут!
– А‑а… Да, расщебетались пташки. А чего ж – весна как‑никак…
– Сегодня с самого утра щебечут, – обращаясь, возможно, уже и не к Викентию, а к самому себе, произнес Георгий Теодорович. И, немного помолчав, добавил: – А мир, в котором по весне щебечут птицы, наверное, нельзя считать совсем уж потерянным.
– Да, – проговорил сзади асимметричный Борщов, пока шофер заводил машину, – весна! А ведь еще вчера какой стоял морозецкий! Кто б думал, что оно в один день эдак вот растеплется!