bannerbannerbanner
Название книги:

Бестселлер

Автор:
Юрий Давыдов
Бестселлер

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Дело, кажется, идет к тому, что скоро

романом будет считаться все, что

угодно, но только не сам роман. Впрочем,

может быть, это всегда так и было.

Томас Манн


Посвящается С. Тарощиной


© Давыдов Ю.В., наследники

© Рыбаков А.И., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Книга первая

* * *

В прихожей шубу надевал старик. Я поклонился. Он сказал:

– В соседней лавке – четвертинки.

Не стану вас томить, сейчас все объясню.

Коммунистическая улица стремилась к Дому творчества. Творили в Доме по мандату долга, а кое-кто – по совести.

Приехал я в Голицыно. Автографы меньших собратий янтарно метили сугробы. Торчали палки выше елок. И это значило, что радиоантенны – знак цивилизации, а елки-палки – черте что. Поземка слизывала след. Семен Израилевич Липкин прав: есть мудрость и в уходе без следа. Но прах меня возьми, охота наследить в литературе.

А вот и Дом. Он зажигал огни, как пароход; большая застекленная веранда казалась рубкой. Робея мэтров, я вошел в прихожую. Там шубу надевал писатель Виктор Фи-к. Четвертинки! Не надо усмехаться, господа. Он дал мне направление, где булькает Кастальский ключ, источник вдохновенья. Отнюдь не западный, а коренной, калужского или рязанского разлива.

Чернила ж были марки “Мосбытхим”. Работать надо, а не плакать, хоть на дворе февраль. А вечером ступай к застолью. Умный монархист Шульгин сметал съестное дочиста, как зек перед отправкой на этап. Потом они с Виктором Фи-ком, иудеем, имели дружелюбные беседы; казалось мне, старик Василь Витальич позабыл свой роковой вопрос: чего нам в них не нравится… А рядом опрятные старушки вычисляли, кто спал с поэтом имярек тому лет сорок. Засим, мечтательно зевнув, определяли – таблетки эти до еды иль перед сном?

* * *

Давно уж написал я очерк “Бурный Бурцев”. Никто и ухом не повел. Несправедливо! Врагу спецслужб веревку мылили и монархисты, и коммунисты, и нацисты. Казалось бы, передовое человечество мой очерк примет на ура. Так нет, молчок. Обидно!

Имеет каждый век свою черту, заметил хитроумный француз-энциклопедист. А Пестель слямзил, и все решили, что Пал Иваныч в корень зрит. Приоритеты не моя забота. Но дело здесь серьезное. Наш с вами век, он тоже наделен чертой: Христос – лишь догмат, Иуда – руководство к действию.

Ваш автор приступил к работе, блуждая по кривым дорогам февраля. В положенные сроки ударила капель. И это означало: запрягай коней. И отворяй ворота. А ежели без аллегорий, наготове романные зачины.

Прошу взглянуть.

“Цыплячья грудь и толстый бас у козлоногого Свердлова. Коба на него серчал. Оба ударяли за актрисой. Сей треугольник воочию увидел Бурцев”.

“То в кибитке, то пешком переместился Пушкин с Колымы на Енисей. На крутояре монастырь стоял. Лествица вела на колокольню. Студила студа, был слышен шепот звезд, огромной полыньей дымился Млечный путь, и там витал Васёна Мангазейский, рубаха распояской, босоногий. А умертвил Васёну не кто иной, как Пушкин, и Бурцев это знал”.

“В Париже, в отеле Дье, был госпиталь. Там умирал Владимир Львович Бурцев. В антоновом огне слились начала и концы: Гвоздь плотницкий с креста Христа и маленький кривой сапожный гвоздик… Похоронили старика близ православной церкви, где был священником отец Илья, мой лагерный товарищ”.

Пора бы, кажется, и в путь. О, эта робость. Но тут все глянет нарочитым. А между тем всего лишь факт биографический. В кануны Первой мировой писатель Фи-к живал в Париже. Эмигрант и журналист. И он, представьте, был Бурцеву сотрудником в издании газеты. Как было не прочесть отрывки из обрывков?

Смеялся мэтр, мой сосед: “Заладил лад баллад”. Смахнул слезинку и принялся пихать табак в чубук. Зарезал без ножа.

