1
Высоко над снежными венцами гор стояла яркая радуга. Гроза пронеслась. Вдали еще глухо раздавались раскаты грома, подхватываемые эхом в ущельях, и густые массы облаков окутывали склоны, но небо уже прояснилось, вершины гор выглянули из моря тумана, а за ними стали медленно выплывать зеленые луга и темные леса.
Глубоко в горах лежала величественная долина, прорезанная пенистым потоком, уединенная, точно совсем оторванная от мира с его суетой, и, тем не менее, этот мир нашел в нее путь. На тихой горной дороге, где прежде лишь изредка показывался какой-нибудь экипаж или одинокий пешеход, теперь бурлила лихорадочная деятельность. Всюду суетились люди, инженеры исследовали местность, что-то чертили, измеряли: скоро в этот тихий уголок должна была протянуть свою стальную руку железная дорога, и подготовительные работы шли полным ходом.
На склоне горы, у края ущелья, стояла усадьба, на первый взгляд немногим отличающаяся от других усадеб, встречающихся в горах; но, подойдя ближе, нетрудно было увидеть, что эта постройка – не крестьянское жилище. Каменные стены были монолитными, окна и двери – довольно широки; два полукруглых выступа по углам своими медными, горящими на солнце крышами напоминали башенки и придавали зданию внушительный вид, а над входом красовался высеченный в камне герб.
Это была одна из тех старинных барских усадеб, которые до сих пор встречаются кое-где в горах, серая, потемневшая от непогод, но упорно противящаяся разрушению. Задний ее план образовывал чрезвычайно живописный лес, а над ним гордо вздымалась мощная скала с отвесными стенами и вершиной в снежной короне.
Внутренность дома соответствовала его наружному виду. Большая низкая комната со сводчатым потолком занимала почти весь передний фасад. Потемневшая деревянная облицовка стен, исполинская изразцовая печь, стулья с высокими спинками, резной дубовый буфет – все грубое, простое и древнее. Из окон открывался великолепный вид на горы, но двое людей, сидевших за столом и занятых разговором, не обращали внимания на ландшафт.
Один был человек лет пятидесяти, исполинского роста, с широкой грудью и мощными руками. В его густых белокурых волосах и бороде не виднелось еще ни одной серебряной нити, а загорелое лицо дышало энергией и здоровьем. Его собеседник был приблизительно одного с ним возраста, но слабое сложение, резкие черты умного лица и совершенно седые волосы очень старили его. Лицо с высоким лбом, изрезанным глубокими морщинами, говорило о неустанной деятельности и борьбе, но ясно видный в нем оттенок высокомерия производил неприятное впечатление, а манеры и речь обличали человека, привыкшего повелевать.
– Будь же, наконец, благоразумен, Тургау, – говорил он тоном, в котором слышалось нетерпение. – Сопротивление ни к чему не поведет, тебе все равно придется уступить.
– Придется? – вспылил Тургау. – Это мы еще посмотрим! Пока я жив, в моей усадьбе ни один камень не будет сдвинут с места!
– Но ведь она стоит у нас на дороге: как раз здесь должно пройти железнодорожное полотно.
– Так перенесите свое проклятое полотно! Куда угодно, хоть на самую вершину Волькенштейна, а дом мой оставьте в покое. И не трудись, Нордгейм. Я не соглашусь.
Нордгейм усмехнулся сострадательно и иронически.
– Ты в своей глуши, кажется, совсем разучился понимать мир и его требования. Неужели ты воображаешь, что дело, подобное нашему, можно остановить, потому что какому-то барону Тургау не угодно уступить нам несколько квадратных метров своей земли? Если ты будешь упорствовать, нам останется только применить принудительное право: ведь ты знаешь, что предоставлена полная власть в этом отношении.
– Ого! И у меня ведь есть еще кое-какие права! Я протестовал, и буду протестовать до последнего вздоха. Моя усадьба Волькенштейн будет стоять на месте, хоть бы все железнодорожное общество, со своим почтенным председателем Нордгеймом во главе, перевернулось вверх ногами.
– А если тебе предложат двойную цену?
– Хоть десятерную! Я не торгую наследием своих предков. Мой дом останется на месте – и баста!
– Это все то же упрямство, которое уже недешево обошлось тебе в жизни! Я мог бы предвидеть это, но не скажу, чтобы мне было приятно, что мой собственный шурин принуждает общество, во главе которого я стою, к насильственному образу действий.
