© Андрей Ветер, 2019
ISBN 978-5-4485-8335-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Я далёк от стихов…
Я завяз в полупрозе…
Стихи
Когда-то моя мама любила стихи. Давно любила. Давно собирала их. Может, и не любила, но увлекалась. Это значит, что всё-таки ценила.
Зная это, я подарил ей три тома поэзии. Книги в те годы не ждали покупателя на полках, за книгами надо было охотиться. Они издавались миллионными тиражами, но растворялись в огромном Советском Союзе без следа. Все читали. Книги были самым надёжным развлечением и, как говорили, самым хорошим другом. Поэтому почти не получалось достать их. Книгу брали почитать у знакомых, и нередко отношения между людьми рвались из-за того, что кто-то не вернул книгу. Это называлось «заныкать». Книги были в цене. Не в смысле денег, а в настоящей цене: их уважали.
Долго я бродил вдоль прилавков центрального Дома Книги на Новом Арбате, но там были только книжульки в два десятка страниц. Для подарка они непригодны. И вдруг меня отозвал в сторону какой-то мужичок со шныряющими глазками.
– Чем интересуешься?
– Стихами. Маме на день рождения.
– Пойдём, покажу кое-что.
Он завёл меня под лестницу, огляделся, повернулся спиной к залу и достал из своей сумки три увесистые книги. Поэзия разных лет.
– Глянь. Сгодится?
Я повертел книги. Новенькие. Чистые. Пахнущие типографией.
– Сколько стоит?
Официальная цена каждого тома 2—94.
Мужичок содрал по 10 рублей за каждую – целое состояние для меня, студента.
К сожалению, не помню, удалось ли мне порадовать маму, но знаю, что мне жутко хотелось сделать ей приятно. Она же любила стихи.
Много лет эти книги стояли у неё на полке. Потом она положила их под кровать. В качестве подставки. Под ножки кровати, чтобы кровать приподнялась со стороны головы. Книги продавились, это естественно.
Когда-то она ценила поэзию. Ходила на поэтические вечера, переписывала стихи в тетради. Сейчас не читает, не ценит их. Она состарилась и опустилась. Она ценит только деньги, которых у неё нет. Она думает, что книги ничего не стоят, поэтому не ценит их. Использует их как кирпичи.
Как ни странно, увидев это, я не обиделся. Можно ли обижаться на больного человека? Кроме того, это её книги, я сам подали их ей. Хорошо, что она нашла им применение.
Сегодня многие не покупают бумажных книг, читают электронные. Мне нравятся электронные книги. Они хороши во многих отношениях: не пылятся, не занимают место, их удобно возить с собой в командировку или в отпуск. Но у электронных книг есть один колоссальный недостаток. Их нельзя подсунуть куда-нибудь в качестве кирпичей, на них нельзя сидеть, как на стуле, и ими нельзя растапливать печь.
Время
Последнее время меня подводит время. Да, именно так. Оно будто сорвалось с цепи, ну, вроде той лохматой собаки в соседском дворе, которая сошла с ума и стала бегать вдоль дороги туда-сюда наперегонки с машинами. Время стало другим. Что-то стряслось с ним.
Не в часах дело, не в стрелках, изображающих автоматический циркуль, и не увядающих чертах лица, бесцеремонно вылезающих из зеркала. Дело просто во времени.
Мне кажется, что его не хватает. Из-за этого я читаю по диагонали и всё теряю. Читать надо медленно, со вкусом. Гурманы отличаются умением наслаждаться и не спешить. Для гурманов нет времени. А я был гурманом. Раньше был. Гурманом во всём. Поэтому был счастлив. Я умел наслаждаться. Но сейчас кто-то заменил механизм времени. Внутреннего времени. Оно засуетилось. Оно обезумело. Оно пытается обогнать меня. Поэтому я потерял вкус. Я тоже стал суетиться. Внутри себя суетиться. Пытаюсь обогнать себя, обогнать мои желания, обогнать всё, что попадает мне в руки. Я не рассматриваю, а скольжу взглядом. Рикошет, а не взгляд. Рикошет всюду. Слушаю – не слушая, потому что надо успеть куда-то ещё. Читаю – не читая, потому что жадность схватить следующую книгу разрушает текст, рубит его, перебрасывает кусками с место на место. Всё стало пресным и бесцветным.