В тот день обосновался в Доме Ю. Олеша. В клозете по утрам не пел, но мне, конечно, не завидовал. Не позавидуешь тому, кто с вилами на рифмы прет, а сам, на грабли наступая, ищет ритмы. Занятие опасное, оно чревато аритмией.

Пример мой – всем наука. На “скорой” увезли в реанимацию.

* * *

Там смерть юрит воровкой.

Меня загородили ширмой, и я лежал в долине Дагестана со свинцом в груди. В день без числа разорвалась завеса. Ни дать, ни взять клеенка или коленкор. Исчезла ширма, явился НЛО. Но вовсе не предвестием антихриста. Нет, братцы, текстом. От альфы до омеги; как говорится, целокупно, а главное-то вот: за выслугою лет уволен Хронос; все в настоящем, как эта капельница, и это смертное шурх-шурх, и жаркая долина Дагестана.

Синюшными губами я шептал: “Продли мои земные дни”.

Он внял и повелел: “Ступай”.

В слиянье Бронных, Большой и Малой, два аиста, воздевши клювы, вторили Вертинскому: “Я ма-а-аленькая балерина”. У ресторана приседали лимузины, таков индустриальный книксен. В витрине бутика мадам надменна, будто бы не манекен, а манекенщица. А дальше уж моя парадная при всем параде – лохмотья пакли, дохлая пружина свое бессилье превозмочь не может. На лестничной площадке напрудил Толик-алкоголик. Ура, я дома!

И никаких застолий. Тотчас к столу.

А ты, читатель-друг, а также и читатель-недруг, откупори бутылку пива и перечти, пожалуйста, эпиграф.

* * *

В доме на улице Сен-Жак… Не правда ли, хорошее начало? Оно ласкает слух привычной беллетристикой… На улице Сен-Жак в невзрачном доме жил парижанин Анатоль, такой же алкоголик, как наш московский Толик. Но Анатоль, страшась консьержки, угрюмой тетки (в Париже тоже тетки есть), не напрудил на лестничной площадке.

Скажу вам сразу, Владимир Львович Бурцев любил Россию и потому почти всю жизнь прожил в Париже. Гонясь за дешевизною, менял он адреса. Но оставался поэтажный запах лука и жареной селедки. А дух квартирный был керосинно-типографским. О мебелях не стану – их историческая родина какой-нибудь блошиный рынок. Три с минусом, не так ли? Оно бы так, но фотографии на белой стене! Никто в Париже не имел такой коллекции: агенты-провокаторы, творцы грядущей революции, по совместительству ее могильщики.

Противодействовал В.Л. В департаменте полиции, в доме на Фонтанке давно он значился как сын штабс-капитана и беглый каторжник. Сказать точнее, сукин сын. И было удивленье, скрытно-уважительное: уникум! Оно и верно, кому вподым срабатывать такое без штата и вне штата? Рассказывать нет нужды, он сам когда-то рассказывал о всех перипетиях. Читайте, тошно станет.

Так вот, портреты. Злодеи в узкобортных тройках, усы ухожены, а трости с инкрустацией и без. Одни напряжены, как в поисках, где справить второпях нужду; другие напряженно раскрывают секрет фотографических процессов.

И вдруг ты цепенеешь. В простенке между окнами портрет размером больше прочих. Ага, Азеф! Губасто-мокрогубый, извините, масляное масло. Низколобый. Подстрижен ежиком. Покатая плечистость. Едва не лопнет от натуги крахмальный воротничок. Всё вместе – биндюжник и его бугай.

Азеф – всемирного масштаба обер-иуда. Вариант фамилии – прошу заметить – Азиев. Его портрет имеет сходство – см. “Портрет” – с ростовщиком, которому наш добрый Гоголь придал черты малоазийские, то есть жидовские. Азеф-Азиев и этот ростовщик имеют общность выраженья глаз. Что в зеркале души? Таинственная страсть к предательству. У, молчаливый ген, который притаился в каждом.

Бурцев, усмехаясь, повторял: “А мне, ей-ей, не страшно”. Его и Леонид Андреев не пугал. Нисколько. Поскольку тот ему писал: “С великим интересом, порою прямо-таки с восторгом, смотрю, как вы идете по этому зловещему маскарадному залу, где все убийцы и мерзавцы наряжены святыми”.

Андреев думал об Иуде. Бурцев – об иудах.

А г-н Неймайер задался вопросом: Иуда был, но был ли он иудой?

