bannerbannerbanner
Название книги:

Третий шаг

Автор:
Ксения Шаманова
полная версияТретий шаг

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Пластилиновый человек

В шесть часов утра, прервав долгую молитву во славу рассвета, вышел из дома пластилиновый человек. Он никогда не задумывался, что может чем‑нибудь отличаться от других людей, и, щупая мягкие ладони, уверял себя: все вокруг тоже пластилиновые. Впрочем, отличить было действительно невозможно, если только верить отражениям в зеркалах. Две руки, две ноги, круглое туловище с необъятным животом, прямой нос с широкими ноздрями, бегающие глазки и волосы, бесконечные волосы: кудрявая голова, длинная борода. В общем, красавец выдающийся, и такой мягкий на ощупь, что можно лепить, лепить и лепить, а потом разрушать, разрушать и разрушать.

Небо – румяное, счастливое, как детское личико, тоже наверняка было пластилиновым; и человек любил его разглядывать и разгадывать, льстило ему, что они созданы из одного и того же материала. Где‑то наверху есть Бог, но наш герой никогда его не видел и потому слепил из пластилина маленькую фигурку, чтобы не утратить веру. Утром и вечером склонялся перед ней на колени и, молитвенно сложив руки, путал слова. Главное, что Бог тоже сделан из пластилина.

Иногда пластилиновому человеку становилось так весело, что он включал пластилиновый магнитофон и устраивал пластилиновые пляски под пластилиновые песни. Звук оглушал всё и всех; у соседей снизу сыпалась штукатурка, и они, пластилиновые, поднимались на грохочущий этаж, чтобы устроить громкую пластилиновую истерику. Тогда бедняга принимался плакать и кусать пластилиновые губы. Он чувствовал себя самым одиноким на всей этой пластилиновой планете, как будто кто‑то жестокий поселялся внутри его пластилинового тела и что‑то сверлил, затеяв ремонт. Человек подходил к окну, облокачивался на подоконник и устремлял лицо к небу. Ветер, тёплый и вечно какой‑то хмельной, довольно щипал добровольца за нос. Наш герой чихал и думал, кто же мог слепить это пластилиновое небо, если Бога слепил он сам? Может быть, человек и есть верховный законодатель и при всём этом большой выдумщик? Зажмурил глаза и приказал небу сменить цвета. Цвета изменились, но не так, как того хотел пластилиновый философ. Все эти приходящие незваными гостями вопросы погружали страдальца во всё большую бездну неизбывного отчаяния.

Шёл он, пластилиновый и печальный, да встретил вдруг хитренького человечка с лохматой головой и сладенькой, как сироп, улыбкой.

– Поможешь с работой? – и вроде бы спросил, но в то же время приказал, а пластилиновый человек вообще не умел отказывать людям. Ему нравилось быть мягким, и он позволял другим лепить из себя, кто что пожелает.

Дали герою – спасателю человечества – топор. Потренировался, в стороны поразмахивал, так, глядишь, выйдет что‑нибудь. Что‑нибудь и вышло. Пластилиновый человек срубил, сколько нужно, деревьев и вытер со лба выступивший пот. А они были прекрасные, стройные, живые; вечерами под их сенью рождались самые чудесные творения, деревья глядели в чужие блокноты, читали и радовались, что могут кому‑нибудь дарить добро. Тополя и ивы, обручённые друг с другом, каждый день молились Богу о счастье и здоровье людей, ведь любили, несмотря ни на что, хотели, чтобы они очнулись, прозрели и научились пользоваться сокровенными запасами неистощимой энергии. Пластилиновый человек все понял: есть энергия, нужно её расходовать, взял топор и срубил плачущие, потому что их предали, деревья.

Хитренький мужчинка по‑приятельски похлопал помощника по спине:

– А теперь вытяни ко мне свои чудесные‑расчудесные руки, отблагодарить хочу, – и, хитро улыбнувшись, ударил топором по мягкому, чувствительному пластилину. Наш герой посетовал только, что не сможет больше молиться пластилиновому Богу. А в остальном ничего страшного, ведь у него есть ещё ноги.

