bannerbannerbanner
Название книги:

Роковые огни

Автор:
Элизабет Вернер
Роковые огни

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

5

Фалькенрид и Гартмут не заметили, что дверь тихонько приоткрылась и так же тихо опять закрылась. Гартмут все еще обнимал отца; его робость и сдержанность исчезли и уступили место бурной нежности; он был чарующе мил, и, может быть, отец не без основания опасался, чтобы его ласки не лишили его твердости. Майор почти не говорил, но часто прижимался губами ко лбу сына и не сводил глаз с его прелестного, полного жизни лица. Наконец Гартмут тихо проговорил:

– А… моя мать?

– Твоя мать уедет из Германии, когда убедится, что ты и впредь должен оставаться вдали от нее, – сказал майор на этот раз без всякой жесткости в голосе, но твердо. – Ты можешь ей писать; я разрешаю переписку с некоторыми ограничениями, но личных отношений я не могу и не должен допускать.

– Отец, подумай…

– Я не могу, Гартмут, это невозможно!

– Неужели ты так ненавидишь ее? – с упреком спросил юноша. – Ты пожелал развода, а не она; я знаю это от нее самой.

Губы Фалькенрида дрогнули. Горькие слова готовы были сорваться с его языка; он хотел сказать, что развод был вопросом чести, но взглянул на вопросительно устремленные на него глаза сына, и слова замерли на его губах; он не мог обвинять мать перед сыном.

– Оставь это! – мрачно ответил он. – Я не могу ответить тебе на этот вопрос. Может быть, позднее ты узнаешь и поймешь руководившие мной мотивы; теперь же я не могу избавить тебя от жестокой необходимости сделать выбор: ты должен принадлежать только одному из нас, с другим надо расстаться. Смотри на это как на волю судьбы.

Гартмут опустил голову; он чувствовал, что в настоящую минуту ничего больше не добьется. Он и раньше знал, что свидания с матерью должны будут прекратиться, когда он вернется домой, к строгой дисциплине учебного заведения; теперь отец разрешал переписку – это было больше, чем он смел надеяться.

– Я скажу это матери, – ответил он убитым голосом. – Теперь, когда ты все знаешь, я, конечно, могу идти к ней открыто.

Майор остолбенел; он совершенно не думал о возможности такого вывода.

– Когда же ты собираешься увидеться с ней?

– Сейчас у пруда; она, наверно, уже там.

Фалькенрид боролся с собой. Какой-то голос в его душе убеждал его не допускать этого свидания, но он чувствовал, что запретить его было бы жестоко.

– Ты вернешься через два часа? – спросил он наконец.

– Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.

– Так иди. – Майор глубоко вздохнул. Видно было, какой борьбы стоило ему это согласие, на которое заставило решиться чувство справедливости. – Как только ты вернешься, мы поедем домой, ведь твои каникулы заканчиваются.

Гартмут вдруг остановился; слова отца напомнили ему о том, о чем он совсем забыл в последние полчаса, – о гнете и строгости ненавистной службы, которая опять ожидала его. До сих пор он не смел открыто выказывать отвращение к ней, но этот час безвозвратно унес с собой его робость перед отцом, а с ней сорвал и печать молчания с его уст. Уступая минутной слабости, он вернулся и обнял отца за шею.

– У меня к тебе просьба, – прошептал он, – большая-большая просьба, которую ты непременно должен выполнить! Я знаю, ты согласишься в доказательство того, что действительно любишь меня.

– А тебе еще нужны доказательства? Ну, говори!

Гартмут еще крепче прижался к отцу; его голос опять зазвучал той неотразимой, чарующей лаской, благодаря которой отказать ему в чем-нибудь было почти невозможно, а темные глаза смотрели с горячей мольбой.

– Позволь мне не быть военным, отец! Я не люблю службы и никогда не полюблю ее. Если я до сих пор покорялся твоей воле, то с отвращением, с затаенным гневом. Я чувствовал себя безгранично несчастным, только не смел тебе признаться.

Морщинка между бровей Фалькенрида стала глубже; он медленно выпустил сына из объятий.