* * *

Случится посетить Неаполь, рекомендую отель “Британик”.

Едва выходишь, как убеждаешься: вулкан дымится. Имеется в виду – и умозрительно, и визуально – известнейший Везувий. Мне не забыть, как Франс, который Анатолий, неосторожно воскурил вулкан. В рассказе “Понтий Пилат”. А ведь во времена Пилата, пусть и позднего, Везувий-то еще не раздразнили. У Анатоля Франса промашка вышла. Не столь уж крупная, по-моему. И все же следствие – утрата моего доверия. Рассказ-то сочинил он ради одной строки. Дряхлого Понтия, бывшего римского прокуратора, спрашивают о распятом еврее из Назарета, а бывший столп империи… Франс его не портретировал, а потому и сообщаю, что этот Понтий был с челкой из висюлек, похожих на охотничьи сосиски; глаза имел белесые, размером – яйца третьей категории; живая копия тех римских бюрократов, изваяния которых видишь в музейном зале, коли приходишь не затем, чтоб закусить бычком в томате… Пилата, повторяю, спрашивают об Иисусе, каратель же, поморщив лоб, ответил, что он, хоть вы его убейте, такого не припомнит. Причиной не маразм, добро бы так. И не то чтобы Пилат вторично руки умывал, это бы куда ни шло. Автор дает понять, что Распятый всего-навсего еврейский агитатор-пропагатор, а таковых всегда в еврействе много, всех не упомнишь. Вот это он имел в виду, французский Франс. Ан нет, не веришь автору. Какое может быть доверие, коли слевшил в детали, про вулкан-то?!

Потом поправку внес: нет, не дымил Везувий, он “смеялся”. И все, нас уверяет Франс, остались им довольны. Поди-ка угадай, где пышку получишь, а где синяк набьешь. Горький щегольнул: “Море смеялось” – досталось на орехи. А между тем, оказавшись на Корсо Витторио, вы увидали бы не только вулкан, но и залив – смеется солнечная рябь. На горизонте – абрис, сизый абрис острова. А там, конечно, Горький. Там и Андреев. Он размышляет об Иуде.

 
* * *

Какая пудра, голубая эта пыль. И тусклый запах захолустья – горящий с треском хворост, навоз иссохлый да клок верблюжьей шерсти. Иуда был из Иудеи. (А все другие ученики Христа из Галилеи, и в этом потаенный смысл.)

Родил Иуду некто Симон. То было в Кариоте-городке. Отсюда: Иуда из Кариота, Иуда Искариотский. Как Житомирские или Бердичевские. Да и такие, прошу прощенья, Вяземские или Шуйские.

Но Житомир и Бердичев, Шуя и Вязьма хоть и не всегда на карте генеральной обозначены кружком, а все же как-то обозначены. А Кариот… Его, гм-гм, нет в текстах Ветхого Завета, но есть в Евангелии от Иоанна. С меня довольно. Скажите, вы встречали, например, Кандер? Однако Искандер встречается на презентациях в Москве. У нас, на Каменноостровском, в Петербурге, жила Надежда Искандер, дворянка; притом потомственная. Прибавлю: в том же доме, что и свитский генерал Джунковский. По слухам, сей красавец состоял в опасной связи с высокородной дамой, ее убили на Урале, он сгинул на Лубянке, но это здесь как будто б лишнее.

Следите за Иудой. Он домоседом быть не мог, как всякий коммивояжер. Он Палестину видывал от края и до края и пальмовую ветвь задумчиво не вопрошал, где та росла, но все ж поглядывал на придорожные каменные столбы с изображеньем указующей руки. Шли пастухи в плащах верблюжьей шерсти, в сандалиях на натруженных ступнях. Шли не по-нашему: ведущими, а не ведомыми. А позади скотины – сторожевые псы. О, кротость осликов. Невольно вспомнишь въезд в Иерусалимские врата, что рядом с Рыбным рынком, – гравюра называлась “Шествие на осляти”, гравюру в “Ниве” рассматривали умиленно под дачной лампой-молнией, а добрый майский жук жужжал, жужжал… А это окликание отары? Нет, не по-матерному, как в ГУЛАГе женскую бригаду, а каждую овцу по имени, и слышишь хруст и теплое сопение в яслях. Но не забудьте жертвоприношения – в тот час ягнят ведь тоже окликали поименно… Зной дней струился длинно; ночь обжигала скулы холодом. Звезда с звездой не говорила – созвездья молчаливо слушали беседы человеков у костров, простонародные беседы на арамейском. Шакалы шастали окрест шатров. Но вот светает. У водопоя не соблюдает очередность поголовье, влажны следы копыт. На ослике иль на верблюде, случалось, и пешком Иуда продолжает путь. Иуда, повторяю, иудей. А иудей, сказал бы вам любой еврей, куда как падок на барыш. О том, что брал сребреники, знают все. Но он не отвергал и драхмы, и динарии. Что до таланта, то в землю он талант не зарывал. В залог же брал все, что угодно, за исключеньем жерновов (нельзя ведь бедолагу оставлять без хлеба), не брал и вдовье платье (нельзя несчастную оставить в ужасной наготе ее). Не будь Искариот Иудой, а также иудеем, мы были б вправе поставить его выше той карги-процентщицы, что в Питере живала, в Кузнечном переулке.

