Моей маме, такой же матери, как Катерина
1. Яков
Березовая роща на берегу реки близ Хи-Миуте[1], летнее утро
Я не могу ее потерять!
Лошадь несется, то появляясь, то исчезая меж берез.
Мне остается только следить за ней глазами.
Глаза мои – руки мои. Тянутся, пытаясь схватить то, что ускользает навсегда.
Жизнь, всполох света, путаная череда воспоминаний и образов, тот бесконечно краткий срок, что мы прожили вместе.
Передо мною – белые, тонкие стволы, их кора – словно огрубевшая кожа. Они похожи на те деревья, что я обнимал двенадцать зим назад: не здесь, у моря, а в нашей священной роще, высоко в горах. Тогда я, вопреки запретам, проник в ее святая святых. О, я был не в силах ждать снаружи с прочими людьми и лошадьми! Стоны моей измученной жены уже несколько часов эхом разносились по долине, вселяя в меня неведомый страх. Вот-вот должно было свершиться ужасающее таинство.
Вцепившись в березу, я смотрел с края балки вниз, на поляну. В центре плато раскидистый грецкий орех, потрепанный осенними ветрами, воздевал ветви к небу, словно жрец в молитве. Узловатые корни обвивали скалу, из-под которой бил источник чистейшей воды. Меж корнями и стволом виднелся грубый деревянный крест. С моей женой осталась только мамику, бабка-повитуха, что сновала между ней и источником, сменяя окровавленные тряпки и тут же застирывая их. Распластавшись на соломе, моя жена пронзительно кричала и корчилась в судорогах, запрокидывая голову.
До вчерашнего дня долгие месяцы, проведенные в нашем большом доме посреди аула, мы исполняли каждый наказ мамику и старших женщин. Все ждали появления моего первенца: наследника пши Якова, благородного князя Якова, как пели женщины, чудо-мальчика, будущего богатыря, достойного нартских саг, отважного главы клана. Ему предстояло родиться в год Лошади, самого благородного и почитаемого нашим народом животного.
Жена моя не выходила на улицу после наступления темноты, не сидела на сундуках и камнях, не убивала змей, не пила воды из широких чаш. Бережно поддерживала огонь в очаге посреди жилища, не давая ему потухнуть. Но вопреки стараниям, тяжкое бремя с каждым днем иссушало и ослабляло ее. Из-за частых кровотечений женщины опасались, что мать и будущее дитя попали под власть демона. Возможно, то была жестокая Алмасти. Поговаривали, будто в сумерках по дому бродит нагая простоволосая старуха. Чтобы отпугнуть ее, в дверях ночи напролет горел очистительный огонь, а под подушку и тюфяк клали всякие металлические предметы – пару амулетов, ножницы, нож. К родам подготовили соломенную хижину за аулом, у шумной речной стремнины.
Срок подошел поздней осенью. Погода стояла мягкая, но старейшины предупреждали, что скоро из Страны Тьмы налетит ледяной ветер. Тогда все побелеет и замрет, погребенное под толстым покровом снега. Из последних сил, бледнея, жена настояла, чтобы мы немедленно отвели ее в священную рощу, под сень ореха. Утверждала, что нуждается в силе воды и камня, в соках большого дерева. Она была непреклонна. И тогда, вопреки слабости, мы решили отнести ее туда на носилках в сопровождении одной только мамику. В путь отправились на рассвете. Небо прояснилось, но воздух еще не прогрелся. В священную рощу вошли только женщины с носильщиками, да и те вскоре вернулись назад, подготовив ложе из соломы на сырой земле. Остальные, включая и меня, спешившись, ждали у края балки. Ближе мужчинам подходить запрещалось. Все, что там происходило, мы видели лишь смутно. Мамику заводила таинственные ритуалы, чтобы вызвать у роженицы схватки. Она ворожила с охапкой загадочных предметов, сплетенных веревками, заговаривая воду и ветер.