– А потому ты потрудился явиться собственной персоной? – насмешливо заметил Тургау. – Это первый раз за многие годы.
– Я хотел попытаться образумить тебя, если мои письма не оказали действия. Впрочем, ведь ты знаешь, как мне дорого время.
– Как не знать! Я с благодарностью отказался бы от этой неустанной погони за добычей, которую ты называешь жизнью. Какой толк тебе от твоих миллионов, оттого, что тебе так баснословно везет? Ты то здесь, то там, вечно второпях, обременен делами, и так с утра до позднего вечера; а ночью, когда каждый разумный человек ложится отдыхать, ты еще целыми часами сидишь за письменным столом. Отсюда и твои седые волосы, и морщины на лбу. Посмотри на меня! – Тургау выпятил грудь и расправил могучие плечи. – А ведь я на целый год старше тебя.
Нордгейм взглянул на шурина, на лбу которого действительно не было ни морщинки, и его губы насмешливо дрогнули:
– Все это совершенно верно, но не каждый в состоянии жить в глуши среди сурков и только и делать, что стрелять коз. Сколько уж лет, как ты вышел в отставку, хотя твое древнее имя могло помочь тебе сделать карьеру.
– Да ведь я не гожусь для барщины. «Ни один Тургау для службы не годился, потому-то вы и опустились так», хочешь ты сказать? Я это вижу по твоей насмешливой улыбке. Мало осталось от нашего прежнего богатства, но, по крайней мере, у меня есть крыша над головой, а земля, на которой я стою, – моя. Тут мне никто не смеет приказывать и противоречить, во всяком случае, не смеет твоя проклятая железная дорога. Ну, Нордгейм, не сердись, не будем ссориться из-за этой истории! Нам незачем упрекать друг друга, потому что если я – упрямец, то ты – деспот; ты заставляешь свое хваленое общество плясать под свою дудку, а если кто вздумает противоречить тебе, того просто хватают за шиворот и вышвыривают вон.
– Ты почем знаешь? Ведь ты никогда не интересовался нашими делами.
– Нет, но я разговаривал недавно с несколькими инженерами, которые производят измерения неподалеку. Они на чем свет стоит, ругают тебя, твою тиранию и введенную тобой систему покровительства любимчикам. Мне пришлось выслушать весьма поучительные рассуждения.
Нордгейм равнодушно пожал плечами.
– Вероятно, по поводу назначения на участок старшего инженера, который пришелся не по вкусу этим господам. Они грозили поднять настоящий бунт из-за того, что им дали в начальники молодого человека. Да, ему всего двадцать семь лет, но это не мешает ему иметь больше ума в голове, чем у всех у них вместе.
– Но они утверждают, что это карьерист, для которого все средства хороши, лишь бы достигнуть высокого положения, – бесцеремонно сказал Тургау, – и что ты, как председатель правления, вовсе не должен вмешиваться, назначать служащих имеет право только главный инженер.
– Официально, конечно, так, и я редко пускаю в ход свое влияние в его области, но когда я это делаю, то требую, чтобы мои желания принимались во внимание. Как бы то ни было, Эльмгорст – старший инженер и останется им. И кому это не угодно, пусть оставляет работу, я очень мало забочусь об их мнении.
Его слова дышали высокомерием человека, который привык требовать безусловной покорности своей воле без всяких рассуждений. Тургау не успел ответить, потому что в эту минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвалось какое-то существо в мокрой одежде, с развевающимися волосами. Оно пролетело мимо Нордгейма и бурно бросилось к барону. За ним последовало второе, тоже мокрое, лохматое, и принялось прыгать вокруг хозяина дома с радостным лаем. Это шумное приветствие походило на нападение, но он и не думал защищаться от мокрых ласк, которыми оба его осыпали.
– Вот и я, папа! – звучал звонкий девичий голос. – Мокрая, как ундина! Всю грозу выдержала на Волькенштейне! Посмотри, в каком виде мы с Грейфом!
– Сейчас видно, что прямо с неба свалились! – со смехом сказал Тургау. – Но разве ты не видишь, Эрна, что у нас гость? Узнаешь?
Девушка выпустила отца из объятий. Она не заметила гостя, который при ее внезапном вторжении поднялся и отошел в сторону. Несколько секунд она колебалась, не узнавая его, потом, радостно крикнув: «Дядя Нордгейм!», быстро двинулась к нему. Но он поспешно вытянул руки вперед, защищаясь:
– Пожалуйста! Ведь при каждом движении с тебя буквально льет вода! Бога ради, отгони собаку! Вы, кажется, хотите дать мне вкусить здесь, в комнате, все прелести ливня!
