Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви
ИС Р19-901-0007
Предисловие
На пороге озарения безбрежным: откровение детства
Ольга Шульчева-Джарман, врач-педиатр и поэт
Эта книга отца Владимира – неожиданна и вместе с тем долгожданна. Так сложилось в истории, что письменное слово Европы было издавна словом мужчин. В том числе и слово о ребенке – вспомним врачей Гиппократа и Сорана Эфесского, а также «Мелантия-врача, любившего детей», – от которого ничего и не осталось, кроме трогательных надгробных стихов… Но как может мужчина, которому не дано вынашивать чадо под сердцем и кормить его грудью, воистину проникнуть в тайну дитяти? Взгляд мужской, лишенный этого опыта сопричастности вынашиваемому ребенку, неизбежно скользит по поверхности… Тайна ребенка, особенно ребенка столь малого, что он еще буквально «бессловесен», оставалась в какой-то степени «тайной жен», и, как всякое «женственное», невербализованным и невысказанным. Мужская культура, отстраняясь от этого бессловесия, вырабатывала свои жесткие нормы, позволяя ребенку говорить только тогда, когда он обретет слово и станет «маленьким взрослым», забывая все глубже и глубже свою тайну той поры, когда не разумом, а «изумлением выговаривались слова». Нет изумления, нет небывалого, нет ничего преславного – «парадокса», если вспомнить, как звучит это слово на греческом Септуагинты и евангелистов. Есть Закон – и есть те, кто его знает. А вне – дети, простецы, больные, немые, глухие, – и женщины, – да, и они, матери младенцев, знающие скорбь и радость «рождения человека в мир». Сурово слово мужей, и не знающий Закона – не знает Бога.
О чем же говорит этот странный Сын Мариин? Не лубочный, не учащий «ласковому доброжелательству взрослого к детенышам», а Настоящий, «Иже в вертепе родивыйся и в яслех возлегий нашего ради спасения Христос, Истинный Бог наш»[1].
О чем говорит Он с горы и на «месте равне»? О Царстве и детстве? Уж не о конце Закона ли? О том Царстве, что «подобно забытому детству», из которого мы вышли и в которое еще не вошли.
Парадокс и преславность дел Христовых и в том, что Он обратил сердца мужей великих к малым сим, и человек, принявший залог сей в священстве Христовом, прозревает и видит тайну Христа в дитяти и детстве – неподзаконном, хоть и ограниченном множеством невозможностей. Дитяти, которого почитают несмысленным, – но се, оно мудро, ибо ему, младенцу, открыта тайна по благоволению Отчему.
Отец Владимир с трепетным вниманием относится ко всякому слову, несущему отсвет тайны детства, – будь то Платон или Агада. У Ефрема Сирина и Оливье Клемана находит он слова о чадах Духа Святого – не святых, но простых младенцах, умерших на руках своих матерей, безмерно любивших их – по образу духа Христа Воскресшего, безмерно любящего создание Свое, малое и беззащитное.
Отсюда – и слова отца Владимира о «народе-ребенке», о Церкви-тайне, сияющей в малых сих, и о Царстве, являемом в Церкви: «Оно спешит к нам во Христе, живущем сегодня и грядущем завтра, но ошеломляющее соседство с Ним уже сейчас проступает яснее всего в том, что всегда, изначально, бытийно Христово».
Неожиданность и долгожданность этой книги не только в том, что, открыв ее, читатель не найдет умилительных вздохов – порой он обретет совершенно противоположное этому: резкое слово об «осознанной наивности». Не потому умиляется он, как некий римский патриций, pater familias (отец семейства), привыкший чтить Юпитера и императора, что маленькая его внучка тоненьким голоском поет ему христианские гимны. Это мило, да, но это все пройдет, и внучка перед браком пойдет в храм Приапа, а гимны останутся в прошлом, но пока – пока пусть поет, неразумное дитя, тешит главу семейства своей невинностью и незнанием жизни… И если имя отца семейства – Тертуллиан или Августин, это мало что меняет – как привычно во взрослом мире ждать чуда «вопреки жесткой доктрине».