Резкий вопль заставил меня замереть. Жена внезапно выгнулась всем телом, потом обмякла и замерла. Я окаменел. Издали я едва различал их фигуры и не мог понять, что происходит. Мамику, укрыв мою жену, согнулась у ее ног. И вдруг раздался новый крик, слабый, но отчетливый. Несколько раз взмахнув чем-то похожим на нож, мамику бросилась к роднику с окровавленным комочком на руках и несколько раз окунула его в ледяную воду. Крик повторялся снова и снова. Едва заметив существо, уже отмытое от крови, я тотчас же ринулся к поляне. Мокрые от слез глаза мамику источали ужас, не столько от встречи со смертью, сколько от моего кощунственного присутствия, желания увидеть то, что от мужских взглядов скрыто. На земле одиноко лежало белое как снег тело моей жены: рот распахнут, в безжизненных глазах отражается синева небес. Кровь запеклась на рваной ране между ног, на соломе, на земле. «Всю ее Алмасти выпила, – глухо прошамкала мамику. – Теперь ей в землю путь держать, а священная кровь в корнях прорастет да в соке древнего дерева». Кровь за кровь, жизнь за жизнь… Вот тогда-то я ее впервые и увидел. Ясный, пронзительный взгляд распахнутых глаз. Они напомнили мне глаза ее матери, что словно бы наблюдали за мной, пока я держал малышку на руках.
Снова увидеть дочь я смог только шесть зим спустя, по возвращении из похода.
Похоронив жену в родовой усыпальнице, под громадами каменных плит дома мертвых, я доверил младенца бабушке и кормилице Ирине, рабыне из русов.
Тьма окутала землю, тьма Зла и Боли. Завывал северный ветер, сыпал снег. Снарядившись, я собрал воинов племени и без оглядки пошел прочь. До сих пор, в ожидании первенца, я медлил с ответом уорку[2] Нэху, одноглазому князю Иналу Великому[3], сыну Хурыфэлея из колена Абдун-хана, что уже давно обратился к вождям и дворянам нашего гордого и свободолюбивого народа, разбросанного по горам и долинам, с призывом объединиться в общей борьбе. Но после случившегося я последовал за ним со слепой решимостью, яростно бросаясь в бой, словно пытаясь найти для себя утешение в смерти, которую вместо того щедро дарил врагам. Другим воинам мой напор казался смелостью, героизмом, жестокостью. Но это было лишь отчаянное желание умереть.
На родину я вернулся совершенно другим. Лицо изрезали морщины и шрамы, лишь кое-где скрытые бородой и отросшими светлыми волосами. Печаль омрачила взор, в глазах запечатлелось пламя битв и реки крови. Жизнь и смерть перестали волновать меня. Голова и сердце опустели.
В нашем ауле я оказался нежданно, накануне новогодних гуляний, в самом конце зимы, прискакав в сопровождении немногих оставшихся в живых товарищей. За нами следовала небольшая повозка, на козлах которой восседал тщедушный человечек в черном. Под буркой, войлочным плащом и кольчугой я носил простую рубаху без воротника, присборенную поясом, широкие штаны заправлял в сапоги. За плечом – длинный лук с колчаном, в ножнах у пояса – легкая кривая шашка, гибкая и смертоносная, как змея, с крючковатой посеребренной рукоятью в виде орлиной головы, украшенной чернью.
Я снял шлем-шишак с подщечниками и, подставив голову ветру, стал потихоньку спускаться с холма в долину. На окраине аула по сторонам дороги молча собирались группки женщин, стариков и детей, пытаясь разглядеть в измученных фигурах воинов черты любимых мужей, сыновей, отцов.
Вот и мой дом посреди аула, он разве что чуть выше остальных, но в остальном – такая же вуна, мазанка из тростника, соломы и веток. Ничего не изменилось. За хижиной виднеется все та же дощатая изгородь, которую я возвел летом, пока жена была в тягости. Тут же знакомые конюшни, отдельная комната для гостей, загоны для скота, поле и фруктовые деревья, замершие в ожидании новой весны.
Под навесом, в стороне от слуг и работников, я узнал стройную фигуру матери, бесстрастной, словно статуя. Рядом служанка Ирина держала за руку девочку лет пяти-шести, светловолосую и голубоглазую. Судя по всему, мою дочь. Ее глаза смотрели на меня взволнованно, но без слез. Сухими были глаза бабушки, глаза Ирины и глаза всех на улице в ту минуту, потому что слезы для нас – знак слабости.
Спешившись, я обнял мать, с благодарностью взглянул на Ирину и наклонился к девочке, которая видела меня впервые. Должно быть, я показался ей чужим, и только тогда осознал, что мой вид мог ее напугать. Но улыбаться я не умел: наверное, за всю жизнь ни разу не улыбнулся. Я даже не знал, как ее зовут. «Вафа-нака, Синеглазка», – шепнула Ирина, упредив мой вопрос. И точно: глаза девочки были такими же васильково-голубыми, как у ее отца и матери. Я с болью вспомнил пронзительную синеву неба над поляной в тот день, когда Всевышний Тхашхо забрал любимую жену и подарил мне вместо первенца-наследника дочь.