– Другими словами, ты не хочешь подчиняться! – сурово сказал он. – А между тем тебе это нужнее, чем кому бы то ни было.

– Но я не в силах выносить гнет, – страстно воскликнул Гартмут, – а военная служба – не что иное, как постоянный гнет, каторга! Вечно подчиняться, никогда не иметь собственной воли, изо дня в день соблюдать железную дисциплину, которая убивает всякую самостоятельность, – я не могу выносить этого! Все во мне рвется навстречу свободе, свету и жизни! Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на цепи; она душит меня, я умираю!

Эти неосторожные слова для преданного военной службе человека прозвучали как оскорбление. Отец вдруг выпрямился и, оттолкнув его от себя, резко сказал:

– Я полагал, что военная служба – не каторга, а честь! Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом собственному сыну! Свобода, свет, жизнь! Уж не думаешь ли ты, что имеешь право в семнадцать лет очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться ее благами? Для тебя эта желанная свобода была бы только распущенностью, гибелью!

– А если бы и так! – крикнул Гартмут вне себя. – Лучше погибнуть на свободе, чем жить в такой кабале! Для меня служба – каторга, рабство!..

– Молчать! Ни слова больше! – крикнул Фалькенрид так грозно, что юноша замолчал, несмотря на страшное возбуждение. – У тебя нет больше выбора, потому что ты уже на службе и принял присягу, и горе тебе, если ты забудешь об этом! Ты должен сначала получить офицерский чин и исполнять свой долг, как все твои товарищи; потом, когда ты достигнешь совершеннолетия и я не смогу помешать тебе, – выходи, если хочешь, в отставку, хотя то, что мой единственный сын уклонился от военной службы, для меня будет смертельным ударом.

– Отец, неужели ты считаешь меня трусом? – вспыхнул Гартмут. – Во время войны, в сражении…

– Ты проявлял бы безумную смелость и слепо подвергался бы опасности. Ты действовал бы на собственный страх и своим своеволием, которое не признает дисциплины, погубил бы и себя, и своих подчиненных. Я знаю это дикое стремление к свободе и жизни, которое не уважает никаких границ, ни во что ставит долг; я знаю, от кого ты его унаследовал и к чему оно ведет. А потому я буду держать тебя «на цепи». Ты должен научиться повиновению, пока еще не ушло время, и научишься – даю тебе слово!

Его голос звучал по-прежнему непреклонно и сурово, в его чертах не осталось ни малейшего следа мягкости и нежности, и Гартмут слишком хорошо знал отца, чтобы продолжать просить или настаивать. Он не ответил ни слова, но в его глазах загорелась демоническая искра, а крепко сжатые губы зло искривились. Он молча повернулся и направился к двери.

Майор следил за ним взглядом. В его душе снова шевельнулось предчувствие несчастья. Он окликнул сына.

– Гартмут, ты ведь вернешься через два часа? Ты даешь мне слово?

– Да, отец!

– Хорошо. Я смотрю на тебя как на взрослого, и спокойно отпускаю тебя под честное слово. Будь же аккуратен.

Через несколько минут после ухода юноши в комнату вошел Вальмоден.

– Ты один? – с удивлением спросил он. – Я не хотел тебе мешать, но только что увидел, как Гартмут пробежал через сад. Куда он отправился так поздно?

– К матери, проститься с ней.

Вальмоден остолбенел от удивления, услышав этот неожиданный ответ.

– С твоего согласия? – быстро спросил он.

– Разумеется. Я позволил.

– Какая неосторожность! Ты только что убедился, что Салика умеет настаивать на своем, и тем не менее опять позволяешь ей влиять на сына.

– На какие-нибудь полчаса. Не мог же я не дать ему проститься. И чего ты боишься? Уж не насилия ли с ее стороны? Гартмут – не ребенок, которого можно на руках отнести в экипаж и увезти, несмотря на его сопротивление.

– А если он не будет сопротивляться?

– Он дал мне слово вернуться через два часа.

– Слово семнадцатилетнего юноши!

– Который воспитан для военной службы и знает, что значит честное слово. Это нисколько не беспокоит меня, я опасаюсь совсем другого.