Нет, по убеждению отца Владимира, ребенок – не вопреки, а для того, чтобы явились дела Божии. Ребенок – это письмо Христово в будущее, и если он, покинув детство, не забудет его священных знаков, он станет святым, – он станет исполнением замысла Христа Творящего. Приимите залог сей, отец и мать, приимите сей залог – залог надежды и святости и явления в мире Великого Христа, Превечного Младенца и Превечного Сына. Он, Сын Мариин и Сын Божий, Младенец-Логос, по Максиму, великому богослову и великому исповеднику, примиряет не только небо и землю, не только рай и вселенную, но и самое жестокое противоречие нашего мира – мужское и женское естество в их противостоянии и непонимании.
Неожиданно – и долгожданно – в этой книге то, что она (и я ловлю себя на том, что говорю о книге отца Владимира, как о живом существе) – написана и не как сухой трактат «на тему», и вовсе не «вареньем и умиленьем». Это – книга-песня, как песня маленькой внучки патриция, как песни тех детей, о которых говорит внимательный и чуткий к малым сим Лука-врач и евангелист, передавая слова Христовы.
Господь даровал мужам понять и высказать на языке мужской культуры бессловесную тайну дитяти и матери. Он дал силу мужам обратиться и быть как дети, и не стыдиться детства, а – пристально вглядываться в него и через малость маленького человека открывать взрослому тайну Божию. Как Своим маленьким друзьям, с которыми играл Он в Египте и Назарете. И в этом – великий вздох облегчения – быть Его чадом.
«Вернуться – значит „умалиться“, но и – „принять дитя“. Что стоит за глаголом принять? Иисус говорил не на нашем многозначном европейском языке и не на каком-то символическом, эзотерическом и сверхсакральном. В Его речи была библейская плотность, телесность, конкретность, ибо Слово плоть бысть в том числе и в клетках, мускулах и дыхании арамейских слов. Не следует ли „принять дитя“ как святую плоть, едва вышедшую из Его рук, как Божию „доброту“ творения?» – вопрошает отец Владимир.
И поэтому детство есть иносказание матери и тайна ее, и иносказание Церкви, и Ее тайна.
И об этом слово отца Владимира, но и о многом другом.
…Надгробные надписи на могилах христиан ранней Церкви гласили: «Здесь покоится чадо Христово, Флавилла. Лет же ей было восемьдесят пять». Она тоже была девочкой, эта римская старушка, и глаза ее «светились дружбой». Такой она и пришла к Иисусу почти две тысячи лет назад…
Да! Отпускай на свободу измученных,
Отрок, чье имя прекраснее всех.
В горы взойди неприступными кручами, в старости
Сарре дарующий смех.
Крылья голубки распахнуты в стороны —
лето Господне, и колос, и песнь!
Да! Сквозь пустыню, дорогой неторною —
слышатся зовы, и голос, и весть.
Дождь – на руно, и завет Его – радугой,
петь Его, слышать и видеть весь день!
Да! Он ведет, Он берет тебя за руку —
пальцы влагая в следы от гвоздей.
Сам Он – чудесней видений и знамений,
в старости Сарре дарующий смех,
явленный Боже и Боже являемый,
Отрок, чье Имя прекраснее всех.
Исток этой работы – несколько слов Иисуса о детях. Они просты и всем известны, но обладают такой мощью, плотностью и неисчерпаемостью смысла, что остаются для нас загадкой. Не притязая на то, чтобы разгадать ее до конца, автор предлагает здесь ряд коротких размышлений, надеясь, что они смогут послужить «тусклым стеклом»[2] для тайны, которая светит в словах о «малых сих»[3].
Евангелие для народа-ребенка
Почему так важны для нас слова Христа о детях
Новый Завет, да и все Священное Писание целиком, обладает той особенностью, что с любой страницы, а то и строки, может распахнуться уводящая в глубины панорама целого, зовущая войти и остаться. Всякая притча, история или беседа незаметно подводит нас к краю, за которым, как говорит Апостол, – бездна богатства и премудрости (Рим. 11: 33). Но «бездна» Слова Божия открывается человеческому взгляду по-разному в зависимости от того, с какой стороны – церковного предания, культурного наследия или опыта – пытаться в нее заглянуть. Когда мы приближаемся к ней из страны Востока (здесь, увы, не обойтись без географических схем), то уже на первых подступах нас встречает та премудрость, которая устами сонма учителей и бесчисленных молитв, домашних и литургических, говорит нам, что нет для христианина более важного дела, чем победа над злым, падшим миром в себе, то есть удрученное покаяние и противоборство с лукавым. Ибо сей род изгоняется только молитвою и постом (Мф. 17: 21). И коль скоро мы всерьез, всей волей и крепостью в это противоборство вовлечены, нам уж для прочих, благих и разных дел на земле ни сил, ни времени, ни особого интереса как-то не остается.