Итак, день ото дня спускался он с гористой Иудеи в Галилею – в живую зыбь полей пшеницы, в веселый вздор ручьев, в недвижно-сизую туманность оливковых садов. Едва сквозь марево проглянет глинобитный городок, как возникают виноградники. Их гроздья тяжелы, как груди у Юдифи, Иуда ощущал истому в чреслах. Однако, что ж скрывать, нет, не Юдифь делила ложе с ним.

Кто же? Мне Голованов указал: “Вероника”. А Голованов кто? Москвич и дед соседа моего. Но про это и про то речь впереди.

Поговорим о сексе. В Стране Чудес он будто бы отсутствовал, в Стране ж Обетованной он присутствовал. Афанасий Фет воспел златоволосую еврейку. Понизив голос, сообщил, что и Христос отлично сознавал, “как увлекательно паденье”. Но это вот “паденье” не лучше ль представлять пареньем?

Танцовщицы спасали мир красою сладострастья, изгибом бедер, движеньем ног, сплетеньем рук, благоуханьем благовоний, усиленным – простите прозаизм – обильным потом. Он – следствие вполне земных усилий, и это придает мне смелость, продолжив тему, задержать ваш взор… Нет, Магдалину – богословам, а мы замолвим слово за бедняжку Саломию. Она была сопутницей Учителю. Увы, в библейском тексте она лишь мельком упомянута. Написан текст мужской рукой. Ночным светильником, дневным светилом озарена крутая власть патриархата. О, феминистки правы: жаль, что ни одна фемина не была мемуаристкой, то бишь в известном смысле евангелистом; тогда б Иисус из Назарета, исторический Иисус предстал нам… Однако умолкаю. Страшусь вчерашних атеистов, которые из коммунистов, такие, знаете ль, ханжи, что вон святых: глядишь, и на костре сожгут.

Иуда может оставаться. Сын Симона отнюдь не свят. Святые не краснеют; Иудушке, как вам известно, случалось покрываться краскою стыда.

Искариот, представьте, изменял своей законной Веронике. Ох, шеи лошадиной поворот, и плоскостопость, и иссушенность деторождением. И уж, конечно, нервы, нервы, нервы. А вот Юдифь, позвольте доложить, была созревшей штучкой, ерусалимской. Признаться, вислозадой, зато уж груди тугие и тяжелые, как гроздья виноградника за Силоамским прудом.

Прелюбодейке нравился прелюбодей. Иуда ведь еще уродом не был. Уродом вышел много позже – на фреске Джотто ди Бондоне. Да, “Поцелуй Иуды”. А нуте-с, вспомните Азефа. Прежде, до того, как Бурцев-то извлек его из мутного кровавого потока, говаривали: “Какие чистые, какие детские глаза!” А уж потом он стал урод, как на картине Джотто. И потому нам следует признать бесстрашие Нагибина, покойного писателя. Увидел он в Иуде, в форме головы большое сходство с головою пса, но пса добрейшего. Уж не намек ли на собачью преданность хозяину? Засим он указал – не пес, конечно, а художник – на то, что ноги у Иуды были не только хороши, но и опрятны. Уж не намек ли? – мол, и ему, Искариоту, Мария Магдалина омывала нижние конечности… Я отвергаю богохульство. И предлагаю, как, впрочем, и всегда, самостоятельную версию: наложница Юдифь была и педикюршей. Еще прошу заметить, что обладатель прекрасных ног не знал мозольных мазей. И пахло от него – Нагибин прав – духмянным разнотравьем. Однако знатоку природы не худо было бы дать нам справку – не мятой пахло и не анисом, нет, иссопом, красою Палестины.