– Регина сказала мне, что вы наконец поладили, – заметил Вальмоден, бросая взгляд на сильно озабоченного друга.

– На несколько минут, а потом мне опять пришлось быть строгим, суровым отцом, и именно этот час показал мне, какая трудная задача покорить и воспитать эту необузданную натуру; но, что бы там ни было, я с ней справлюсь.

Вальмоден подошел к окну и стал смотреть в сад.

– Уже смеркается, а до бургсдорфского пруда, по крайней мере, полчаса ходьбы, – проговорил он вполголоса. – Если это последнее свидание неизбежно, то тебе следовало разрешить его не иначе как в твоем присутствии.

– Чтобы встретиться с Саликой? Это невозможно! Я не могу и не хочу встречаться с ней.

– А если это прощание кончится иначе, чем ты думаешь? Если Гартмут не вернется?

– В таком случае он был бы негодяем, клятвопреступником, дезертиром, потому что он уже носит оружие! – воскликнул Фалькенрид. – Не оскорбляй меня подобным предположением, Герберт, ведь ты говоришь о моем сыне.

– Гартмут в то же время – сын Салики. Впрочем, не будем спорить, тебя ждут в столовой. Ты собираешься сегодня же уехать?

– Да, через два часа, – твердо и спокойно ответил майор. – К тому времени Гартмут вернется, я ручаюсь за это.

Тем временем смеркалось. Короткий осенний день приближался к концу, а из-за тяжелых туч, заволакивавших небо, ночь наступала раньше обычного.

По берегу бургсдорфского пруда беспокойно ходила взад и вперед Салика. Она вся превратилась в слух и напряженно ждала, не появится ли сын, но было тихо.

С того дня, когда Виллибальд застал ее и Гартмута в лесу и они вынуждены были посвятить его в тайну, Салика перенесла встречи с сыном на вечер, когда в лесу было совершенно пустынно, но они всегда расставались до наступления сумерек, чтобы позднее возвращение Гартмута в Бургсдорф не возбудило каких-либо подозрений. До сих пор он всегда был аккуратен, а сегодня мать ждала напрасно уже целый час. Задержался ли он случайно или же их тайна была открыта? С тех пор, как о ней знало третье лицо, можно было постоянно ожидать неприятностей.

 

В лесу стояла мертвая тишина. Под деревьями уже легли ночные тени, а над прудом колебался туман; по ту сторону пруда, над лугом, скрывавшим под своей обманчивой зеленью болото, туман клубился еще гуще и расползался по сторонам. Оттуда веяло сыростью и холодом, как из могилы.

Наконец послышался слабый звук шагов, и вскоре показалась стройная фигура юноши, которую едва можно было различить в темноте. Салика бросилась ему навстречу, и в следующую минуту сын был в ее объятиях.

– Что случилось? – спросила она, осыпая его бурными ласками. – Отчего ты так поздно? Я уже потеряла было надежду увидеться с тобой сегодня. Что тебя задержало?

– Я не мог прийти раньше, – с трудом ответил Гартмут, задыхаясь от быстрой ходьбы. – Я прямо… от отца.

– От отца? – вздрогнула Салика. – Он знает?..

– Все!

– Он в Бургсдорфе? Когда он приехал? Кто его известил?

Юноша торопливо стал рассказывать, что случилось, и едва он закончил, раздался горький смех матери.

– Понятно! Все, все они в заговоре, когда речь идет о том, чтобы отнять у меня мое дитя! А отец? Он, конечно, опять сердился, грозил и заставил тебя дорогой ценой искупить тяжкое преступление – свидание с матерью!

Гартмут покачал головой. Воспоминание о той минуте, когда отец привлек его к себе на грудь, было еще свежо в его памяти, несмотря на горечь заключительной сцены.

– Нет, – тихо сказал он, – но он запретил мне видеться с тобой и неумолимо требует нашей разлуки.

– И тем не менее ты здесь! О, я знала это! – В ее тоне слышалось ликование.

– Не радуйся слишком рано, мама! – с горечью проговорил юноша. – Я пришел только проститься с тобой.

– Гартмут!