Эрна со смехом схватила собаку за ошейник и оттащила ее назад. Грейф действительно выражал желание познакомиться с гостем поближе, что и показалось Нордгейму не особенно приятным. Впрочем, его хозяйка имела не лучший вид. Неуклюжие горные башмаки на маленьких ножках, очень короткое платье из бумажной материи и черная касторовая шляпа – все было пропитано водой. Однако это нисколько ее не беспокоило, она бросила шляпу на первый попавшийся стул и откинула назад мокрые волосы, с которых стекали капли воды.
Эрна очень мало походила на отца, от него она унаследовала только темно-голубые глаза и белокурые волосы. В остальном же не было ни малейшего сходства между исполинской фигурой Тургау, его лицом с добродушными, но довольно невыразительными чертами, и обликом этой шестнадцатилетней девушки, тоненькой и гибкой, бессознательно грациозной в каждом движении. Ее розовое личико блистало свежестью молодости. Черты его, еще по-детски неопределенные, нельзя было назвать красивыми, а маленький рот выражал ребяческое упрямство. Красивы были, в сущности, только глаза, синие, как горные озера. Ее волосы, растрепанные ветром и смоченные дождем, волной падали на плечи. Девушка имела далеко не салонный вид, она казалась олицетворением весенней бури.
– А ты боишься двух-трех капель дождя, дядя Нордгейм? – весело спросила она.
– Что ж ты делал бы, если бы попал под такой ливень, как мы? Впрочем, мне это было нипочем, но мой спутник…
– Ну, мне кажется, шкура Грейфа тоже не боится дождя, – перебил барон.
– Грейфа? Я оставила его в пастушьей хижине: ведь он не умеет лазать по горам, а за хижиной приходится карабкаться взапуски с козами. Я говорю о незнакомце, которого встретила по дороге. Он забрался слишком высоко и не мог найти дорогу назад в тумане, если бы я не проводила его, он и до сих пор сидел бы на Волькенштейне.
– Ох, уж эти мне горожане! – сказал Тургау с досадой. – Приедут с большими горными посохами, в новеньких с иголочки туристских костюмах и делают вид, будто наши Альпы для них – игрушка, а при первом же дожде забиваются в какую-нибудь трещину в скале и приобретают насморк. Что, очень трусил этот франтик, когда началась гроза?
– Нет, он не трусил, – ответила Эрна, – он шел совершенно спокойно рядом со мной под дождем и молниями, и при спуске тоже держал себя храбро, хотя видно было, что он не привык к таким вещам. Но это – отвратительный человек! Он смеялся, когда я ему рассказывала об альпийской фее, которая каждую зиму сбрасывает лавины в долину, а когда я рассердилась, покровительственно заметил: «Да, правда, ведь вы живете здесь в царстве суеверия, я совсем забыл об этом!». Как я хотела, чтобы фея Альп сию же минуту сбросила ему на голову лавину! Я так ему и заявила.
– Ты сказала это незнакомому господину, которого в первый раз видишь? – удивленно спросил Нордгейм.
– Конечно, сказала! Мы терпеть его не можем, не правда ли, Грейф? Ты заворчал на него, когда мы с ним подходили к хижине, и хорошо сделал, мой песик, очень хорошо. Однако, я пойду, надену сухое платье, а то дядя Нордгейм, чего доброго, получит насморк от одной моей близости.
Девушка выбежала из комнаты так же стремительно, как и появилась. Грейф хотел последовать за ней, но дверь захлопнулась перед самым его носом и он, отряхнувшись так, что брызги полетели во все стороны, улегся у ног хозяина.
Нордгейм демонстративно обмахнул платком свои черный сюртук, хотя по счастливой случайности на него не попало ни капли, и резко произнес:
– Не в гнев тебе будь сказано, Тургау, ты непростительно запустил воспитание дочери.
– Запустил? – переспросил Тургау, очевидно, крайне удивленный тем, что в его дочери находят что-то достойное порицания. – Чего же девочке не хватает?
– По-моему, всего, чего следует ожидать от баронессы фон Тургау. Что это за костюм, в котором она сейчас была здесь? И ты допускаешь, чтобы она часами бродила в горах и заводила знакомство с первым встречным туристом?
– Ба, ведь она – еще ребенок!