Если бы не время…
Кто-то подменил его во мне. Я боюсь не успеть.
Куда?
Просто не успеть. Всего так много. Раньше тоже было много, но я не боялся не успеть. Я просто был во всём, что делал. Наслаждался. И вот перестал. Побежал. Неправильно это. Неправильный ритм. Испорченный ритм. Испорченное время внутри меня.
Мне хочется танцевать под ночным небом, в плавном покачивании музыки, под убаюкивающим мерцанием звёзд, под тёплыми прикосновениями южного ветра. Но я знаю, что надо успеть что-то ещё. Что именно? Этого не знаю. Я же никуда не тороплюсь, зачем же спешить, зачем же обрывать удовольствие танца? Зачем лишать себя наслаждения?
Я спешу заглянуть дальше, не успев оглядеть то место, где я сейчас. Что-то испортилось во мне. Сломалось. Сместилось, как тектонические плиты. Сместилось и вызвало разрушительное цунами внутри меня. Всё разметалось. Всё превратилось в труху. Всё перевёрнуто. Всё перемешано.
Я спрашиваю про третье блюдо, хотя только притронулся к первому. Я не присутствую. Я убежал вперёд, ничего не ища там. Просто я боюсь не успеть. И не получаю того, что держу в руках. Теряю. Всё теряю. Ежедневно, ежечасно, ежеминутно.
Нет большего несчастья, чем сломавшееся внутри меня время. Нет больше пустоты, чем пустота моей суеты.
Хочу наслаждаться поцелуем. Вкусом поцелуя. Атмосферой комнаты, где поцелуй застал меня. Окружающими звуками. Вечностью этого поцелуя.
Хочу наслаждаться книгой. Поцелуем книги. Музыкой книги.
Хочу наслаждаться вином.
Хочу наслаждаться солнцем.
Хочу наслаждаться улицей.
Хочу наслаждаться жизнью.
Хочу найти мастера, который сможет исправить мои разладившиеся внутренние часы и вернуть меня в русло моего времени, чтобы сейчас было только сейчас…
Письма
Мы писали друг другу письма. Часто и с чувством. Обычные письма на бумаге. Интернета ещё не было, он ещё не сделал нас всемогущими. Мы даже не догадывались о том, как изменится наша жизнь, наши письма, наше общение и мы сами. Изменимся к худшему.
Но в то время мы ещё не испортились. Нас переполняли чистые чувства. Мы признавались, что скучаем. Признавались многословно. При этом вспоминали что-то ещё, отвлекались от признаний, принимались рассказывать про вчерашние события. В письмах мы разговаривали. В письмах мы любили.
Встречаясь, мы разговаривали меньше. Нас пожирала страсть. Изголодавшиеся по желанной наготе, мы отдавались друг другу, теряя счёт времени.
Мы жили в разных городах. Не очень далеко. Три часа лёту. Иногда звонили по телефону. Ждали, соединят или нет. Не знали, застанем ли друг друга, услышим ли, скажем ли что-нибудь. Часто не заставали и тогда бросались к бумаге, чтобы высказаться.
Письма! Конверты! Какое это было удивительное время! Какое волшебное состояние охватывало, когда письмо попадало в руки. Какое предвкушение удовольствия!
Сначала посмотреть на просвет, чтобы увидеть письмо внутри и не порвать его, отрывая краешек конверта. Потом вытащить письмо, сложенное пополам. Несколько страниц. Повертеть их – до конца ли исписаны. И начать впитывать его в себя, дышать им.
Голос… О как я любил голос писем! Я их всегда слышал. Её голос звучал в каждой букве. Каждая строка пела её голосом. Клянусь – я слышал голос.
Наверное, это просто любовь. И чистота. И телепатия, рождённая желанием встретиться, обнять, раствориться друг в друге. И опять расстаться, чтобы отдаться бумаге, заполнить её чувствами. На расстоянии, разделявшем нас, ничто не могло быть важнее писем. Мы сами теряли свою значимость. Письма делались главнее нас. Мы зависели от них. Молились на них. Каждое утро заглядывали в почтовый ящик – пришло, не пришло? «Тебе письмо. Танцуй». Можно ли такое про SMS?