– Отец знает об этом, он позволил мне пойти проститься, а потом…

– А потом он увезет тебя к себе, и ты будешь потерян для меня навеки. Не так ли?

Гартмут молча обеими руками обхватил мать и громко зарыдал.

Между тем наступила холодная, мрачная осенняя ночь без лунного света и сияния звезд. Луг, с которого перед этим подымались белые клубы тумана, вдруг ожил, там вспыхнуло какое-то голубоватое сияние; вначале оно лишь тускло просвечивалось сквозь туман, потом постепенно стало яснее и ярче и загорелось, как пламя. Это пламя то исчезало, то снова вспыхивало, а вслед за ним появилось другое, третье, блуждающие огни начали свой призрачный танец, от которого на душе становилось жутко.

– Ты плачешь? – Салика прижала сына к себе. – Я давно это предвидела. Даже если бы молодой Эшенгаген не выдал нас, все равно в день отъезда из Бургсдорфа к отцу ты был бы поставлен перед выбором или расстаться со мной, или… решиться.

– На что решиться? – озадаченно спросил Гартмут. Салика понизила голос до шепота.

– Неужели ты без всякого сопротивления подчинишься этой тирании, позволишь разорвать священную связь между матерью и ребенком и растоптать нашу любовь? Если ты в состоянии так поступить, то в твоих жилах нет ни капли моей крови, ты не мой сын. Он послал тебя проститься со мной, и ты покорно принимаешь эту последнюю милость? Ты в самом деле пришел проститься на много лет?

– Я должен! – с отчаянием возразил Гартмут. – Ты знаешь отца и его железную волю; разве есть какая-нибудь возможность противиться ей?

– Если ты вернешься к нему, то нет. Но кто же заставляет тебя возвращаться?

– Мама! Бога ради! – с ужасом вскрикнул Гартмут, но руки матери не выпускали его, а над его ухом продолжал раздаваться страстный шепот:

– Что так пугает тебя в этой мысли? Ведь ты всего лишь уйдешь к матери, которая безгранично любит тебя и с этой минуты будет жить для тебя одного. Ты столько раз жаловался, что ненавидишь службу, к которой тебя принуждают, что с ума сходишь от тоски по свободе. Если ты вернешься к отцу, у тебя уже не будет выбора: он будет неумолимо держать тебя на цепи и не освободит, даже если будет знать, что ты умрешь.

Салике не было надобности уверять в этом сына, Гартмут знал это лучше нее. Всего какой-нибудь час тому назад он имел возможность убедиться в непреклонности отца; в его ушах еще звучали суровые слова: «Ты должен научиться повиновению и научишься!». Его голос стал почти беззвучным от прилива горечи, когда он ответил:

– И все-таки я должен вернуться; я дал слово быть в Бургсдорфе через два часа.

– В самом деле? Так я и знала! То тебя считали ребенком, который шага ступить не может самостоятельно; каждая твоя минута была рассчитана, ты не смел иметь ни одной собственной мысли; но как только речь зашла о том, чтобы удержать тебя, за тобой вдруг признали самостоятельность взрослого человека! Ну, хорошо, так покажи же, что ты взрослый не только на словах, действуй как взрослый! Обещание под принуждением ничего не стоит; разорви же невидимую цепь, на которой тебя хотят удержать! Освободись!

– Нет! нет! – пробормотал Гартмут, возобновляя попытку вырваться из ее рук.

Ему это не удалось, он смог только отвернуть лицо и стал смотреть в темноту. Перед ним были только лес и болото, на котором блуждающие огни продолжали водить свои призрачные хороводы. Теперь там всюду вспыхивали дрожащие огненные язычки; они колеблясь летали над землей, гоняясь друг за другом, то убегая, то погружаясь в волны тумана и угасая, то снова загораясь. Эта таинственная игра производила странное, жуткое впечатление, но в то же время притягивала к себе; она обладала демоническими чарами бездны, скрытой под обманчивым зеленым ковром.