Но полно, пора насторожиться: “Чу!” То не рога трубят, а каменные колокольца брякают. Трубят, как воют, однажды в полстолетия, и это называют юбилеем. Искариот же возвращался в Кариот гораздо чаще.

И вот вопросы: где, на каком ночлеге его пробрал грядущей жизни смысл? Знаменье было иль не было знаменья? Искал ли он Христа иль сам Христос нашел его?

Все это крайне важно. Но и опасно в крайность впасть. Не лучше ли в белесо-голубеющем, в зелено-желтом с черными тенями просторе всласть растянуться под добротворною смоковницей у речки Иордан? Она не шире нашей Яузы, но чище, хоть сейчас испей. А тишина такая, какая только в Забайкалье – огромная, как и небесный купол. Не в дрему клонит, а наклоняет в сновиденья.

Не в счет, простите, тот, где героиней Вера Павловна. Сочинитель не читал, бедняга, Юнга, а сочетался с утопизмом. Каков же результат? Ужасный! Кого-то он перепахал, кого-то переехал. Никто теперь над этим автором слезинки не уронит. Хотя, как многие из нас, он пребывал в двойном плену: миражей и тюрьмы.

Совсем иные сновидения на берегу, в тени кривой смоковницы. Они – виденья яви, и ты встречаешь артель Его учеников. Они и пахари, и рыбаки. Еще вчера их было меньше дюжины, а нынче к ним примкнул Иуда.

Спасителя в изображенье иконописцев и живописцев он никогда не видел. И потому увидел плотника из Назарета: рыжебородого и крепкого; волосы короткие, чтобы в работе не мешали, падая на лоб и на глаза. Движенья точные. Ел вкусно, с аппетитом, а пил не только воды ключевые. Учеников не ставил в угол на колена. На шуточки соленые мужицкие не отвечал им: “Фи”. (Две тыщи лет спустя таким Его увидел и Чарли Чаплин.)

Примкнувший был принят без восторга. Говорил, как все, по-арамейски, но с акцентом, выдававшим иудея. К тому же не мозолистые руки. И белоручка, и, наверно, грамотей. Держитесь, братья, начеку. Мы, галилеяне, любим труд, а иудей, известно, денежку. Однако назаретский плотник им не внял. Он и доверчив, и юмору не чужд. Он говорит себе: что ты надумал, делай-ка скорее. И, улыбнувшись всем своим ученикам, велит Искариоту заведовать артельным ящиком-глоссокомоном, мирской казной. Переглянулись мужики, сообразив, кому живется весело, вольготно в Палестине. И проворчали что-то вроде “снова наша не взяла”. А может, что-то и другое, я не расслышал.

Он подал знак, Двенадцать поднимались в дальнюю дорогу.

И вот, гляжу, пошли, палимы зноем и духовной жаждой. Он шел, как ходят в тех краях все пастухи; я говорил вам – впереди отары, стада; за ним – Двенадцать; в числе Двенадцати – Иуда. И Александр Блок об этом знал, однако, как ни странно, промолчал. Вот оттого, наверное, голодный пес сбежал от нашего поэта, теперь он замыкающим трусит и сознает себя при настоящем деле.

Они ушли в народ, меня взяла досада. Пишу, ей-богу, как кочевник, – не проникая в сокровенное. Проникновение даровано другим. И независимо от школ и направлений, за исключением соцреализма. Один из тех, кто наделен уменьем читать в сердцах, мне очень нужен консультантом, как тот писатель, Виктор Фи-к в Голицыне. Но этот беда как щекотлив, обидчив и бранчлив. Чуток ты не по нраву, тотчас из-за бугра ругается: “Антисемит!” (Случаются евреи, для которых антисемитизм – род допинга. Без юдофобства им и скучно, и грустно, и некому морду набить в минуты душевной невзгоды. Так русским худо в отсутствие урода-русофоба. Как не понять? Приходится искать источники невзгод в самом себе, а не вокруг, не рядом и не далеко.) Так вот, обидчивый, бранчливый не будет назван. Хочу, однако, подчеркнуть: его сужденья об Иудиной натуре не повторение задов, а проницанье вглубь; как эхолот – в пучины.