– В шестнадцать-то лет? На свое несчастье, она слишком рано лишилась матери: ты положительно дал ей одичать. Конечно, если девочка растет в такой обстановке, без ученья, без воспитания…
– Извини, пожалуйста! Когда я переселился после смерти жены сюда, то привез с собой учителя, старика-магистра, который умер только этой весной; Эрна училась у него всевозможным вещам, а воспитывал ее я. Именно такой я и желал ее сделать, потому что нежных оранжерейных растений, как твоя Алиса, нам здесь, в горах, не нужно. Моя девочка здорова и телом, и духом; она выросла свободной, как птица, и должна остаться такой. Если ты называешь это одичанием – сделай одолжение, а мне моя Эрна нравится.
– Тебе – может быть, но не будешь же ты единственным мерилом для Эрны всю ее жизнь. Когда она выйдет замуж… Ведь рано или поздно явится кто-нибудь, кто пожелает на ней жениться.
– Пусть только посмеет! Я этому молодцу и руки, и ноги переломаю! – крикнул барон вне себя от ярости.
– Ты обещаешь быть весьма любезным тестем, – сухо заметил Нордгейм. – По-моему, брак – назначение девушек. Или, может быть, ты полагаешь, что я потребую от своей Алисы, чтобы она оставалась в старых девах, потому что она моя единственная дочь?
– Это совсем другое дело, – медленно сказал Тургау, – совсем другое. Может быть, ты и любишь дочь – почему бы, в самом деле, тебе не любить ее? – но ты отдашь ее с легким сердцем. У меня же во всем Божьем свете нет никого и ничего, кроме моего дитяти, это единственное, что мне осталось, и я не отдам его ни за что. Пусть-ка пожалуют господа женихи! Я их так спроважу, что они забудут дорогу сюда.
Нордгейм взглянул на барона с холодной, сострадательной улыбкой превосходства, с которой смотрят на глупости ребенка.
– Если ты останешься верен своим воспитательным принципам, то тебе не будет в этом надобности, – сказал он, вставая. – Но я совсем забыл… Завтра я жду Алису в Гейльборн: доктор предписал ей здешние ванны и горный воздух.
– В этом элегантном, скучном модном гнезде невозможно выздороветь, – презрительно объявил Тургау. – Прислал бы ты девочку ко мне: тут она пользовалась бы горным воздухом, так сказать, из первых рук.
– Ты очень любезен, но мы, разумеется, должны следовать предписаниям докторов, – возразил Нордгейм. – Надеюсь, мы еще увидимся?
– Конечно! Ведь до Гейльборна всего два часа ходьбы! – воскликнул барон, от которого совершенно ускользнул холодный тон приглашения. – Я непременно приеду с Эрной.
Он тоже встал, чтобы проводить гостя. Различие мнений нисколько мешало в его глазах родственному чувству, и он простился с шурином со свойственной ему грубоватой сердечностью. Эрна, как птица, слетела к ним с лестницы, и они втроем вышли на площадку перед домом.
Подали экипаж Нордгейма. В эту минуту в воротах появился молодой человек и, кланяясь, направился к хозяину дома.
– Здравствуйте, доктор! – весело крикнул ему Тургау, а Эрна с непринужденностью ребенка побежала навстречу гостю и протянула ему руку. – Это наш лейб-медик, – продолжал барон, обращаясь к шурину. – Вот бы тебе поручить ему Алису: он хорошо знает свое дело.
Нордгейм небрежно притронулся к шляпе и едва удостоил взглядом деревенского врача, который поклонился ему довольно неуклюже. Затем он пожал руку шурину, поцеловал Эрну в лоб, и через несколько минут его экипаж уже катился по дороге.
– Пойдемте в комнаты, доктор Рейнсфельд, – сказал барон. – Однако мне только теперь пришло в голову, что ведь вы незнакомы с моим шурином – с господином, который только что уехал.
– С господином Нордгеймом? Нет, я его знаю, отвечал Рейнсфельд, провожая взором экипаж.
– Удивительное дело! – проворчал Тургау. – Все-то его знают, хотя он столько лет не бывал здесь. Точно какой-нибудь имперский посол едет через горы!
Он вошел в дом. Доктор несколько секунд колебался, прежде чем последовать за ним; он оглянулся на Эрну, но та стояла на низенькой ограде, окружавшей двор, и наблюдала за не совсем безопасным спуском экипажа с горы.