– Пойдем со мной, Гартмут! – попросила Салика тем ласкающим, неотразимым тоном, который делал ее, как и сына, почти всемогущей. – Я давно все предвидела и приготовила; я ведь знала, что настанет день, подобный сегодняшнему. До моего экипажа полчаса ходьбы, он отвезет нас на ближайшую станцию железной дороги, и, прежде чем в Бургсдорфе заподозрят, что ты не вернешься, курьерский поезд уже унесет нас далеко-далеко! Там свобода, жизнь, счастье! Я поведу тебя в великий, свободный мир, и только тогда, когда ты его узнаешь, ты вздохнешь полной грудью и почувствуешь восторг освобожденного из темницы узника. Я знаю, каково бывает на душе у такого счастливца, ведь и я носила эти цепи, которые сама сковала себе в безумном ослеплении… Но я разорвала бы их в первый же год, если бы не было тебя. О, как хорошо быть свободным. Ты тоже почувствуешь это.

Она умела убедить. Свобода, жизнь, счастье! Эти слова отзывались в душе юноши тысячеголосым эхом. Светлой, чарующей картиной, залитой волшебным сиянием, открывалась перед ним жизнь, которую обещала ему мать. Стоило ему протянуть руку – и она принадлежала бы ему.

– Я дал слово… – пробормотал он, делая последнюю попытку вырваться. – Отец будет презирать меня, если…

– Если ты достигнешь большого прекрасного будущего? – страстно перебила его Салика. – Тогда ступай к нему и спроси, осмелится ли он презирать тебя! Он хочет удержать тебя на земле, тогда как природа дала тебе крылья, которые уносят тебя в высь! Он не понимает твоей натуры и никогда не поймет. Неужели ты хочешь погибнуть из-за пустого обещания? Пойдем со мной, мой Гартмут, со мной, с матерью, для которой ты все! Пойдем на свободу!

Салика увлекала сына медленно, но неудержимо. Он еще противился, но ему не удавалось вырваться, и мало-помалу мольбы и ласки матери отняли у него последние силы к сопротивлению. Он пошел за ней.

Через несколько минут мать и сын исчезли; кругом царили мрак и тишина. Только над болотом, в тумане, все еще кипела та же беззвучная, призрачная жизнь; таинственные огни бездны качались в воздухе, разгорались, исчезали и снова вспыхивали, продолжая свою беспокойную игру.

6

Опять наступила осень. Теплые, золотые лучи ясного сентябрьского солнца заливали своим светом зеленое море леса, расстилавшееся без границ во все стороны, насколько мог видеть глаз.

Этот величественный лес был остатком еще древних лесов, покрывавших некогда всю южную Германию; столетние гиганты были здесь не редкостью. Страна вообще была горной; лес рос по холмам и долинам, постоянно сменявшим друг друга. В то время как железная дорога усердно ткала свою сеть, захватывая одну местность за другой, «тор» (так назывался в народе этот обширный округ) все еще стоял отрезанным от мира, словно зеленый остров, не тронутый шумом и суетой жизни.

То там, то сям среди зелени леса выглядывали селение или старинный замок с полуразрушенными стенами. Только одно величественное здание, стоявшее на возвышенности и господствовавшее над всей окрестностью, составляло в этом отношении исключение. Это был Фюрстенштейн, охотничий замок герцога, а в настоящее время местопребывание главного лесничего. Замок был выстроен в начале прошлого столетия и отличался громадными размерами, свойственными тому времени, когда охотничьему замку часто приходилось принимать в своих стенах на несколько недель весь придворный штат. Издали Фюрстенштейн был едва виден, потому что лес покрывал всю замковую гору, и его серые стены, башни и балконы едва выглядывали из-за зеленых вершин сосен. Только стоя в воротах можно было получить представление об истинных размерах старинного здания, к которому примыкало еще множество меньших пристроек более позднего времени. Замок заботливо поддерживали и подновляли; многочисленные покои верхнего этажа всегда были готовы принять герцога, который приезжал сюда каждый год осенью. Нижний этаж, также весьма обширный, был отведен лесничему Шонау, который жил здесь уже много лет и умел скрасить одиночество, радушно принимая у себя гостей и часто в свою очередь посещая соседей.