Так что же там, во глубине? Особая черта натуры сильной, чуткой, нервной, страстной – желание любви Учителя. Обращенной только на него, Искариота. Не спешите возражать в том смысле, что это просто-напросто томленье институтки перед учителем словесности, который, кудри наклоня, читает нараспев стихи. Нет, тут напряжение высоковольтное. Не надо также и предполагать, что Учитель – зеркало, в которое глядится Нарцисс из Кариота. Нарциссы в общем-то самодостаточны. Не то иуды. Они куда как требовательны. Им подавай-ка доказательства любви едва ль не ежечасно. Как раз вот этим они и причиняют страданья тем, кто любит их. Христос же, уверяют нас, любил Иуду. Искариотский был красивым юношей и лучшим из учеников.

Красивый? Юноша? Гм! Нагибин ограничился предобрым псом с опрятными ногами. А здесь уж не подобием ли флорентийского Давида? Э, тот, сдается, не обрезан. Какой же он еврей? Но я боюсь перечить. Готов признать Иуду красивым малым. И снять укор в прелюбодействе с ерусалимскою Юдифью, коль скоро это было обычным фактором совместных действий.

И все же я робел свое суждение иметь. Но тут вмешался Гений Местности, а это, извините, отнюдь не местный гений. Вмешался, да. Навеял, нашептал, напел. Не по-арамейски, не на иврите, не на идиш – представьте, на живом великорусском. Там Гений Местности стоуст, и есть уста, что изъясняются на вашем языке.

Там – под смоковницей, среди овалов желтых и зеленеющих увалов, при влажных плесках овечьего источника, в нежданно налетевшем запахе дымов – там я расслышал… нет, не умею в точности назвать. А в изложенье выйдет плоско, объяснительной запиской.

Искариот страданья причинял Христу не только и не столько своею странною любовью. Христос страдал его грядущею изменой, грядущим преступленьем. Страдая, сострадал. Что так? Да потому, что был Искариот лишенцем – Вседержитель лишил Иуду права выбора. Лишил даже моления об избавлении от чаши, когда, как всякий смертный, затосковал бы он предсмертною тоской. Христос жалел Иуду; жаленье – высший род любви, а может быть, ее синоним.

Все это нашептал, навеял Гений Местности. Увы, совместный со злодейством. Оно имело быть в Пасхальную неделю. Пейзаж иной – урбанистический. Вступил Он в город через ворота Золотые. Я это видел, повторяю, в журнале “Нива”, освещенном дачной лампой-молнией; жужжали майские жуки, неподалеку тихонечко струились воды Клязьмы, а чудились кедронские.

Ворота Рыбные минует Он в начале скорбного пути; ворота Древние – неподалеку от Голгофы. Он пронесет свой Крест незримый, а на плечах – весомый, грубый, сдирая кожу в кровь и сглатывая пот, как зек на вывозе лесоповала, поставленный под комель. Он пронесет орудье медленного умерщвления, сработанное для Него собратьями по ремеслу, чтоб не сказать – по классу. А плотницкие гвозди скуют и заострят ерусалимские гефесты. И к одному из тех гвоздей, коржавому и длинному, приложится горячими губами юный Бурцев. Слышу: хватили, сударь; ваш В.Л., быть может, и приложится, да ведь когда? Нет не тогда и не потом – сейчас и присно… Как и Верховное судилище, дворцы и крепость, которые обозначает Гений Местности и этим завершает пейзаж злодейства, прибавив напоследок и казармы оккупантов-римлян.

 

Понтий Пилат не упомнил имени распятого. Никто не помнит имена Его распявших. А справку не добудешь – архив при Нероне сгорел, гудел пожар на холмах Рима…

Легионеров нет еще на карауле у Креста. Но есть уже легионеры в усиленном режиме. В большие праздники их отряжают на поддержку евреев-стражников. Само собой, на случай беспорядков. В урочные часы – от первой до четвертой стражи силовики вершат союзные обходы и в Верхнем городе, и в Нижнем, и в Предместье, и в Новом граде. Свершат и загородную вылазку – от ворот Темничных в темный Гефсиманский сад.