Лишь на Востоке (в духовном, понятно, смысле) голос с небес говорит монаху: «Арсений! бегай от людей, – и спасешься»[4], и Арсений[5], возжелав спасения, бежит (а за ним – тысячи безвестных учеников его со слухом, обращенным к тому же голосу), если не в раскаленную, если не в ледяную пустыню, то в тихую обитель, во внутреннюю клеть, дабы отдать себя подвижничеству, неустанной «невидимой брани» и стяжанию Духа. На духовном же Западе, хоть он, конечно, о невидимом по-своему тоже печется, юношу, движимого Духом и апостольской ревностью, сердечный голос посылает на иную брань: идите, научите все народы (Мф. 28: 19). «Дерзай, брат, – шепчет ему Ангел, – трудись, делом яви любовь к заблудшим, чтобы весть Христова дошла и до них, не ты будешь им говорить, но Дух Святой». «Нет обращения без миссии, а миссии без обращения», – говорил недавний (2005–2017 гг.) архиепископ Парижский Андре Вен-Труа.
Обращение – не только радость, но и приказ, оно может послать тебя и к таким народам, которые еще века два-три назад запросто могли содрать кожу со снедаемого ревностью просветителя или накормить им свое племя, или просто туда, где климат кровожаднее всякого людоеда. Но не кому иному, а тебе именно сказано: Как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас (Ин. 20: 21). Ныне Отец посылает тебя, иди, проповедуй, не жалей башмаков, не считай ни часов, ни усилий… Не пойдешь – «языки» останутся без Слова Жизни и будешь первый же истязуем скребущей совестью, неисполненным долгом, что равен измене, да еще и снисходительной улыбкой братьев. Не под силу тебе просвещать дальних, орден – коему без остатка принадлежит и твое обращение – пошлет тебя к ближним, тем, которые под боком. Здесь устраивай для них классы катехизации, спортивные площадки, детские лагеря, дабы и спорт и отдых соприкасались с домом Божиим, проповедуй на улицах, на дискотеках, вырывай древнейшую профессию из челюстей порока (сам оставаясь неуязвимым для лукавых стрел) – словом, всем служением возвещай ту весть, которую тебе дал Иисус, предписал устав и доверила Святая Мать, Вселенская Церковь.
Стоит ли напоминать, что и в западном мире были (и остаются) свои подвижники и отшельники (рассуждение о «невидимой брани» написано венецианцем[6]), и на Востоке бывали и есть свои Стефаны Пермские и Николаи Японские[7], святые просветители дальних языков, не ведавшие ни страха, ни усталости? Однако в целом и там и здесь сложилась традиция слышать внутренним слухом и откликаться каким-то близким вещам, пропуская другие как не самые важные, не до конца спасительные. Ибо одним всего важнее было бежать прочь от мира, пробираться туда, где укрылся сокровенный сердца человек (1 Пет. 3: 4), а иным – взяв посох и Книгу, обзаведясь китайской грамотой, косичку отращивая и латинский бревиарий[8] исправно дорогой вычитывая, не убоявшись… как бы видя Невидимого (Евр. 11: 27), идти из Рима в Китай. Промыслительно встретившись на путях своих и случайно поговорив, они, аскет с Востока и апостол с Запада, наверное, даже не поняли бы друг друга. «Как идти на край света, коли не завершена еще борьба со страстями в душе?» – «Как оставаться, когда несметное количество душ, не слышавших слова Христова, обречено вечной гибели?»
Разделение, нельзя не признать, пролегает не только по странам и конфесиям, даже не по призваниям и опытам, но достигает неуловимых движений сердца. Словно следуя за единым Словом, оно может быть ведомым либо Востоком, либо Западом. Но разве нет у него иных путей, ведущих к той же «бездне премудрости»?