Ветер кусался, листья уничтожали следы, хороня их в красно‑жёлтых могилках. Люди отбрасывали тени, солнце устраивало театр, куклами стали мысли, слова, жесты, а Кукольник играл на флейте, – невидимый рыцарь, живущий на самой высокой горе. Пластилиновый человек сел на траву, чтобы съесть пластилиновый обед из пластилинового контейнера. Какая‑то узколицая личность с руками помогла ему.

– Но ты, наверное, знаешь, что за любую помощь принято платить, – у собеседника хищно загорелись глаза. Наш герой застенчиво улыбнулся и согласно покачал головой.

– Хорошо, что ты это понимаешь, идём же!

Некий замороженный человечек лежал на земле и уже почти добровольно принимал на себя удары миллиардов ног. Он не плакал, не кричал и не взывал к Богу, а молча покорялся своей незавидной участи.

– Ты тоже должен его ударить, чтобы быть как все, понял? – вот что сказали пластилиновому, и тот, втянув голову в плечи, с силой, с размаху пнул лежачего в живот.

Если не быть как все, пластилиновая теория теряет смысл. Так думал наш обезумевший герой, так думал измученный пластилиновый мир, а человек с узким лицом назвал безрукого «героем» и в знак глубочайшей признательности оторвал ему ноги.

Тогда пластилиновый колобочек покатился по широким полям: как хорошо, что у него всё ещё есть голова и он до сих пор умеет думать. Он был уверен: все люди всегда размышляют об одном и том же, ведь они нисколько не отличаются друг от друга, у них одинаковые пластилиновые мысли.

За стёклами ресторана беззвучно двигались фигуры, окружённые полумраком и тонкими многоцветными запахами. Пластилиновый человек заворожённо открыл рот; танец казался тёплым и мягким, ещё мягче, чем всё его тело, и хотелось построить мост, чтобы быть принятым в круг. «Почему я здесь, а они там? Ведь я делал всё для того, чтобы ничем не отличаться от них».

Но всё рассеялось, как волшебство, потерявшее волшебника, и из многоэтажного дома вышла толпа с огромными разрисованными плакатами. Волна подхватила пластилинового человечка и понесла прямиком на главную площадь.

– У тебя нет ни рук, ни ног, но ты можешь кричать, – шепнул новичку длинноногий великан с зонтом. А новичок с радостью согласился, ведь он снова мог быть полезен людям, а главное, находиться рядом с ними и ощущать себя их частью.

«Нет образованию, – изо всех сил кричал пластилиновый, – образование убивает интеллект!»

Пошел дождь, раскрылся зонт, великан обнял крикуна и пообещал его, как следует, вознаградить. А потом попросил закрыть глаза и вдруг снял с него голову. Пластилиновый кусок утратил‑таки способность думать, но у него всё ещё оставалось сердце, он мог чувствовать радость и боль.

В город вошла плавная вечерняя жизнь, зажглись фонари, загрохотали каблуки. Всё вокруг казалось пошлым и наивным одновременно. Фальшь и истина, ложь и правда переплелись в единство и принялись целоваться в углу. Часть поцелуя досталась и пластилиновому, в сердце затыкали заржавленные иглы. Барышня в лиловой шляпке погладила бедняжку по спине.

– Ты любишь меня, дорогой? Любишь ли ты меня так же, как я люблю тебя?

И тогда пластилиновый комочек с громко бьющимся сердечком теснее прижался к исцелительнице, поверив в искренность красивых слов. Насладившись мягкостью пластилинового тела, она вырвала из него горячее окровавленное сердце.

Чуть выше фонарей зажигались звёзды, яркие, изящные, мудрые. Если дольше, чем обычно, наблюдать за переплетениями созвездий, можно совершенно точно назвать их живыми. Не бояться, что ошибся, потому что это единственное НЕ заблуждение из цепи заблуждений, небо не знает насмешек над истиной и правдой. Звёзды играют, танцуют, живут и надеются, что кто‑нибудь в этом пластилиновом мире выглянет из окна, посмотрит наверх и, втянув запах новорождённой ночи, прикрыв глаза от восторженного наслаждения, зазвучит: «Я живой».