Я осторожно потянулся к ней и тихо произнес: «Си-не-глаз-ка». Малышка неуверенно взглянула на Ирину, та улыбнулась в ответ. Тогда девочка робко приблизилась ко мне и, не опуская глаз, обвила ручонками шею.
Мы вошли в большой зал в самом центре вуны, где царил священный очаг, роль хранительницы которого, хозяйки дома и главы семьи в мое отсутствие все эти годы исполняла мать. Повозка тоже остановилась возле дома, и я представил возницу родным и друзьям: это был мой кунак, товарищ и гость, греческий купец Деметриос, который следовал за мной из самого Шанджира[4], цитадели князя Инала, основанной его дедом Абдун-ханом к югу от реки Псыжь[5]. Прежде мы не встречались, пока случай не свел нас. Деметриос не только немного говорил по-нашему, но и знал мое имя.
Оказывается, это имя, Яков, спасло грека, когда тот сошел со своего корабля на берегах Хи-Фице[6]. Окружившие Деметриоса стражники лишили бы в тот день чужеземца и товара, и свободы, если бы тот вовремя не назвался кунаком князя Якова, во имя священного долга гостеприимства моля о защите и возможности предстать перед покровителем. Деметриос привез мне не только товары, но и новости из дальних земель, что лежат за Хи-Фице. У него имелось даже личное сообщение для моей матери.
Представив ей грека, я дал им возможность поговорить наедине, отойдя в угол комнаты. К всеобщему изумлению, Деметриос поклонился ей. Произнеся всего пару слов, он достал из сумы какой-то предмет, похожий на кольцо, и вручил ей. Мать слушала безмолвно. Я знал, что она давно утратила дар речи. Не помню, чтобы в детстве я слышал от нее хотя бы звук. Только жесты. Считалось, что она онемела много лет назад, еще до замужества и моего рождения, когда, вернувшись к обугленным развалинам своего аула, сожженного татарами Железного Тимура, узнала, что брата ее похитили, а голову отца насадили на пику.
Мне на миг показалось, что мать растрогана.
Но это был всего лишь миг. Она тотчас оправилась, словно устыдившись минутной слабости, отпустила грека и присела на диван в центре комнаты, рядом с Синеглазкой, жестами приглашая всех угощаться нехитрым ужином, который женщины состряпали на скорую руку: супом с пшенными клецками, тушеной бараниной под чесночным соусом, орехово-медовым пирогом. Пенную брагу-махсыму разливали в серебряные чаши и осушали в честь приехавших: меня, воинов и кунака. Полилась протяжная мелодия, которую одна из девушек заиграла на шичепшине, водя длинным смычком по струнам из конских жил, закрепленным на продолговатом деревянном коробе.
Усевшись по окончании трапезы у очага, грек, коверкая слова и звуки, то и дело тонувшие в общем хохоте, завел разговор на чужом языке, столь сложном, что все вокруг наперебой бросались ему подсказывать. Однако он обладал редким даром передавать смысл истории при помощи гримас, лукавого прищура глаз, которые переводил с одного слушателя на другого, движений рук…
Постепенно смех стих. Все разинув рты уставились на рассказчика, слушая его дивные и невероятные для горцев истории, ведь за исключением нас, воинов и нескольких рабов из далеких стран, никто здесь не видел и пяди земли за горным хребтом или равнины, где ручей превращался в реку. Я смотрел на Синеглазку, но та меня не замечала, вся во власти непонятных и чарующих речей грека.
Там, за болотами Меотии, бесконечными Хи-Миуте, где катят свои воды Тана[7] и Псыжь, рассказывал Деметриос, за землями Тамреги[8], где берега будто тянутся друг к другу, простирается Хи-Фице, гигантское море, в воды которого садится солнце. Некогда греки дали ему имя Понт Эвксинский, то бишь Гостеприимный, а новые пришельцы с южных берегов кличут его Кара-Денизом, или Черным морем. Видел я это море: издалека, с горных хребтов, оно кажется лишь неясной полоской на горизонте. Но край света, продолжал Деметриос, не там, где садится солнце. Потому что даже великое Черное море заканчивается в той точке на юге, где находится его родной город, самый красивый и богатый на земле, царство куполов и золотых статуй. Дальше лежит другое море, еще больше прежнего, соленое и глубокое, с бесчисленными островами, окруженное всяческими землями, где обитают разнообразные народы. Море это истекает в огромную водную зыбь, что омывает все части суши. А по другую сторону того моря есть раскаленная страна, не знающая снега, под названием Эгиптос. Она населена народом, древним как мир, и пересечена рекой, истоки которой сокрыты.