Любовь постепенно уходила, а письма оставались.
Невыносимость
«Превращение музыки в шум – планетарный процесс, которым человечество вступает в историческую фазу тотальной мерзости. Тотальный характер мерзости проявился прежде всего как вездесущность акустической мерзости: машины, мотоциклы, электрогитары, дрели, громкоговорители, сирены. Вездесущность визуальной мерзости вскоре последует». (Милан Кундера «Невыносимая лёгкость бытия»)
Любопытная точка зрения. С ней можно не соглашаться, но согласие и несогласие не имеют значения, когда речь идёт о литературе. Спор идёт уже не о книге, а о мыслях, прорвавшихся в атмосферу и живущих с тех пор самостоятельно.
Мерзость, о которой сказал Кундера, уже здесь. Она на улице. Она в телевизоре. Она в музеях. Она всюду. Но её нет во мне, и это значит, что она не вездесуща…
Читаю Кундеру с большим интересом. Сначала что-то не пускало меня, будто между мной и книгой стояла стеклянная стена: я видел текст, но не мог войти в него. А ведь в книгу надо войти, только тогда она откроет читателю всё глубоко личное, что поместил в неё писатель. Сколько таких книг приходило ко мне… и не давалось в руки. Они казались мне насмешкой, издевательством: я хотел их, но они отторгали меня – разве такое возможно? Отторгали моё неспокойствие. Эти книги требуют покоя. Внутреннего покоя. Это их условие. В них можно войти только при условии, если не мешают другие мысли. Даже тень посторонней мысли может уничтожить произведение, оно распадётся на отдельные слова и перестанет жить. Необходимо сделать эту книгу частью себя, и тогда только каждая страница будет открывать читателю правду о нём самом.
«Невыносимая лёгкость бытия» – не обо мне. Меня нет в этом произведении. Моих знакомых тоже нет. И всё-таки я увидел себя. Без малейших усилий увидел то, что живёт во мне. Живёт – как микроб, которому сейчас спит, но который проснётся при определённых обстоятельствах.
Кундера хотел обмануть читателя, втянув его в странную игру, где повествование важно, но не как сюжет, а как цепочка выдуманных знаков. У этих знаков нет ничего, никакого смысла, но человек цепляется за них, придаёт им значение. Но в действительности Кундера пишет совсем не об этом. Его игра не имеет названия, поэтому вводит в заблуждение. Возможно, так и надо поступать – ломать всё привычное. Не вокруг ломать, а в себе. Кундера не принуждает, он лишь рассказывает, и его рассказ может помочь читателю переменить в себе точку восприятия нашей действительности. В освобождении своём увидеть своё предательство и понять, что природа твоя – предательство. И многое другое понять. Кундера раскладывает карты для гадания, но карты открывает не Кундера, а читатель и сам же объясняет их себе.
Мне давно хотелось написать такую книгу, где одна закончившаяся история получает продолжение в чём-то или ком-то другом. И получается, что история не заканчивается. Ничто никогда не заканчивается. И даже закончившееся всё равно каким-то образом продолжается. Так уж всё увязано одно с другим. Так смог сделать Кундера.
С каждой страницей мне труднее оторваться от «Невыносимой лёгкости бытия». Каждая строчка уводит меня дальше и дальше от того меня, которого я знаю, и знакомит меня с тем, о котором я не ведал ничего, но который, быть может, даже больше меня, известного мне. Хитрец и плут этот Кундера. Я не должен был угодить в его сети, но попался-таки…
Обман
Люблю старые фотографии. Люблю старые газеты. Они пропитаны особым качеством.