Несуществующий диагноз

Кап‑кап. Чёртов кран! Когда же его закрутят эти большие красные руки? Кап‑кап‑кап. Жутко действует на нервы. Медленно поворачиваю голову. Шея болит. Значит, всё в порядке, значит, тело царапает неврастеническое пробуждение. Неврастеническое пробуждение царапает тело. Раз – и слабо скольжу по грязной простыне. Два – шевелятся пальцы на ногах, – почти счастлив. Три – с трудом разлепляю веки и… четыре – открываю глаза. Широко. Кап‑кап‑кап‑кап. У меня длинные ресницы, – чувствую их кожей. Чувствую, но не вижу. Я не вижу свое лицо вообще. И ты, и ты, и ты – тоже (не видишь). А если мы его не видим, как можем утверждать, что оно есть? Вы скажете, – посмотри в зеркало, и ты поймешь. И я пойму, что ни черта не понял. Зеркало идеализирует человека; и это никакая не глупость, а чистосердечная правда, про которую лгут все зеркала. Твердят, мол, «вы, люди, ничего не понимаете, мы созданы ради истины, во благо ей», а на самом деле ласкают твой бесконечный эгоизм. И если бы я сейчас увидел хотя бы одно зеркало, плюнул бы в своё несуществующее лицо, лицо‑проекцию, пародию на настоящность.

Кап‑кап‑кап‑кап‑кап. Кажется, он безбожно протекает. Оплошность сантехника! Я срываю со своего незнакомого тела огромное, как мутировавший лист, одеяло. Всё тихо. Мне – страшно. Глаза отвратительно‑мерзко болят. Может быть, я ничего не вижу? Страшная догадка подпрыгивает в ошалевшем мозгу, как будто кто‑то натирает виски нашатырным спиртом. (От одного воспоминания об этом запахе вздрагиваю!)

Я неслышно пробираюсь к окну. Провожу пальцами по гладкой поверхности пыльного стекла. Мне кажется, оно не хочет мне подчиняться. В чём дело? Я же никого не целую! Корчась от боли, закрываю глаза. Всё равно от них никакого толку, – я и вправду ничего не вижу. И всё‑таки я знаю, что там за окном. И всё‑таки меня бросает в жар, когда я думаю обо всём только что осознанном. А когда я думаю, хочу обратно. Я хочу вернуться в мой беспамятный мир комы.

Кровавый вечер суетится в объятиях черного плаща, а я всё время спрашиваю… Где я оказываюсь? На какие координаты закинута моя душа? И как их высчитать, как узнать точные цифры? Нужны ли для этого специальные приборы? Или поможет только разум, скептический разум, извечный помощник?.. Я стою у окна, за окном – чей‑то мир, который должен был стать моим. Но этот крошечный кусочек нашей Вселенной, что за окном, что вне моего замкнутого пространства, остаётся для меня космически недоступным. Я его не вижу, я всё осязаю, всё время осязаю, поэтому заработал аллергию на вещи. Вы, конечно, рассмеётесь, мой иронический слушатель, но я говорю правду и ничего кроме.

 

У меня действительно аллергия на вещи, и если бы это было диагнозом, то называлось бы какой‑нибудь тактиломией, наподобие всяких разных шизофрений. Мои тактильные ощущения обострены, я вижу людей насквозь через молчаливый диалог с теми предметами, к которым они прикасались. Я узнаю миллиарды историй, испытываю боль, ненависть, страсть, страх, становлюсь самой эмоцией, отпечатком оставленной на моих предметах. Я называю их так: «мои предметы». Эгоистично возомнил себя собственником. Но если только я их ощущаю, чьи же они еще? Мне скажут, так не бывает, и я всё выдумываю, я психически болен, неустойчив, агрессивен и что‑то в этом роде. Мне скажут, такой болезни с причудливым названием «тактиломия» не существует, а значит, и я не существую, потому что пациент без диагноза – это как человек без имени. Вы глубоко заблуждаетесь, я существую. Су‑щес‑тву‑ю. Ведь я всё‑таки мыслю.

Я хотел выбрать себе дом на ощупь. Чтобы было всё по‑теплому и по‑уютному. Чтобы можно было греться у камина и жевать шоколадные конфеты. Чтобы рядом находился тот, к кому приятно прикасаться. Я хотел, но оказалось, всё предрешено.

Как‑то вдруг мой товарищ пообещал подарить мне новую жизнь.

– Я не собираюсь ничего тебе объяснять. Просто напивайся и ни о чем не думай.