Здесь я рискну выбрать не столь исхоженный, не совсем привычный маршрут, совмещая по возможности оба пути – внутрь себя и вовне – к народу, ближе какого нет и дальше которого нет, к тому племени, к которому мы принадлежали когда-то и изначально им еще остаемся, а в перспективе сотериологической[9] призваны стать. Речь не идет о популярном катехизисе для младшего возраста, который, надев очки и улыбку, мы раскрываем на подглавке с цветными картинками «Христос и дети», написанной как бы не чернилами и тростью (3 Ин. 1: 13), а вареньем и умиленьем; лубочные там детишки, не тот Христос.
Иисус учил чему-то куда более существенному, чем ласковое доброжелательство взрослого к детенышам лишь за то, что они увлажнили нам очи. Во всяком Его слове или жесте, помимо прямого, явного, сокрыт еще и неразгаданный смысл, и если начать его разгадывать – и самому миру не вместить написанных книг (Ин. 21:25). Есть книга о безумии Креста, есть книга о подвижничестве и отсечении воли, есть другая, миссионерская, волевая, в которой все глаголы стоят в повелительном наклонении, есть книжица чудесных встреч и вразумляющих чудес, есть даже отдельная поэма о лилиях, одевающихся краше Соломона, но среди множества томов затерялась где-то и тоненькая тетрадка, на обложке которой неустоявшимся почерком написано: «Младенчество». В сущности, каждый из этих текстов есть Откровение, переведенное на доступные нам языки, на которых Бог говорит с нами. Многому из того, что сказано там, по словам Иисуса, еще предстоит до конца раскрыться в Царстве Его.
Все помнят Его слова: В то время ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном; и кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает (Мф. 18: 1–4).
Царство Небесное – основная весть Спасителя, цель, исток, распахнутая тайна Его проповеди. Возвещение Царства в Его устах звучало как мессианское обетование о владычестве Божием не только в конкретной истории здесь и теперь, но и в обновленном, еще не узнанном времени, которое стоит близко и таится где-то рядом, стучится в наши двери, подзывает, ждет на пороге.
Оно спешит к нам во Христе, живущем сегодня и грядущем завтра, но ошеломляющее соседство с Ним уже сейчас проступает яснее всего в том, что всегда, изначально Христово. Царство, как и детство, которое обращено к Нему, – уже близ есть, при дверях (Мф. 24: 33). Мы когда-то вышли из него или еще не вошли, не получили вида на жительства в нем, потому что слишком нагружены скопившимся в нас временем взрослым, тяжелым, дебелым, – в сущности, где-то нам изначально чуждым. Царство Небесное подобно забытому детству, оно – всегда на дальней обочине, оно меньше зерна горчичного, оно внутрь вас есть (Лк. 17: 21), но семена его – всего различимее в тех, кто способен умалиться до такого зерна. Оно – как в сегодняшних детях, окружающих нас, так и в тех, которыми мы некогда были. Потому что детское есть и царственное, умалившееся – Христово, и в эту тайну, открытую Им и в Нем сокрытую, Иисус призывает нас вернуться.
Вернуться – значит «умалиться», но и – «принять дитя». Что стоит за глаголом принять? Иисус говорил не на нашем отвлеченном европейском языке и не на каком-то символическом, эзотерическом и сверхсакральном. В Его речи была библейская плотность, телесность, конкретность, ибо Слово плоть бысть (Ин. 1:14) в том числе и в клетках, мускулах и дыхании арамейских слов. Не следует ли «принять дитя» как святую плоть, едва вышедшую из Его рук, как Божию «доброту» творения, которая обращена к нам, на своем языке говорит нам о том, что хорошо весьма (Быт. 1: 31)? «Дитя» следует приютить в своем доме, в сердце, во взрослом нашем «я». «Принять дитя» – значит стать пристанищем Слова, пришедшего анонимно в ребенке и нуждающегося в матери. Матерью, как и Телом Слова, мистически становится Церковь.
В Церкви мы обретаем Христа в молитве и Евхаристии, как и в тайне собственной личности, корень которой – в ее незримом начале. Жизнь в Церкви – это долгий путь к себе. «Отвернись от своей тени, возвратись в самого себя, – говорит Блаженный Августин, – для тебя нет другой погибели, кроме забвения того, что ты погибнуть не можешь»[10]. «Стань тем, кто ты есть»[11], – вторит отцам митрополит Каллист (Уэр). А кто я есть, допрашиваем мы себя? Кто есть каждый из нас по своей сотворенной сути? Не в том ли суть восточного пути, чтобы увидеть свое истинное, не искаженное миром «я», узнать его в Боге, а затем очистить от «я» чужого, снедаемого заботой, того, в котором сегодня живем, принимая его за единственное наше жилище?