В саду запляшет пламя факелов, к Христу приблизится Иуда и губы вытянет для поцелуя. И факелы мгновенно вспыхнут, резь в глазах, и тотчас же все вместе и все врозь: и дрожь учеников, готовых разбежаться, и валуны, и лица множества евреев, мечи легионеров, и ветви, и стволы олив.

* * *

Эн. Эн., не князь, но мой племянник, он и ботаник, наведался однажды в Гефсиманский сад и дал высокую оценку тамошним маслинам. Образованщина! Точь-в-точь аграрий Игрек – один вопрос он задавал всем возвратившимся из вояжа в чужие страны: картофель там почем?.. В досаде на ограниченность племянника я вопросил, а какова же там осина. Племянник пресерьезно отвечал: осины в Палестине не растут, как не растут в Сибири пальмы. И прибавил: Иуда удавился на саксауловом сучке; он, хотя и хрупкий, но и крепкий.

Вот и толкуй! А между тем своим вопросом я сел на кол. У нас и вправду саксаулы не растут, и потому Иуда самоказнился на осине. Но отношение к ней противуречий полно. Суровый славянин, не проливая слез, вам скажет: “Дрожит осина в память Божьего Сына”. Другой насупится: “У, дерево Иуды, будь ты проклято”. И, колупнув, укажет красноватость: “Гляди-ка, это кровь Христа”. Мужик в сердцах воскликнет: “Эх, на осину бы его!” А барин, осерчав на поглупевшую борзую, велит псарям: “Повесить на осине!”

Однако практика и практицизм идут наперекор. Корой осины, бывало, бабушка лечила зубы, а дед, подсунув под ноги полешко, гнал ломоту в костях. Осиновые чурки они укладывали в бочку с квашеной капустой, чтобы не перекисала… А то, вишь ты, “поганая”, “нечистая”. Она ж и признак доброго: дрожит, ну, значит, скот в лугах наелся досыта; в сережках, ну, значит, урожай овса. Из дерева, дрожащего то ль в память Сына, то ль дрожью преступления, умелец мастерил товар, аж пальчики оближешь – ложки, чашки да лукошки. И в тех же вот краях-широтах мы, зеки… Еврей, замученный чекистами, затем приконченный нацистами, Кроль, Петр Кроль, поэт несчастный и безвестный, а значит, и высокой пробы, не хныча,

 
…валит древесину в груды
Весь день и позже, до зари:
Осину – дерево Иуды,
Его боятся упыри.
 

Упырь двуногий, начальничек Вятлага, держался мнения такого: осинники рубить себе дороже, “выход” древесины не того-с. Иль что-то в этом роде. С ним соглашался Юра Юдинков, наш бригадир, чернявый и крикливый малый, но не злой… Как мысли-то по звенышкам все нижутся и нижутся… Послушайте, ведь Юдинковы, Юдины – они ж Иудины! И вот уж слышишь мненье диссидентов, то бишь раскольников, честнейших староверов: “Иуда не повиснул на осине, Иуда поженился на Аксинье”. Ей-ей опешишь: выходит, расплодились на Святой Руси?

Но юдофобы Юдиных не тронут – был и такой Иуда, сын Алфеев, который и не помышлял предать Христа. Иной салтык Юдовичи; двух мнений быть не может – христопродавцы. Какой же вывод?

Нужна большая осторожность. Пример – Жиденов, петербуржец. Он, помню, жил в 3-й Рождественской и учредил в своей фатере “Общество изучения иудейского племени”, дабы познать его вредоносные качества и злокачественную религию. Жиденова, конечно, сторонились интеллигентики-чистюли, но черносотенцы с его фамилией мирились. Иль, скажем, генерал, герой, и нате вам, извольте радоваться: Жидов. Но сердобольный Сталин махнул пером, и Жидов обернулся Жадовым. Тотчас долой сомнения кадровиков и подозрения контрразведки, что, впрочем, тавтология.

Короче, вы, юдины, паситесь мирно. Но вот с юдовичей, уж извините, спрос глобальный.

* * *

Один из них отправлен был этапом корабельным. Из палестинской Кесарии в Рим. Каботаж большой. Но не длинней, пожалуй, чем из Находки в Магадан. Конечно, климат ну ни в какое, знаете ль, сравнение… Ха! Бригада Юры Юдинкова расхохоталась, когда нечаянно досталась нам газетка; была в ней слезница гречанок верных: так, мол, и так, великий Сталин, мужья и сыновья все как один боролись за социализм, теперь же изнывают на островах и островках; великий Сталин, друг всех узников, мы просим, помогите… Валившие осину под надзором упырей до слез смеялись над этой слезницей… Да, климат не сравнишь. Но ведь и там, на Средиземном море, случались бури. Апостол Павел, неутомимый путешественник, бывал уж в переделках. Авось Господь спасет и в этом, четвертом путешествии.