Под «напивайся» он разумеет «бери от жизни всё». Просто ненавидит банальные фразы и не любит повторяться. Я вцепляюсь в его руку и испытываю паралитический шок. Смеюсь и ругаюсь, – обругиваю пустоту. Красноречиво играю его жалкую роль подлеца. Это демон Гамлета, сатана судьбы, строптивое животное, пытающееся выкарабкаться из капкана. Я чувствую, как кровь течёт по моим измождённым рукам, – пытаюсь задушить чьё‑то ничтожество и чью‑то неспособность на месть. Я чувствую, как лицо безотказно содрогается под натиском огромных человеческих кулаков. Во мне нарастает отчаянный дикий страх. Меня ненавидят. Меня презирают. Меня втаптывают в грязь. Я не сам такой, это они – бесенята с широко распахнутыми глазами – делают из меня беспомощное существо. Толпятся и шлёпают тяжёлыми школьными портфелями. Больше не могу держать эту горячую ладонь.

– Я просто больше не выдержу! – что было сил, кричу я, резко отталкивая своего обомлевшего товарища.

– Ты такой нервный…

– Нет, ты ошибаешься, это всё ты, ты нервный.

– Почему?

– Потому что несколько секунд назад я был тобой.

– Смеёшься?

– Никогда меня больше не трогай.

– Замечательно. Не буду.

– Спасибо.

– Да катись ты к чёртовой матери!

Больше всего на свете я хочу быть обычным незрячим. Тогда бы не пришлось сражаться с реалиями этого блудливого вечера. Тогда бы набережная, по которой я иду, стала бы просто набережной, люди, которых случайно задеваю плечом, – просто людьми. Клянусь, нет ничего беспощаднее, чем заглядывать в чужую душу. Это самый эффективный вид смертной казни, – пытка не кончается никогда.

Когда я иду по набережной, тысячи людей проходят мимо, обнажая своё существование с помощью тонких дуг неизбежного шума. Да, люди и шум – две неотделимые друг от друга вещи, даже если вокруг – безупречная тишина. Впрочем, я тоже шумный, беспомощно шумный. Мы все такие; и чем больше мы люди, тем больше шумим.

– Почему тебе нравится жить? – спрашиваю я у своего товарища.

– Я не знаю.

– Совсем?

– Не совсем.

– То есть ты боишься ответа?

– Нет. Я не хочу об этом думать.

– И всё‑таки?

– Ты над всеми так издеваешься?

– Я просто хочу знать.

– Хорошо. Я мазохист. Потому что я мазохист. Мне нравится жить, потому что я мазохист, – нервничает, – ещё повторить?

– Нет.

Мой странный товарищ погорячился с вопросом: «ты над всеми так издеваешься?» У меня нет этих «всех», я оторванный ломоть. Гуляю по набережной и собираю ощущения, как коллекционер, которого уже тошнит от своей коллекции. Когда люди бьются локтями и задевают моё тело, мозг готов взорваться от переизбытка гормона ощущений. А я ещё должен казаться нормальным. Ну клоун, честное слово. Только я не хочу в цирк.

Я готов бежать в поисках нехоженых дорог. Я молюсь, чтобы и для меня нашелся какой‑нибудь необитаемый остров. Хочу жить, как Робинзон Крузо, но никуда не возвращаться.

– Что с тобой происходит? – как будто интересуется товарищ.

– Где бы я ни был, я по нескольку раз переживаю моральную смерть.

– Ты шутишь! – не верит он.

– У меня нет чувства юмора, – подвожу итог.

Тяжело раненные жизнью, измученные, избалованные и прочие кусачие существа врываются в меня, разбивая вдребезги, бродят по венам, купаются в крови и насильно заставляют вкушать свои страдания. Делая шаг вперед, я всякий раз наступаю на чей‑то след, – шквал историй накрывает меня с головой огромным вещевым мешком.

– Доктор, я ведь не вполне здоров, правда? – спрашиваю в стенах мрачной больницы.

– Ты настолько здоров, что проживешь не меньше ста лет.

– Вы это всем говорите?

– Не совсем. По крайней мере, у тебя крепкое сердце.

– При чём здесь сердце? И что такое сердце?

– Сердце – это счётчик.

– Моих дней?

– Твоих дней.

– Моих оставшихся дней?

– Ребёнок.