Чтобы говорить об исконном нашем «я», нужно осознать, что оно было когда-то создано, вошло в мир Словом, через Которое все начало быть. Бог сказал о нас: сотворим (Быт. 1: 26), и каждому из нас сказал: «будь». Он даровал нам лишь Ему ведомое, вечное имя, которое, – как сказано у пророка Исайи, – не истребится (Ис. 56: 5). «Ты создал нас для себя, – говорит Блаженный Августин в начале „Исповеди“, – и душа наша дотоле томится и не находит себе покоя, доколе не успокоится в Тебе»[12]. Да, сердце то и дело подымает мятеж внутри самого себя, потому что опьянено собой, но с собой сегодняшним ему тесно, как в клетке, и хочется на Божий простор. А сердцу ребенка, пока он еще мал, просторно там, где его существо было от начала – в Его руках (Руки Твои сотворили меня и устроили меня… – Пс. 118: 73), в полноте Его дарового, неистраченного, царственного присутствия. Слова псалма, которые мы вспомнили, произносятся в каждом из «малых сих» еще до того, как он научается говорить.
Они выговариваются изумлением.
Господь творит нас и отпускает в мир, и мы входим вратами удивленного благодарения, еще не способного себя осознать. Из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу… (Пс. 8: 3). Младенец хвалит не по-взрослому, удивляется не так, словно видит то, что не встречал раньше, но воспринимая бытие как целое, оставаясь в единстве с ним. Он изумляется тому, что воспринимает, впитывает органами чувств, но не пронизывает, не замораживает стихийное удивление рефлексией о нем. «Принять дитя» значит ответить его благодарению, откликнуться Слову, которое вызвало его к жизни. Удивиться чуду творящей воли Божией, дабы мы «из величия и красоты тварей собирали подобающее понятие о Сотворившем нас», – как говорит святитель Василий Великий[13].
Изумление значит из ума исхождение, отстранение от сложившегося в «уме», от устоявшегося, отвердевшего в нас образа падшего привычного мира. Изумление – приношение себя в дар открывающемуся предмету, соучастие в «вещах Божиих». Когда душа в человеке только просыпается, она нащупывает в себе затаенное «ты» вещей и вступает с ними в беседу, как одно творение откликается другому. Сотворившее нас Слово Божие обнаруживает себя в общении.
Которое Ты сотворил и устроил[14].
При творении Бог был узнаваем повсюду, во всех делах рук Его, о которых вещает твердь (Пс. 18: 2) и исповедует все, что живет на земле. Ребенок еще не вышел из того первоначального замысла Божия, в котором все твари собраны воедино в их обращенности к Творцу. «Быть как дети» значит стать тем, кто вы суть, тем, кем вы некогда были и до сих пор в каком-то доразумном, дословесном бытии, начале, корне, плане, проекте, зерне остаетесь. Будь тем, кто ты есть (и это «есть» относится не столько к настоящему, сколько к непреходящему времени), каким был до того, как грех с его законом вражды и мир с его обособленностью не затянули тебя в сети, не вторглись в твое «я», не овладели им полностью, до того, как существо, созданное для Царства, не отдалось здешнему смертному времени.
Потому и говорит Господь: если не обратитесь… Жизнь во Христе есть, помимо прочего, возвращение к тому истоку, откуда все начало быть. Она есть причастие замыслу Божию о всякой человеческой жизни.
«Обратиться» – значит еще и обернуться, повернуть назад. Мы оборачиваемся на оклик. Однако настоящее обращение происходит тогда, когда мы «припоминаем» (при всей условности, даже и невозможности такого «воспоминания») себя в Царстве, когда мы находим его в нашей тварности, которая создана и наполнена (если она не подавлена и не опустошена нами) живущей в нас любовью Творца. Любовь вызвала нас к жизни до того, как мы обзавелись сегодняшним нашим гордым, громоздким «я», вытеснившим подлинное, которое «сквозит и тайно светит»[15] через «дитя». Там, где Христос и назначил нам встречу.