И теперь у него гостила невестка, Регина фон Эшенгаген, а на днях ожидали и ее сына. Обе сестры Вальмоден сделали хорошие партии: старшая вышла, за владельца бургсдорфского майората, а младшая – за Шонау, происходившего из очень богатой южно-германской дворянской семьи. Несмотря на разделявшее их значительное расстояние, сестры постоянно поддерживали сердечные отношения и даже после смерти младшей дружба между семьями не распалась.

Впрочем, эта дружба отличалась оригинальностью, потому что лесничий был постоянно в контрах со своей невесткой. У обоих были одинаково грубоватые и прямолинейные натуры, и потому они при малейшем недоразумении ссорились; правда, они каждый раз мирились и давали слово больше не делать этого, но каждый раз нарушали обещание.

Однако в настоящую минуту, когда они сидели на маленькой террасе перед гостиной, между ними царило необыкновенное согласие. Лесничий был еще статный мужчина с крупными чертами лица и с седоватыми, но еще густыми волосами и бородой. Он небрежно откинулся на спинку стула и слушал невестку, которая, как всегда, задавала тон в разговоре. Теперь ей было уже за пятьдесят, но она почти не изменилась за последние десять лет. Правда, на лице появились кое-где морщинки, а в волосах серебрились отдельные нити, но серые глаза ничуть не утратили своего блеска и проницательности, голос звучал так же громко и уверенно, осанка была такой же статной как раньше.

– Так что Вилли приедет через неделю, – продолжала она. – Он еще не совсем закончил уборку хлеба, но на следующей неделе она будет завершена, и он может ехать к невесте. Хотя это дело между нами уже давно слажено, но я настаивала на отсрочке, потому что у девушки шестнадцати-семнадцати лет голова, конечно, еще набита всякими глупостями, и она не сможет как следует вести хозяйство. Теперь же Тони двадцать лет, а Вилли – двадцать семь; как раз то, что надо. Ты ведь согласен обручить их теперь, Мориц?

– Совершенно согласен, – ответил лесничий. – И по другим вопросам мы одинакового мнения. Половина моего состояния перейдет сыну, другая половина – дочери, а приданым, которое я дам ей сейчас, ты тоже останешься довольна.

– Да, ты на него не поскупился. Что касается Вилли, то он уже три года владеет бургсдорфским майоратом; остальное наследство, согласно завещанию, пока в моих руках, но после моей смерти, разумеется, тоже перейдет к нему. Терпеть нужду молодым не придется, об этом нечего беспокоиться. Итак, можно считать дело решенным?

– Можно считать решенным. Сейчас мы отпразднуем помолвку, а весной и свадьбу.

Регина, покачав головой, возразила диктаторским тоном:

– Это не годится. Свадьба должна быть зимой, весной Вилли будет некогда.

– Вздор! Для свадьбы всегда найдется время, – заявил Шонау столь же безапелляционным тоном.

– В деревне – нет! – стояла на своем Регина. – У нас на первом плане работа, а потом удовольствие. Так заведено исстари, и Вилли привык следовать этому правилу.

– Но я попрошу его сделать исключение для жены, а не то пусть убирается к черту! – сердито крикнул лесничий. – Вообще, ты знаешь мое условие, Регина; девочка не видела твоего сына два года; если он ей не понравится – я принуждать ее не стану.

Этими словами он задел самое чувствительное место невестки. Уязвленная в своей материнской гордости, она закинула голову назад и воскликнула:

 

– Надеюсь, что у твоей дочери есть некоторый вкус. Впрочем, я настаиваю на добром старом обычае, по которому браки устраиваются родителями; так было в наше время, и мы при этом отлично себя чувствовали. Ну что смыслит молодежь в таком серьезном деле! Ты же с самого раннего детства предоставил детям полную свободу; сразу видно, что в доме нет матери.

– Разве это моя вина? – раздраженно спросил Шонау. – Может быть, по-твоему, мне следовало привести в дом мачеху? Правда, раз я хотел сделать это, да ты не пожелала, Регина.

– Нет, с меня довольно и одного раза!

Этот сухой ответ еще сильнее рассердил лесничего.

– Ну, полагаю, на покойного Эшенгагена тебе нечего жаловаться; он плясал под твою дудку вместе со всем своим Бургсдорфом. Конечно, у меня тебе не так легко было бы забрать власть.