Сегодня разглядывал фотографии отца, где он ещё ребёнок. Разглядывал молодую бабушку. До чего ж смешиваются чувства, до чего ж сложный замес ощущений! По сути, я смотрю на чужих людей, но я знаю, кем они доводятся мне. Если бы это были не мой папа и моя бабушка, то вряд ли я ощутил бы что-нибудь близкое к тому, что охватило меня сейчас. Бабушка очень привлекательна (с короткой стрижкой). Я вижу в ней женщину, но какой-то рычаг внутреннего табу не позволяет желать эту женщину. Вот был бы я молод, как она на той фотографии, встретились бы мы где-нибудь на танцах, что бы случилось? Она ведь так хороша! Не удержаться от поцелуя. Но если знать, кто она, то возникает противодействие: рвущаяся вперёд мысль прибивается гвоздём и не может двигаться никуда. То же и с лицом отца. Я вижу в том мальчике будущую историю жизни, мне известен тяжелейший итог его жизни, и нет никакой возможности изменить что-либо. Не поэтому ли его лицо кажется мне особенным? Я испытываю к нему определённые чувства лишь благодаря имеющейся у меня информации. Не обман ли это? Мозг подсказывает нам, что именно надо чувствовать, как режиссёр подсказывает актёру, какие краски нужно добавить для пущей выразительности образа. Сколько известно в литературе и кино историй о том, как зрелый мужчина вступает в сексуальную связь с девушкой, а позже выясняет, что спал со своей дочерью. И в нём всё меняется, хотя ничто на самом деле не изменилось. Какое коварство восприятия! Шарлатанство!
Фотографии всегда вызывали во мне чувство мистического восторга и будили фантазию. И дело не в том, что фотография – это застывшее время. Скульптура – тоже застывшее мгновение, но у меня, глядя на самое изумительное изваяние, не возникает вопроса: а что было до того и что будет дальше. Фотография же, будучи ограничена рамками, вызывает во мне любопытство. Мне всегда хочется заглянуть за эти рамки, за срез бумаги, ведь фотоаппарат выхватил только кусочек мира, а остальное пространство осталось где-то и продолжает жить, спрятанное от моего взора.
Но это касается лишь чужих фотоснимков. Мои фотографии оставляют меня равнодушными. Зная, как они сделаны и что с ними связано, во мне пробуждаются только воспоминания. А вот чужие…
Там целый мир. Там бесконечность. Там неведомые истории. Там жизнь до фотографии, жизнь после фотографии, жизнь во время фотографии. И мне хочется заглянуть в эти жизни.
Всматриваюсь в лица, в фигуры, в позы, в тени. Они вот-вот шевельнутся, двинутся ко мне, протянут руки, улыбнутся. Или уйдут туда, где фотография заканчивается. И я, конечно, пойду за ними. Пожелтевший снимок начала двадцатого века – это окно в другой мир. И не имеет никакого значения его качество, потому что фотография – только окно. У нас есть возможность заглянуть туда. Войти туда, остаться там. Множество раз можно заглядывать, и каждый раз мы будем видеть разное, потому что материал, из которого сотворён тот мир – наше воображение. Оно создаёт, оно исправляет, оно оставляет навечно и меняет одно вечное на другое вечное.
Иногда стоящие на полке фотографии пробуждают во мне ужас, потому что я чувствую их взгляд. Они смотрят на меня, наблюдают из своего окна. От них невозможно спрятаться, даже повернув фотографию лицом к стене. Отвернув их, я не избавляюсь от их присутствия. На самом деле они смотрят не на меня, а в моё пространство, где каждая точка содержит в себе целый мир, отражает целый мир, впитывает целый мир. Они смотрят на нас и видят нас лучше, чем мы видим их. Они могут спрятаться, застыть, притвориться несуществующими, притвориться плоскими картонками, оставаясь на самом деле живыми и безграничными, а мы не можем притвориться.
Вступая в контакт с фотографиями, я отдаю им мою душу. Они уводят меня к себе, отрывая меня от себя. Они затягивают, показывая мне то, что не видят другие. Мы становимся соучастниками величайшей тайны, куда не допускаются другие. Мы перешёптываемся, переглядываемся, обмениваемся нашими ощущениями. Кто угодно может, конечно, рассматривать ту же фотографию, но никто никогда не увидит то, что открывается мне, когда я проникаю сквозь плоскую картинку в «зазеркалье».