Каждый день я узнаю слишком много историй, тщетно пытаюсь завязать свои сюжетные линии. Наверное, чтобы лучше узнать главного героя. Главный герой – конечно, я. (Погребённый заживо под ворохом чужих жизней).

Мой товарищ настойчиво приводит ко мне девушек, которых мне полагается любить. Но как только мои губы касаются их омерзительно больших ртов, я падаю на колени, чувствуя себя обескровленным; они как бомбы замедленного действия, а я их обезвреживаю.

– Милый, что такое? – воркует какая‑то бесцветная.

– Не прикасайся ко мне.

– Но я люблю тебя!

– Люби, только не прикасайся.

Омерзительно шумная пощечина. А потом – громко хлопает дверь.

Я чувствую себя почти счастливым. Это означает, что моя украденная энергия скоро вернётся, если не делать лишних движений. Но о каких движениях может быть речь, если я даже на одном месте не могу стоять безболезненно?..

Из дневника Л.М.:

Чудный он очень, этот человечек, славный. Даже красивый. Но жуткий – у него вполне осмысленный взгляд, точно он всё видит, абсолютно всё, просто не признаётся в этом. Как у настоящего слепого могут быть такие выразительные глаза цвета шоколадных конфет с ликёром? Что за мистика! В них пляшет такое любопытство, что, кажется, они способны видеть человеческую душу. Он и мою тоже видит… Он знает о ней больше, чем я, и меня это пугает.

Ходит очень медленно, осторожно ступая… Опирается на длинную трость, которую брезгливо защищает от чужих прикосновений, всё время останавливается, присматривается (мне так кажется!). Решительно никто не догадывается о его болезни. Чудной такой болезни, редкой, один случай на миллиард.. Тактиломия, как сам говорит, обострение осязательных ощущений. В общем, бред сумасшедшего…

– Знаешь, раньше ты любил кататься на мотоцикле. Хочешь попробовать и сейчас?.. – предлагает мой глупый товарищ.

– А он способен оторвать меня от земли?

– Еще как!

– А я ничего не буду чувствовать?

– Ни капли.

– Только ветер и скорость?

– Только скорость и ветер.

…Но он чувствует, чувствует что у неё сильные руки. Она сжимает его напрягшиеся кости и почти ломает их,  те, что под кожей. Желание жить играет в её гитарной душе – лишь бы не оборвать струны, – это единственная цель. Она не думает, что и он может умереть. Важнее спастись самой. Хочет, чтобы через несколько часов её не вынесли в гробу. Или вынесли не её. На него она просто плюет. Не то чтобы не любит, но… Он должен её спасти,  это его единственная функция. Почему он её не выполняет? Почему он – сломанный радиоприёмник?

Удар приходится на лобную кость. Руки уже не поддаются лживым усилиям воли. Губы кусают эгоизм давно бессмысленного смысла. «Может быть, ты сделаешь что‑нибудь? – кричит она.  Может, что‑нибудь сделаешь?» Кричит так громко, что он её не слышит.

Осколок плотно входит в голову, заползает под виски, взрывает бессмыслицу мозга злой насмешкой судьбы. Кровь‑вино‑яд хлещет из неустойчивой плоти и пляшет под руку с медленно подползающей смертью. Впрочем, она уже давно бродит неподалёку и ждёт, ждёт, ждёт.

Он стискивает зубы. Он  страшный человек с несуществующим диагнозом.

Мне нестерпимо больно. Я только что чувствовал смерть своей возлюбленной. Я стал её плотью, её борьбой, её тщетным усилием выжить. Сжимаю руками виски. На лбу выступает пот. Плотные капельки скачут по щекам, скатываются на заляпанное невидимой кровью сидение. Открываю рот, впускаю в лёгкие тошнотворные облака гибельного дыма и истошно кричу. (Так вот, что было до!.. Так вот, что было до моей чёртовой комы!) Нет сил терпеть такую бесполезную пытку. Нужно всего лишь броситься вниз, на асфальт, где вёе‑таки легче (это наверняка из‑за дождя, который смывает следы чьих‑то историй). Ведь дождь ещё никем не запятнан. Тот, что падает с неба… Он единственный дарует спасение, не так ли?..

– Останови! Останови, я тебе сказал!

Товарищ нажимает на тормоз. Я – прочь на асфальт. Часто дышу и прорезываю товарища пронзительным взглядом.