Власть предержащая равняла его проповеди с подстрекательствами к мятежу. Ни дать ни взять статья 58-я. Такая же, как и у нас, безбожников, под сению осин. Апостола намеревался судить Синедрион. Тот суд, что передал Христа на суд Пилата. Однако Павел добился судоговорения имперского там, в Риме, где кесарю – все кесарево… А я, прошу мне параллель простить, я, отпетый Особым совещанием, воззвал из-под осин – меня судили, мол, заглазно, пусть я предстану пред судом хотя бы и мундирным, военным, но очным.

И Павла, и меня отправили этапом. И он, и я вчинили б явку добровольно. Э нет, шалишь, изволь-ка под конвоем. Апостол на то он и апостол, чтобы к нему приставлен был не рядовой, а сотник. Меня же, мелкого врага народа, принял под надзор ефрейтор.

Евангелист Лука, биограф Павла, удостоверил: сотник Юлий был человеколюбцем. Ефрейтор… Гм! На пересылке знакомые из уголовных сумели передать мне пачку чая, а он отнял, чтоб я не чефирил. Вот сволочь!

* * *

Теперь вернусь в отель “Британик”. Ну, тот, в Неаполе который. Я где-то указал и адрес. Никто из вас мне не писал, что иногда не огорчительно.

Страну я чуял, но к вечеру не чуял ног. Усаживался на террасе, неторопливо, не по-русски пил вино, рассеянно следя Бог весть за чем, но надо полагать, за солнцем – оно, совсем-совсем уже нежаркое, садилось где-то там, за Капри.

В тот вечер, как и давеча, я услаждался культурным винопийством, а также наблюдал Залив, Везувий, Корабли. И проникался прощально-ясным, как бабье лето, чувством к жизни, которую уж лучше терпеливо объяснить, чем переделывать, не объяснясь с ней толком.

И вдруг… Точней, не вдруг, а как-то исподволь я ощутил отсутствие Везувия на скате неба. Не враз, однако, и без промедления я осознал, что вот же он, Везувий, а только, черт дери, вулкан-то не дымится, как при Понтии Пилате, пребывающем в отставке, владельце виллы, рукою до Неаполя подать, а именно в Путело, теперь вам скажут Puzzuoli.

Везувий, повторяю, не дымился, как будто бы французский классик уж внес поправку в свой рассказ. И оттого, наверное, ко мне причаливал какой-то текст. Он зыбким был. Как не понять? Текст не имел еще балласта из свинца подтекста. Приплыл же и причалил корабль “Диоскуры”.

Кораблям не дано примелькаться. Но этот оскорбил бы мариниста. Он не вбежал, как покоритель моря, стопоря машины, не взбурлил винтами. Судно едва тащилось, коренясь на левый борт; опасный крен, как и на правый; а малый парус был изодран вдрызг.

Нельзя, ей-ей, не испытать сочувствия. Но вместе с тем щемило и предчувствие. Забыв вино, прощальный взгляд на жизнь, я в этих “Диоскурах” различил черты невольничьего корабля. Мерещилась мне “Ялта”, а вслед за “Ялтой” – “Умба”. Ревел пароход, надрывался – увозили зеков из порта Ванино да в Магадан, на чудную планету. А “Умба”… Забыл, одна иль две трубы, но трюмы не забудешь… Она из города Архангельска – на Соловки: ах, длинной вереницей пойдем за Синей Птицей… Все это наше, родимое и, полагаю, неизбывное. Но “Диоскуры”… Хм, приписана к Александрии; нагружена египетским зерном. И что же? Сотник Юлий со своей командой конвоировал не только Павла. Нет, на борту томились узники, числом немалым – двести семьдесят шесть, как указал Лука, евангелист… Мы знаем, что сталось с нашими. А эти, с “Диоскуры”? Кто след их обнаружит; не говоря уж о могилах, они, как и у всех рабов, конечно, братские.


Издательство:
Издательство АСТ