– Не более как через месяц она была бы в моих руках, – спокойно объявила Регина, – и ты первый подчинялся бы моим командам, Мориц!

– Что? И ты говоришь это мне в лицо? Хочешь – попробуем? – закричал Шонау, приходя в ярость.

– Покорно благодарю! Я не намерена второй раз выходить замуж. Не трудись!

– И не собираюсь! Будет с меня и одного отказа! Тебе не придется вторично оставлять меня с носом!

Лесничий в бешенстве оттолкнул свой стул и отошел. Регина преспокойно продолжала сидеть; через некоторое время она заговорила совершенно дружеским тоном:

– Мориц! Когда должен приехать Герберт с женой?

– В двенадцать, – послышался сердитый голос с другого конца террасы.

– Я очень рада, что он приедет. Мы ведь с ним не виделись с тех пор, как его назначили посланником в вашу столицу. Я всегда говорила, что Герберт – гордость нашей семьи и нигде не ударит в грязь лицом. Теперь он прусский посланник при вашем дворе, его превосходительство…

– И притом жених в пятьдесят шесть лет, – насмешливо докончил лесничий.

– Да, нельзя сказать, чтобы он поторопился жениться, но зато он сделал блестящую партию. Для человека его лет не шутка найти себе такую жену как Адельгейда – молодую, красивую, богатую…

– Но мещанского происхождения, – вставил Шонау.

– Какой вздор! Кто в наше время интересуется родословной, когда перед ним миллион? Герберту нужны деньги; он всю жизнь испытывал нужду, а расходы, обязательные для посланника, превышают его жалование. Впрочем, ему нечего стыдиться своего тестя, Штальберг был одним из первых промышленников в нашей стране и притом честнейшим человеком. Жаль, что он умер сразу же после замужества дочери. Во всяком случае Адельгейда сделала очень разумный выбор.

– Вот как! Ты называешь разумным выбором, когда восемнадцатилетняя девушка выходит замуж за человека, который годится ей в отцы? Впрочем, что ж, она ведь стала дворянкой, превосходительством и играет первую роль в обществе как супруга прусского посланника! Мне эта прелестная, холодная Адельгейда с ее «разумными» взглядами, которые сделали бы честь какой-нибудь древней старухе, в высшей степени несимпатична. Мне гораздо больше по сердцу «неразумная» девушка, которая влюбляется по уши и объявляет родителям: или за него, или ни за кого!

– Прекрасные рассуждения для отца семейства! – возмутилась Регина. – Счастье, что Тони пошла в мою сестру, а не в тебя, иначе ты, пожалуй, дождался бы такой сцены от собственного отпрыска. Нет, Штальберг лучше воспитал свою дочь; я знаю от него самого, что, выходя за Герберта, она руководствовалась прежде всего желанием отца. И это вполне в порядке вещей, так и должно быть. Но ты ничего не смыслишь в воспитании детей.

– Как! Я, муж и отец, ничего не смыслю в воспитании? – закричал лесничий, покраснев от гнева.

Они были готовы уже опять сцепиться, но, к счастью, им помешали; на террасу вошла девушка, дочь хозяина.

Антонию фон Шонау, строго говоря, нельзя было назвать красивой, но у нее была стройная фигура отца и свежее, цветущее лицо с ясными карими глазами. Ее темные волосы были просто заплетены в косы и обвиты вокруг головы, а платье поражало простотой. Впрочем, Антония была в таком возрасте, когда молодость сама по себе прекрасна, а потому, когда она вошла на террасу, свежая, здоровая, сильная и телом и духом, то показалась Регине такой подходящей женой для ее Вилли, что она тотчас перестала спорить и ласково кивнула ей головой.

– Отец, экипаж возвращается со станции, – сказала девушка каким-то спокойным, даже тягучим голосом. – Он уже под горой, через четверть часа дядя Вальмоден будет здесь.

– Черт возьми, как же они быстро ехали! – воскликнул лесничий, физиономия которого при этом известии тоже прояснилась. – Комнаты готовы?

Тони кивнула головой так равнодушно, точно это само собой разумелось.