– Ты в порядке? – как‑то робко и немного виновато спрашивает он.

Отворачиваюсь и не отвечаю. Ненависть желчным потоком бросается в лицо.

«Иди к чёрту! – рычу про себя. – Пожалуйста, иди к чёрту!!!»

Из дневника Л.М.:

Он говорит: «Эта тактиломия, выдуманная врачами,  всего лишь название божьего наказания. И это наказание предназначено мне, только мне одному… Моя девушка погибла, а я выжил по каким‑то чертовски несправедливым законам природы. И хоть бы ногу, что ли, сломал, или руку, или головой повредился… Так нет же, ни царапинки, ни изъяна, а только этот бредовый диагноз».

Та девчонка мечтала переставить местами чёрные и белые фигуры, чтобы поставить мат судьбе. Она очень сильно хотела жить, но её друг нехотя вырвал эту драгоценную жизнь.

В больнице беспрестанно уверяют: «Всё будет хорошо. Самовнушение – главное лекарство». Кажется, я вижу ехидную улыбочку обмана. Этакий слащавый голосочек подразумевает только такую бестолковую насмешливую физиономию.

Пальцы хрустят на липкой дверной ручке. Тысячи голосов хором кричат в моём разрывающемся мозгу и…

…я слышу как люди умирают. Они цепляются за эту ручку, как за последнее средство спасения, и пытаются удержать равновесие, помогая себе двумя слабыми ногами.

 Вы говорили, что всё будет хорошо, – твердит голос с отчаянной злобой, – говорили, что самовнушение – главное лекарство. Катитесь к чёртовой матери! Он умер… Почему он тогда умер?

Я пошатываюсь, отпускаю ручку и, обессиленный, прислоняюсь к стене. Демоны потерянных надежд жадно перебивают друг друга в моей огромной голове.

Он не проживет и три дня… Помогите! Всё будет хорошо. Самовнушение… Катитесь к чёрту, твари! Он… выживет? Она скончалась. Мне больно! Воды, ради бога! Священника… У вас есть священник? Я вам ещё раз говорю, все будет хо‑ро‑шо. Мой сын повесился! Сделайте что‑нибудь, доктор! У моей дочки шизофрения!.. Боже, спаси и сохрани. У вас рак легких. Всё будет… – я затыкаю уши руками, бегом несусь вон из этого затхлого городка, пахнущего трупным ядом. «Сколько раз мне придётся умирать? А воскресать? А воскресать на раз меньше».

На улице я ни с кем не сталкиваюсь. Тщательно обхожу всех стороной, как будто вижу. Всякая близость мне противна. Всякая близость равняется ещё одной болезни, ещё одному угасанию.

Иногда возникает желание домашнего уюта. Хочется, чтобы кто‑нибудь обнял, привлёк к себе так, чтобы сделаться неделимым элементом. Хочется почувствовать такое же тепло, как от вязаных варежек. Но кто способен совершить этот подвиг ради меня? Лишь человек‑чистый лист, каких нет в природе; за спиной каждого неизбежно вырастает столп отвратительных историй. Читая такие, я отворачиваюсь: не могу возлюбить, когда вижу только голые недостатки. Отрицательно заряженное всегда танцует на поверхности, тщательно скрывая что‑то подлинное. Пока я копаюсь в ошмётках зла, мои ноги успевают сбежать от спящего добра.

 
Из дневника Л.М.:

Когда мы встретились, он походил на затравленного зверька. Беспокойно озирался по сторонам (глазные яблоки бешено бегали взад‑вперед), водил носом, точно принюхиваясь, приглаживал мокрые от дождя волосы.

Я протянула ему руку. Он не ответил рукопожатием. Мой чудный человечек смотрел сквозь меня, сквозь мое исполосованное страданиями тело. Плотно сомкнул губы и помотал головой, чтобы спастись от звуков. Мне захотелось одеть его в какой‑нибудь непроницаемый скафандр.

Я тогда в один миг лишился всего: пародии на уют и фальшивого друга, которыми, к слову сказать, жил и упивался, потому что ничего достойнее не находил. Впрочем, как можно обвинять моего доброго товарища… Он поскользнулся случайно, а, покатившись, просто не смог остановиться – кнопка «стоп» забарахлила.