Доктор Рейнсфельд, человек лет двадцати семи, не обладал исполинским ростом барона, но тоже был сильного, хотя и грубоватого сложения. Его нельзя было назвать красивым, скорее, наоборот, но у каждого невольно делалось тепло на душе при виде этого лица, выражавшего душевную доброту, и голубых глаз, ясно и детски доверчиво глядевших на мир Божий. Манеры молодого человека указывали на полное незнание светских обычаев, да и костюм его оставлял желать многого. Серая куртка горца и старая серая войлочная шляпа, несомненно, видели немало на своем веку, и выдержали не один ливень, а горные башмаки носили на себе обильные следы грязи. Они свидетельствовали о том, что в распоряжении доктора не было даже скромной верховой лошади, чтобы ездить с визитами, он ходил пешком туда, куда призывал его долг.
– Ну, как самочувствие, господин барон? – спросил доктор, когда они сели друг против друга. – Все в порядке? Приступ не повторялся?
– Все в порядке! Я опять прежний. Вообще не понимаю, отчего вы подымаете такой шум из-за маленького головокружения? С такими здоровяками, как я, вашему брату, докторам, нечего делать.
– Напрасно вы так легко смотрите на дело: именно в ваши годы следует быть осторожным. Конечно, я надеюсь, что ничего не случится, если вы будете следовать моим советам, то есть избегать всякого возбуждения, волнения, соблюдать по возможности простую диету, отчасти изменить обычный образ жизни. Я ведь уже говорил вам об этом подробно.
– Да, вы говорили, но я не следую вашим указаниям, – добродушно объявил барон. – Отстаньте, доктор! Жизнь, которую вы хотите заставить меня вести, – не жизнь. Я должен беречься, я, привыкший взбираться за козами на самые высокие скалы, никогда не обращавший внимания ни на жару, ни на метели и всегда являвшийся первым, когда в горах случалось какое-нибудь несчастье! Я должен отказаться от своей любимой охоты, пить только воду и трусливо избегать всякого волнения, как слабонервная женщина! Какой вздор! И не подумаю слушаться! Я не гожусь для жалкого существования, которое вы мне рекомендуете. Лучше уж сразу конец.
Рейнсфельд задумчиво устремил взор в пространство и произнес вполголоса:
– Собственно говоря, вы правы, барон, но…
Он не стал продолжать, потому что Тургау разразился громким хохотом.
– Вот это называется добросовестный врач! Когда пациент объявляет ему, что намерен послать к черту его распоряжения, он отвечает: «Вы совершенно правы!». И я в самом деле прав, вы сами это видите.
Доктор хотел протестовать против такого толкования своих слов, но Тургау продолжал хохотать, и к тому же явилась Эрна со своим Грейфом.
– Дядя Нордгейм благополучно перебрался через плотину, хотя ее почти затопило, – сообщила она. – Инженеры все сбежались и перетащили экипаж, а потом выстроились шпалерами по обе стороны и низко-низко поклонились, вот так! – и девушка с большим комизмом передразнила почтительный поклон инженеров.
– Нечего сказать, люди! – досадливо пожал плечами Тургау. – То ругали шурина, а чуть он показался – кланяются ему до земли. Как тут человеку не возгордиться!
– Папа, – сказала Эрна, обвивая руками шею отца, – кажется, дядя Нордгейм не любит меня: он был так холоден и сдержан.
– Это уж у него такая манера. Впрочем, он нашел в тебе немало недостатков, сорванец.
– Во фрейлейн Эрне? – спросил Рейнсфельд с таким негодующим выражением, точно это было, по крайней мере, оскорблением величества.
– Как же! Она, видите ли, должна изображать собой баронессу фон Тургау. Он предлагал мне раньше отпустить ее к нему и предоставить боннам и гувернанткам вместе с Алисой выдрессировать ее для гостиной. Что ты скажешь об этом проекте, дитя?
– Я не хочу к дяде, папа! – объявила Эрна. – Я вообще не хочу расставаться с тобой и всю жизнь проживу здесь.
– Я так и знал! – воскликнул барон с торжеством. – А еще утверждают, будто ты выйдешь замуж, уйдешь с чужим человеком и бросишь меня одного на старости лет! Мы же лучше знаем, правда, Эрна? Мы с тобой принадлежим друг другу и никогда не расстанемся.
Он гладил непокорные локоны своей дочери с нежностью, производившей трогательное впечатление в этом бесцеремонном человеке, а Эрна прижималась к нему с любовью. В самом деле, они любили друг друга всей душой.