Бесспорно, фотоснимки являются пойманным мгновением. Но сам я занимался фотографией не для того, чтобы ловить время. Мне нравилось создавать. Фотографируя, я не копировал окружающую действительность, а изменял её. Взять хотя бы ракурс. Для меня это всегда был угол зрения не столько в физическом смысле, сколько проявление внутреннего взгляда на фотографируемый объект. Оптика – это не просто стекло, но кисть, с помощью которой создаётся изображение. Крупность, фактура, свет – всё передаётся оптикой, всё втягивается с её помощью в кадр, и нужно уметь отбросить лишнее во время съёмки, выстроить линии так, чтобы они удовлетворяли затаившееся внутри меня желание. Хорош мой снимок или плох – только я могу ответить на этот вопрос, и не словом ответить, не технически-профессиональным разбором, а откликом моих чувств на готовый отпечаток. Возможно, он не вызовет больше ни у кого ощущений, схожих с моими, возможно, не только не коснётся сердца, но вообще не обратит на себя внимание. Мне важно было увидеть на фотобумаге то, что я хотел увидеть – сотворённый мною уголок мира.
Фотография, как произведение искусства, тем отличается от любой другой фотографии, пусть даже выполненной на высококачественной профессиональной аппаратуре, что автор вытаскивает себя наружу и присутствует в каждом снимке гораздо больше сам, чем те, кого он запечатлевает. Они, объекты его внимания, становятся его отражением, преломляя его «я» в своих лицах, фигурах, позах, движениях. Художник не умеет просто копировать, он не способен срисовать линию такой, какая она есть в действительности, он видоизменяет её, оставляя лишь некоторую схожесть с оригиналом.
Мой взгляд приковывается к мшистой коряге в лесу, или к морщинистой коже старика в толпе, или к полупрозрачному лицу девчушки и вступает в непонятное общение с ними. Что исходит от людей и предметов, ставшими на несколько мгновений центром моего внимания? Что за сила заставляет меня смотреть на них, буквально прикипая к ним взглядом? Однажды я ехал в автобусе и увидел, как боковой солнечный луч упал на плечо красного пальто. В густых тёмно-коричневых тенях пассажиров это было единственное яркое пятно, но дело было не в цвете и не в свете. В том мгновении соединилось сразу всё: движение автобуса на повороте, когда все тени стремительно перемещаются, ощущение многолюдности и перегруженности пространства, внезапный косой свет и проявившееся будто из небытия красное пальто, которое на самом деле давно маячило перед моими глазами, но никак не обращало на себя внимания. И никакая фотография не передала бы охватившего меня восторга, никакой хроникёр не смог бы воспроизвести увиденное. Только художественное решение может справиться с такой задачей, хотя в данном случае речь могла быть только о кино, а не о фото.
Фотография – это книга без слов, история без текста. Фотография даже больше, чем книга, потому что каждый зритель рождает свою историю.
Следы
Уставшим людям
Больно!
За кошку бездомную, ободранную, мокрую и всеми забытую больно! За друга, жестоко избитого в узком ночном переулочке – больно! За наивных влюблённых, меж которыми вдруг кончились все отношения – больно! И не уйти от этого никуда.
***
Бесконечно-чёpная одежда особенно подчёркивала кладбищенскую белизну лица этой женщины. То было даже не лицо, а бесцветное пятно с бездонными впадинами глаз. Невидимая фигура смерти, укутанная в холодную шаль расставаний, стояла рядом, опустив ладонь на плечо женщины.
Между раскинутыми руками могильных крестов мерцал утренний туман. Женщина бессильно свесила голову, и такой одинокой казалась её тёмная фигура в равнодушной тишине.
О, смерть! Непреодолимая стена! Сколько можно биться лбом о твою сырую поверхность? Сколько можно надрываться криком, наклоняясь над пастью твоей бездны?
– Может быть, тебя вовсе не было? – тихо спросила женщина, продолжая какой-то разговор. – Ведь не мог ты быть, а потом перестать быть. Того только нет на свете, что и раньше не существовало. А то, что было, то и сейчас должно быть. И если ты жил, ты должен жить и теперь. Где же ты? Почему ты молчишь? Ведь я чувствую это твоё странное присутствие…
Она подняла руку и тронула пальцами свой бледный лоб. Синие прожилки обозначились под кожей от напряжения. Холодное дыхание тумана влажно скользнуло по её ногам, облитым чёрными чулками. Серый от сна ветерок лениво шевельнул длинную юбку, и мягкие складки чернильными волнами омыли чью-то невидимую щёку.