Щёлкая словами, мой идиллический приятель стоит передо мной и нервно интонирует:

– Раскрась свою жалкую жизнь яркими красками, – плюется он, – поверь, это средство избавления от всего, даже от этой твоей тактимии или как… Это реально работает, брат! – хлопает по плечу. Пребольно, но обнадеживающе. – Ты только попробуй. Дай‑ка мне свою руку, я всё сделаю как надо.

– Оставь, – бормочу, отводя его теплую ладонь, – я сам. Мне не нравится, когда меня трогают… Ты же знаешь.

– Но как же… твоё зрение… Вены сложно найти на ощупь.

– Я найду.

Он как будто осторожно подаёт мне шприц. Я так же осторожно, даже интеллигентно, беру предлагаемый дар. В этот момент я мечтаю быстро ввести наркотик в вену и ни о чём не думать. «Пожалуйста, отключите мысли», – прошу, жаждая окунуться с головой в состояние нирваны, пусть и на считаные минуты. Но мой разъярённый мозг работает ошеломляюще быстро. Он выбрасывает в меня несколько тысяч душераздирающих картинок. Держу в руке заражённый чужой кровью шприц и разгадываю идейный смысл наркотика. Страсть ломки, жажда экстаза, аллергия души, падение в бездну, галлюцинации смерти, сыпь разбитого будущего, последний крик, тихий шёпот «прощай…» Всё вихрем кружится во мне, остолбеневшем, с орудием смерти в руках. Я борюсь и всё‑таки уступаю, я мечтаю и оказываюсь у разбитого корыта, я глотаю пилюли и убеждаю себя, что соскочу, я пишу кровью слово «героин» и продаю тело за новую дозу, я успокаиваю маму и всё‑таки забираю последние драгоценности, меня лечат электрошоком и я не выживаю; я – овощ, безвольное создание. Я – гарантия апокалипсиса, жертва химии, окурок несбывшейся мечты. Я – падший ангел, вообразивший себя Богом. Я добровольный больной (подписываю договор с дьяволом‑наркодилером) и сам создаю свой ничтожный диагноз, за которым скрывается лишь одно… Отщепенец, один из отбросов общества, насилующий собственное будущее

Шприц с недовольным кваканьем шлёпается на пол. Я поворачиваю к конченым людям своё изуродованное ощущениями лицо и выговариваю два бесполезных слова:

– Это страшно.

И бросаюсь бежать, чтобы больше никогда не чувствовать ничего подобного. Не вижу смысла в том, чтобы становиться одним из них. За несколько секунд, что я держал в руках этот многострадальный шприц, я стал одновременно ими всеми, познал все свойства и действия испепеляющего разум наркотика, прошёл все стадии и даже умер… снова. В такие минуты я мечтаю закопать себя в песке. Меня становится слишком много. Моё «я» – это слишком много личностей. Это почти миллиарды глупых мерцающих мотыльков, носящих гордое название «люди». Но я не мизантроп, нет; мне кажется, я даже люблю людей, просто неизбежно устаю от их бесконечных историй. Если бы на моём месте был писатель, он бы сумел воспользоваться ими себе во благо. Сидел бы да записывал, а потом продавал за миллионы и всеобщее признание. Но я не стремлюсь к их сохранению, пусть лучше у каждого останется свой личный фонд воспоминаний. Молю о забвении: не хочу ничего знать. Пустая голова да улыбка дурака – лучшие помощники. Вот уж действительно лекарство от всего, не то, что это ваше самовнушение. Слово‑то какое выдумали, грандиозное.

Из дневника Л.М.:

Я была уверена: он от меня отвернётся, как отворачиваются все эти брезгливые люди, На мне – клеймо. Страшное, на половину лица, клеймо проклятого детства. Я пряталась в воротник куртки, чтобы шрам не так бросался в глаза. Я ведь не могла уйти, он загородил мне дорогу. Ужасно хотелось курить, хотя я никогда в жизни этого не делала. Будто сейчас это могло как‑то помочь  облечь обнажённую тишину в шёлковое платье взаимопонимания. Чудак шаркал ногами, точно коллекционируя мои следы. Он как будто разглядывал их, рассматривал, хотя глаза были прикрыты, как в лёгком сне‑отдыхе. Легонько коснулась его плеча; он жадно вцепился в мои пальцы и безудержно громко вскрикнул. Его огромные чёрные глаза пронзали моё лицо вместе с уродливым шрамом. Движением головы я откинула назад длинные каштановые волосы. Бросила вызов, мол, на, любуйся на мой шрам, если тебе так этого хочется. Что, не нравится? Не нравится, я спрашиваю? Но мой странный незнакомец загадочно улыбался – уголками искусанных губ. «Не насмехается,  заметила я, – тут что‑то другое. Что‑то совершенно новое. Да ему же… ему же плевать на шрам!» Я беззвучно засмеялась, сама не зная чему. И тогда он заговорил…