В то время как ее отец поспешил к дверям, чтобы идти встречать экипаж, Регина спросила, бросая взгляд на корзинку, которую девушка держала в руке:

– Я вижу, ты опять не теряла времени даром, Тони!

– Я была в фруктовом саду, милая тетя. Садовник уверял, будто груши еще не поспели; я пошла сама посмотреть, и вот набрала целую корзину.

– Прекрасно, дитя мое! Хозяйский глаз и хозяйские руки везде нужны, никогда не следует полагаться на прислугу. Из тебя выйдет прекрасная хозяйка! Однако пойдем тоже вниз встречать дядю.

Шонау уже спускался по широкой лестнице, ведущей во двор. В это время, из дверей флигеля вышел какой-то человек; увидев лесничего, он остановился и почтительно снял шляпу.

– А! Штадингер! Что вам понадобилось в Фюрстенштейне? – крикнул ему лесничий. – Идите же сюда!

Штадингер подошел. Он был седой как лунь, но шел бодро и держался прямо, а его черные глаза на темном грубом лице смотрели зорко.

– Я был у кастеляна, – ответил он, – приходил просить его выделить мне несколько рабочих на помощь, потому что у нас в Родеке теперь все вверх дном и рук не хватает.

– Ах, да, ведь принц Эгон вернулся из путешествия по Востоку. Слышал, слышал! – сказал Шонау. – Но что это ему вздумалось поселиться в Родеке, этом маленьком лесном гнезде, в котором такая теснота и нет никаких удобств?

– Это одному Богу известно! У нашего молодого принца никогда не следует спрашивать о причине его поступков. Внезапно была получена весть, что он едет, и мы впопыхах бросились приводить замок в должный вид. Чего мне стоило сделать все за два дня!

– Воображаю! Ведь Родек уже сколько лет стоит пустой. Но таким образом старое здание опять хоть немножко оживится.

– Да, только при этом его перевернут вверх дном, – проворчал управляющий. – Если бы вы видели, что у нас делается! Охотничий зал битком набит львиными и тигровыми шкурами, чучелами всяких зверей, а живые обезьяны и попугаи сидят во всех комнатах. Обезьяны корчат рожи, а гам стоит такой, что иной раз собственного голоса не слышишь. А сегодня принц объявил мне, что к нам везут еще целое стадо слонов и большую водяную змею. Я думал, что меня хватит удар, и отбояривался и руками, и ногами. «Ваша светлость, – сказал я, – нам больше некуда девать всех этих зверей, особенно же водяную змею, потому что ведь такой твари нужна вода, а у нас в Родеке даже пруда нет. Что же касается слонов, то нам придется разве привязать их к деревьям в лесу, другого выхода я не вижу». «Хорошо, – сказал принц, – привяжем их к деревьям, это будет иметь очень живописный вид, а водяную змею отдадим пока в пансион, в Фюрстенштейн, замковый пруд достаточно велик». Как вам это нравится? Он хочет все окрестности заселить чудовищами!

Лесничий громко расхохотался и хлопнул по плечу старика, видимо, пользовавшегося его особой симпатией.

– Неужели вы в самом деле поверили, Штадингер? Разве вы не знаете своего принца? Очевидно, он возвращается таким же ветрогоном, каким уехал.

– Да, совершенно таким же! – вздохнул Штадингер. – А чего не придет в голову его светлости, то придумает господин Роянов. Этот еще в десять раз хуже. И надо же было такому сумасброду свалиться нам на голову!

– Роянов? Это кто такой? – спросил Шонау.

– Собственно говоря, никто точно не знает, кто он, но у нас он – все, потому что его светлость жить без него не может. Он подобрал этого «друга» где-то там, в языческих странах; да, наверно, господин Роянов и сам полуязычник или турок, по крайней мере, похож своим смуглым лицом и черными, жгучими глазами. А уж командовать он мастер и гоняет прислугу так, что та с ног сбивается, исполняя его приказания; он держит себя в Родеке как хозяин. Но зато красив, как картина, почти красивее нашего принца, и принц отдал строжайшее приказание во всем повиноваться его другу, как ему самому.


Издательство:
Public Domain