– Я знаю, ты здесь. Но ты молчишь. Почему вы все молчите, покинув этот мир? Или вам нельзя говорить с нами? – Она опустила усталую руку. Бархатный взгляд её остановился на свежем холмике земли. Что-то слышалось, но различить это что-то у женщины не получалось. Далёкий голос Тайны, который есть у каждого человека, едва уловимо полз между мутных капель тумана… Голос тайны… Разгадаешь эту тайну – человек станет с тобою единым целым, частью твоей, а ты – его. Может быть, ты разгадаешь то, что он сам не знает. Но это – пока жив человек… Когда же дверь бытия за ним закрывается, его тайны безвозвратно уходят с ним.
– Почему вы позволили себе умереть? Почему бросили нас? Неужели наша любовь к вам ничего не стоит?
И тут ей почудилось, что чей-то голос отчётливо произнёс слово «нет». Она не столько услышала слово, сколько почувствовала его в себе.
– Нет? Наша любовь – ничто?
И вновь ощутила в себе отзвук собственных слов – так слышится переливчатый звон колоколов, доносящийся из-за голубоватого лесного массива на горизонте – далёкий, едва уловимый, но тем не менее безошибочно угадывающийся. Ей показалось, что окружавший её туман начал впитываться в неё, и невидимые люди неторопливо стали проникать в её тело, выходя из невесомых капель тумана, их голоса что-то пели ей в самые глаза. Они пели о том, что любовь к человеку опустошает мир. Опустошает… Неужели? Разве это возможно?… Пока любви нет, жизнь струится безмятежно в своём русле, журчит, беззаботно напевает. Но приходит любовь, и всё закипает. Брызги, пена, шум бушующих чувств, пожирающий огонь. Всё наполняется безумной радостью и добротой. Всё наполняется движением, устремлением, нетерпением. Но ураган любви уходит, и тогда мир окунается в серый поток невзрачной прозы. Любовь уносит с собой поэзию и разбивает радугу над головой. Осколки падают вниз и ранят сердце… Маленькая любовь с громким истеричным голосом, маленькая уходящая любовь – ничто.
– Ничто. Но где же вы были раньше? Что же вы тогда при жизни сами любили такой любовью? Зачем рыдали от счастья? Зачем вены с горя вскрывали?.. – Она вдруг закрыла рот рукой. Глубокий бархатный взгляд её застыл. – И я… Неужели и я тоже заговорю, как вы? И я в соединении с Вечным узнаю и пойму всё?
Туман ласково погладил её по лицу. Чьи-то тёплые глаза улыбнулись ей.
– А как же сейчас? Почему не сейчас? Зачем тогда всё, если только за порогом я узнаю настоящее? Или… здесь тоже можно? Неужели мне придётся всякий раз возвращаться сюда, чтобы в конце концов понять полноту жизни и пользоваться ею здесь… Так ли? Неужели мне нужен этот необъяснимый человеческими понятиями кошмар?… Но ведь я знаю твёрдо, что есть этому объяснение…
Она ждала.
Туман отступал. Туман не хотел вступать в разговор.
***
Он опустился на землю, тяжело прислонившись спиной к мокрому стволу дерева, и только теперь почувствовал, как сильно устало тело. Оно было заполнено жидким железом, которое болезненно переливалось из мышцы в мышцу, заставляло сжиматься и не двигаться. Он положил надоевший автомат на колени. Деревянные пальцы не смогли выпустить оружие.
– О-о-о… – раздражённо протянул он и с усилием разжал стиснутые пальцы, покрытые холодной грязью.
Рядом сидели такие же люди. С такими же онемевшими руками. С такими же усталыми лицами. В той же грязи. У одного из-под мокрых волос текла тёмная струйка крови.