Вот откуда вернулся Деметриос. В свою богатую столицу, Аль-Кахиру[9], что значит Сокрушительная, позвал его тамошний султан Барсбай[10], прознавший, что родом грек с северо-восточного побережья Черного моря. Оказалось, что из тех же мест происходит и сам султан, сын высоких гор, заметных даже с моря. Ребенком он попал в плен во время татарских набегов, был продан в рабство в Аль-Кахиру, но в конце концов сам стал править в той части мира. Деметриос показал нам небольшой металлический диск с изображением лилии. Вот его монета, пояснил он изумленным гостям. У нас, горцев, деньги не в ходу. Если несколько монет и попадет кому-то в руки, их хранят как амулеты или дырявят на бусины для ожерелий. У нас племена попросту обмениваются товарами между собой или с редкими еврейскими или армянскими торговцами.
Так вот, султан Барсбай отправил Деметриоса в родные края, чтобы донести весточку единственному в своей семье, кому удалось выжить, – старшей сестре. Насколько слышал Барсбай, она вышла за большого вождя из аула на северном плато, у истоков Псыжи, и вырастила сына по имени Яков. Деметриосу нужно было лишь передать им привет и дары. И вот, к всеобщему изумлению, грек принялся доставать из мешка диковинные вещи. Сестре султана – шелковый златотканый плат с лилией по центру; а сыну – кинжал с усыпанной драгоценными камнями рукоятью. Но главный подарок моя мать уже получила: то было чудесное кольцо, которое должно было уберечь ее саму и ее близких. Барсбаю оно досталось когда-то от юного послушника из монастыря на священной горе Синай, с вершины которой Всевышний говорил с пророком Моше.
Я попросил у матери это простенькое серебряное кольцо. На поверхности виднелись какие-то знаки, один побольше, другие поменьше. Крупный будто состоял из скрещенных линий, на манер тех, что мы используем на клеймах для лошадей и скота или для меток на камнях и оружии. Я долго изучал кольцо, но в значениях символов так и не разобрался.
Как и все мои сородичи, письму я не обучен, хотя видел его у соседних племен. Случалось мне и находить в курганах или могильниках древние каменные плиты, изрезанные странными и непонятными символами. Письмо для меня – суть колдовство, при помощи которого слова, сотворенные из воздуха, заключаются в плен знаков и застывают в вечности. Выходит, эти знаки способны пересечь грань между жизнью и смертью. Вот почему письмена высекают на камнях у могильников. Так выглядит язык умерших, вырезанный в скале, чтобы она не стала прахом, как их тела.
На кольце были такие же магические метки. Я вопросительно взглянул на Деметриоса. Грек указал мне на крупный знак, где сплетались линии: это монограмма, пояснил он. Такой символ составлен из нескольких, соединенных между собой. Здесь знаков было три, сообразно трем звукам: «A», «I» и «К» – в таком виде их чертили греки. Чтобы я понял другие штрихи, Деметриос расшифровал их для меня один за другим. Получилось ΑΙΚΑΤΕΡΙΝA. Затем он произнес вслух все слово целиком: Екатерини.
Оказывается, это просто имя. Имя Айя Екатерини, непорочной девы, чьи мощи покоились и почитались в том самом монастыре на священной горе Моше, Синае. Там кольцо, коснувшись тела святой, впитало его силу и магию[11]. Известно, что Екатерина была девой из Александрии и звалась Доротеей, то есть «данной Богом». Однажды ей во сне явилась Матерь Божья, Пресвятая Дева Марисса, покровительница пчел и меда, и младенец Христос, ее сын от Всевышнего, который назвал Доротею своей невестой и вручил ей кольцо. С тех пор ее звали Екатерини, что значит «пречистая». Гонители-язычники подвергли деву страшным пыткам, дабы заставить отречься от своего божественного жениха, а затем обезглавили, но тело ее, по частицам собранное ангелами, было вознесено на гору Моше[12]. Говорили, что и после смерти ее светлые волосы чудесным образом продолжали расти, а тело сочилось целительным елеем.
Сумерки окутали дома и долину. Наступала новогодняя ночь, и мощный жизненный вихрь уже готовился пронизать воздух, воду и землю. Все по-прежнему сидели вокруг очага, переживая услышанные диковинные истории. В тишине, нарушаемой лишь потрескиванием угольев, я поймал взгляд Синеглазки и вспомнил, что ей так и не дали имени, не погрузили в крестильные воды. Это должен был сделать я, поскольку священники-шогены и шекники, шаманы-крестители, сюда, в горы, обычно не добирались, хоть мы и поклонялись деревянному кресту, прибитому к стволу старого священного ореха близ родника.