О том же говорит Евангелие от Марка. И, взяв дитя, поставил его посреди них и, обняв его, сказал им: кто примет одно из таких детей во имя Мое, тот принимает Меня; а кто Меня примет, тот не Меня принимает, но Пославшего Меня (Мк. 9: 36–37).
Кто примет это дитя во имя Мое… Истолкования этих слов часто бывают скудны и невразумительны. «Возможно, слово „дети“ употреблено в переносном смысле»[16], – отмечает В.Н. Кузнецова в комментарии к Евангелию от Марка. А возможно, нет, определенно, уверенно, оно стоит здесь и иначе стоять не может, кроме как в смысле прямом, простом, требовательном, буквальном. В поддержку призову поэму Сергея Аверинцева о Благовещении, где он подчеркивает «честность» и «вещность» предметов, окружавших Марию («где камень воистину есть камень, в очаге огонь – воистину огонь, в бадье вода – воистину вода…»)[17]. Когда Иисус говорит о детях, Он не играет в раздвоение смыслов. Там, где Бог становится истинным человеком, мир вокруг Него обретает свою невиданную доселе правдивость. Дитя – отнюдь не символ чего-то иного, милого и неясного, но просто недавно явившееся на свет существо без кружева метафор вокруг.
Кто примет это дитя во имя Мое… Как в Евхаристии: хлеб сей воистину есть хлеб, но и всецело Тело Христово. Этот ребенок есть просто ребенок, рожденный, как и все мы, от хотения плоти (Ин. 1: 13), но всякий принимающий его принимает Сына Божия в благодарении.
«Ведь через Евхаристию мы обретаем Бога везде – и в грозных стихиях, и в крошечном цветке» (протоиерей Александр Шмеман)[18]. Ну а крошечный человек – это таинство реального присутствия для слабовидящих.
В его малости и свободе от привнесенных человеческих имен заключено особое имя Слова Божия, которое выговаривается как весть о творении. Все приходит в мир через Слово, через произнесенные, именованные Им сущности вещей. В начале всякого человека – Слово, повелевшее ему вочеловечиться.
Принять дитя – значит услышать зароненное в него имя Господне, увидеть в существе ребенка первую из нерукотворных икон Сына Божия. В этом состоит духовное призвание всякой семьи, как малой, так и всеобщей, человеческой. «Принять дитя» не как драгоценную, симпатичную, хотя и беспокойную игрушку, но как благословенную возможность Царства, «приблизившегося» здесь и теперь к тебе и ко мне, в том ребенке, которого мы видим, как и в том, который по милости Божией, прячась, где-то все еще живет в нас. До его малости нужно нам умалиться, суметь ему внутренне уподобиться. В этом вхождении в Царство ребенка, когда родители уподобляются – в евангельском смысле – детям, должно быть, состоит наука христианского воспитания. Умаление приоткрывает дверь Духу Святому, Который «приходит» и «вселяется» там, где находит место. Дух может помочь нам найти в себе то «дитя», в кого Господь нас зовет обратиться. Но обращение достигается долгими тяжкими усилиями.
Он Сам сравнивает его с родами. Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир. Так ивы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас… (Ин. 16: 21–22).
В устах Иисуса «последние вещи» обетованного Царства соединяются с первыми – с рождением, и физическая «скорбь» рождающей женщины уподобляется телесной «печали», из которой возникает радость. Печаль здесь сродни усилию, мучительному труду нашего духа, которым «восхищается Царство»[19]. «Скорбь» рождения – и там, и здесь – увенчивается радостью благодарения. А если перевернуть аналогию, спуститься с высот вниз, к поту и боли родов, обрезанию пуповины, не есть ли само восхищение Царства из печали, усилия, скорби – образ явления в мир внутреннего человека-ребенка?
Обратиться в дитя – значит найти в себе печать или метафизическую память промысла о нем. Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы, – говорит Давид (Пс. 138: 15), словно шепчет восхищенно на ухо Богу и в сердце нам. «Запечатленность» взгляда Божия вдруг иногда – когда мы стряхиваем слепоту – проступает в глазах новорожденного. Она ищет ответного взгляда, настроенного благодарением. Благодарность – глубочайший корень веры, вера же есть обретение себя перед Богом. Она пробуждает потребность в очищении перед Ним.