Он закрыл глаза. Травинка, прилипшая к губе, попала в оскалившийся рот. Он сплюнул, не открывая глаз.
– Как они там без нас? – вдруг спросил он.
– Кто?
– Дети, жёны…
Чей-то голос невнятно промычал ему что-то в ответ.
– Ведь если они не дождутся нас, мы виноваты будем в том, что они останутся одни. Только мы, никто другой…
– Лично я в эту дыру не напрашивался, – ответил чей-то голос справа, – нас сюда послали.
– Послали… Но устоять, выжить обязаны именно мы, а не эти золотопогонные рожи, загнавшие нас в кровавое дерьмо…
Кто-то надрывно закашлялся.
– Да ты что? Что орёшь?
– Кашляет человек, а не орёт, не видишь разве…
– Всё равно орёт! Мы тут все орём! Услышат ведь! И так затравили, говнюки, загнали, обложили со всех сторон…
Внезапная пулемётная очередь со стоном взбила комья земли и оторвала от дерева пару крупных щепок. Чёрные брызги ударили по лицу. К пулемёту присоединилась трескотня автоматов.
Он вжался в землю, ощутив всю тяжесть напрягшегося тела. Глаза успели скользнуть по чьим-то разодранным башмакам. Перед самым лицом шмякнулось, вжикнуло. Маленький камешек разлетелся под пулей. Над ухом просвистело.
Он с трудом нагнулся, чувствуя тянущую боль в спине, попытался ухватить откатившийся автомат и увидел длинный лоскут окровавленной кожи, оторвавшийся от кисти до локтя, где из-под заскорузлого завёрнутого рукава торчал клочок грязного бинта на вчерашней ране. Он поднёс руку к губам, лизнул след, оставленный пулей, и откусил мокрую полоску кожи.
– Ну, собаки, уделали! – прошептал он.
Справа, словно ворох пустой одежды под сильным потоком воды, скрючивалось от бесконечной пулемётной очереди безликое солдатское тело.
Он пошевелил пальцами.
– Ну вот… Начинаем игру…
Прищурившись, он нажал на спусковой крючок. Он не видел тех, в кого стрелял. Но он знал место, откуда рыгала свинцовая смерть. Он видел трусливо содрогавшиеся от выстрелов листья мокрого кустарника, видел пороховое дыхание автоматов.
– Вот она, Сказка Сказок, – бормотал он, – вот он, пучеглазый зелёный дракон, плюющий огнём. Вот он, Ад, со всеми его сковородками, с жареным мясом, с кровавыми подливами…
Воздух превратился в кашу, бурлящую болотной жижей и порохом. Грохот выстрелов слился воедино, стал огромным чёрным куском, колошматившим по телу, по ушам, по нервам.
– Интересно, – вдруг юркнула мысль, – зачем всё это? Испытание? Во имя чего? Зачем оно мне, если я погибну? Зачем оно мне, если выживу?
Он торопливо сплюнул попавшую в рот землю, отёр лицо левой рукой, зашипел змеёй и нажал на спусковой крючок. Какое-то время он громко хрипел, словно подпевая оружию, но неожиданно замолк, почувствовав, что магазин автомата давно пуст.
***
И ведь так всегда: всегда есть кто-то, кому в данный момент плохо, всегда есть кто-то, о ком мы не знаем и чьих криков о помощи не слышим. Но всегда мы слышим себя.
Что же это за любовь такая, если она окутывает нас завесой сладкого забытья? Если уши затыкает и делает чужую боль неслышной. Или так положено? Может быть, такова природа любви – упиваться наслаждением собственных чувств? Может, таково её свойство – обводить стороной, вести через цветущий сад, а не через трущобы? Может, на то и дается эта любовь, чтобы показать всю прелесть жизни, а потом вдруг бросить, уйти, покинуть, столкнуть лицом к лицу с невыразимой болью человеческой? Может, это хитрый ход, направленный на то, чтобы заставить человека эту боль лечить?