В поисках дома я обежал часть безобразно огромного города. Сомневаюсь, что в другой части нашел бы что‑то большее. Ни одно здание, ни одна дорога, ни один человек не были отмечены печатью нужной мне невинности. Я не отыскал ни одного чистого листа – ошибки, кляксы, пятна выливались на меня кровью.

И тогда, в десяти шагах от конца света, я повстречал её. Это было у залива, и она оставляла следы на песке. Я стянул ботинки, чтобы лучше чувствовать горячие отпечатки её босых ног.

Досада, отчаяние, боль, обида, непонимание, предательство привычным шквалом накатываются на моё измученное подсознание. Но из жерла рассыпанных бед бьёт яркий свет, обнимающий каждую тропинку, ведущую к таинственным мирам человеческих душ. Он обнимает, но обнимает пустоту, потому что ничего не находит на этом длинном пути. Трясина и пустошь, – сюда ведут все эти треклятые дороги, вместо того, чтобы соединять судьбы. «Одиночка, вот она кто, эта девушка, – понимаю я, прижимая к вискам её дивные тонкие пальцы, – тоже искала счастье. Тоже искала уют и тепло, дом… Но её надежды ломали другие, чёрные завистники! И как после этого не сломаться самой?» – я целую её тёплую руку.

Свет ещё ярок. Он ослепляет меня, влечёт, хочет, чтобы я воссоединился с ней. Я пытаюсь заговорить, но изнутри вырывается только жалкий крик. Она еле слышно вскрикивает в ответ, и этот звук становится эвфонией, волшебной мелодией, наполняющей зашифрованное ею, её помыслами, её движениями пространство. И я прошу её заговорить со мной.

– Я не способен причинить тебе боль. Я ведь знаю, каково это. Я даже болен. Ты, конечно, не слышала ничего об этой болезни… Тактиломия – способность чувствовать людей, читать их истории через прикосновение к ним или к вещам… – я заставляю себя замолчать. (Дурак! Зачем быть таким многословным?)

– Ах, тактиломия… – как‑то растерянно бормочет она, – значит, так это называется.

– Именно. Из‑за этого диагноза ни с кем не можешь сблизиться.

– Точно. Близость с людьми невозможна.

– Но не со всеми.

– Разве?

– А как ты думаешь, почему я заговорил с тобой?

И она удивляется:

– А почему ты заговорил со мной?

– Потому что в тебе есть душа, – вспоминая про яркий свет, выпаливаю я.

– А разве её нет у других людей?

Не нахожу, что ответить. Протягиваю к ней руки, чтобы вдохнуть её всю.

Он поцеловал меня и назвал нас неделимым элементом.

А потом я говорю:

– Мы теперь неделимый элемент.

– А как же шрам? – почему‑то спросила я, как бы нарочно поворачиваясь к нему обезображенной частью лица, как будто он мог видеть.

– Этот шрам принадлежит не тебе, но ты боишься отдать его законному хозяину.

– Как это так? – не поняла я, коснувшись своей щеки.

– Шрам – всего лишь частичка твоего прошлого, которую ты у него украла.

– Значит, это вовсе не моё клеймо? И я могу отдать его прямо сейчас? – мне стало совсем тепло.

– В точку, – радуюсь. – Ты ведь тоже читаешь меня?

Я не то чтобы понимала его, но слова хлестали из меня добровольно.

– Наверное. Ты думаешь, что мы теперь должны выкарабкиваться вместе?

– Не совсем, – неопределённо качаю головой, – то есть я хочу сказать, что слово «выкарабкиваться» не то.

– Значит, держаться вместе? – предположила я.


Издательство:
Автор