Как больно! Как больно выходить из уютной колыбели детства! Как больно, когда ласковые пальцы любви перестают тебя гладить! Как больно смотреть на поле страданий! И не уйти от этого никуда…
***
Он мог только сидеть, так как яма была неглубока и накрыта сверху деревянной решёткой. Он старался найти опору спиной, но стена скользила, уплывала куда-то в сторону, зыбко разъезжалась грязью. Связанные за спиною руки уже давно перестали чувствовать, но плечи болели, даже не болели, а кричали, и от невозможности избавиться от их крика он плакал. Рядом, наполовину залитый чёрной густой водой, лежал второй, но он его не знал. У этого второго не было лица, оно потонуло в грязи, было только ухо и грязный лысеющий затылок. Вероятно, этот второй уже умер, потому что давно не шевелился, не дышал, не реагировал на надоедливые капли дождя, которые громко барабанили по одеревеневшим складкам униформы.
Зачем эта яма? Зачем сюда бросают людей? Зачем их берут в плен? Он опять попытался сесть поудобнее.
– Выжил… выжил… выжил…
Он бубнил это слово с того момента, как увидел себя в яме. Сначала он попробовал подняться в полный рост, но ударился головой о решётку. Он пробовал звать на помощь, но никто не откликался. И слово «выжил» вдруг стало проклятьем, пыткой. Жизнь оказалась в сотни раз хуже смерти. Это был какой-то жестокий страшный урок: ты хотел жить, ты так цеплялся за жизнь, ты так боялся умереть, а теперь подавись своей жизнью, жри её до тех пор, пока она не опротивеет, пока не взмолишься о смерти! Знай, что такое смерть. Смерть есть, пока есть жизнь. Смерть страшна, только пока цепляешься за свою шкуру!
Он закричал, завыл, приподнялся на ноги, но рухнул, соскользнул по жидкой земле на спину, ткнувшись плечом в мёртвого соседа. Ему расхотелось шевелиться. Дождь бил в нос, затекал в ноздри. Он слегка повернул голову и увидел перед собой ухо покойника. Странная восковая фигурка, похожая на причудливую морскую раковину. В двух местах разбита и склеена запёкшейся кровью. Слизистый кусочек кожи иногда шевелился на самом кончике уха, дёргавшийся под каплями дождя, оторванный, чужой.
Наверху, высоко-высоко над решёткой, несколько раз поперхнулся громовыми раскатами небосвод.
***
Всё это уже было когда-то. Всё это уже пережито не раз. Рождающиеся воспоминания чувств подсказывают, что это не ново: страх, жажда, усталость, попытка отмахнуться.
Опять иду по кругу, по тому же заколдованному кругу, натыкаюсь на собственные следы, но опять и опять принимаю их за чужие. Что-то шевелится в душе, что-то готово вот-вот распуститься лепестками понимания, что-то знакомое, но ещё не узнанное. И опять бреду по кругу, устало шаркаю стёртыми подошвами сандалий, сбрасываю горячие капли пота с глаз. Сколько ходить ещё вот так? Сколько сжимать в руке щит и копьё? Сколько можно смотреть на распятые тела вдоль дороги?
Всё это уже было однажды… Вонючие рыжие быки с кольцами в сопливых ноздрях уже рвали меня пополам. Окружающая толпа радостно пялилась на казнь, щёлкая хлыстами, хлопая в ладоши, бряцая костяными ожерельями и напевая песню священного праздника… Всё это было! Было! Было! Зачем же опять? Почему снова смерть и животный страх перед ней? Я уже однажды кричал, в ужасе брызжа слюной, когда в ладони мои вбивали толстые гвозди, и тело больно провисало на поднятом кресте. Зачем же опять?.. Я уже видел толпу линчевателей, когда они долбили меня, отупевшего от боли, прикладами винтовок, а потом затягивали верёвку на моей шее. Зачем же опять?..
Зачем эта яма с покойником?
***
Она выбежала из волн и встряхнула головой.
– Почему ты не купаешься?
Он слегка отвернулся, чтобы скрыться от брызг с её головы, но не двинулся с места.
– Я не хочу. Не люблю купаться. Я люблю просто сидеть и слушать море, – он с улыбкой смотрел, как она ложилась на горячий песок и вытягивалась тонким телом под солнцем. Красивое тело. Красивая кожа. Красивый блеск солнца на загорелой женской коже.