Я давно там не бывал. Со времени смерти жены это место стало для меня юдолью смерти. Но ведь там же появилась на свет Синеглазка! Потому ей и надлежало вернуться сюда в главный праздник года, в час возрождения жизни растений, животных и всякой твари земной. Ребенок мог бы стать знаком возрождения, я бы очистил ее, смочив лоб благословенной ледяной водой, что била ключом у подножия креста, той самой, которой некогда мамику смыла с нее кровь матери.
Как же назвать Синеглазку? Сжимая в руках чудодейственное кольцо, я уже знал ответ, но сказал себе, что нужно следовать хабзэ, традициям и законам народа. Имя ребенку предлагает первый чужестранец, переступивший порог его дома после рождения. Этим человеком был Деметриос. Посмотрев по очереди на меня, на кольцо, а затем на мою мать, грек спросил, когда именно родилась девочка. Я не знал и обратился к Ирине, говорившей с сильным русским акцентом. Она сказала: спустя две луны и десять дней от начала осени последнего Жылги, года Лошади.
Прикрыв глаза, Деметриос по купеческой привычке попытался прикинуть в уме: похоже, этот день совпадал с праздником Айя Екатерини, выпадавшим по греческому календарю на двадцать пятый день месяца, называемого ноэмбриос. А последний год Лошади, судя по всему, приходился на 6936 год от сотворения мира. Сомнения рассеялись и, взглянув на девочку, он торжественно произнес ее имя: Екатерини. Я вручил ей чудесное кольцо столь же чинно, как Христос – своей невесте. С величественным видом, на глазах у всех, Екатерини надела это кольцо на палец и сжала маленький кулачок, поскольку оно было ей велико. А потерять кольцо – дурное предзнаменование.
Шесть зим спустя мне случилось снова оказаться на родине.
Я был в лагере Инала, к югу от гор. Когда лед начал таять и реки вздулись, неся новую воду к Хи-Фице, пришло известие о смерти матери. Получив разрешение князя, я в одиночку отправился похоронить ее в доме своих мертвых предков. Путь мой лежал вверх по реке, по хорошо знакомым извилистым горным тропам. Сначала я несся вскачь, потом шел пешком по заснеженным перевалам, по-братски вытягивая и помогая коню.
Сердце мое ожесточилось еще сильнее. В светлых волосах и особенно в бороде зазмеились снежно-белые нити. На одном боку у меня висела шашка, на другом – драгоценный кинжал Барсбая. Будучи воином, я привык гнать любую праздную мысль, воспоминание или чувство, существуя лишь во имя дела и битвы. И все же в груди екнуло, когда за последним отрогом открылась долина с лентой знакомой реки. Над соломенными крышами аула стелился дымок, а дальше, полого поднимаясь к нагорью, расстилались широкие равнины, где отец с детства учил меня скакать наперегонки с ветром. К востоку горы становились круче, долина сужалась, начиналась непроходимая чаща, священный лес с большим орехом и прозрачным источником. Занималась весна, луга покрывались ковром из свежей травы и цветов, фруктовые деревья превращались в бело-розовые облака.
Сердце сжалось при воспоминании о той единственной весне, которую я провел со своей любимой на усыпанном цветами ложе из шкур. Потом нахлынули мысли о дочери. Но память о последней и единственной нашей встрече шесть лет назад почти померкла. Где ее искать? Выросла ли она, стала ли женщиной? Что узнала за это время? Выучила ли все то, что предписывает закон хабзэ? Должно быть, пришло время подыскать ей достойного жениха, сильного и мужественного юношу из соседнего племени, заключить кровный договор с его родителями… И после отпустить навсегда, ведь такова женская доля. Дочь в семье – ровно гостья: как придет, так и уйдет, говаривали старики.
Что я скажу ей, когда увижу снова? Ответов я не знал. Я ведь и по жизни немногословен, не мастер слагать речи длиннее одной фразы. Никто в моей семье болтливым не был. Мать так и вовсе, раз онемев, со мной не говорила. Я подумал, что не справлюсь, но должен был хотя бы попытаться. Начал было про себя: «Синеглазка» – и осекся. Нет, теперь ее следовало называть чужестранным именем, данным при крещении – Е-ка-те-ри-ни. Екатерини, высокочтимая дочь благородного Якова.
Спускаясь по тропе, я приметил на вершине соседнего холма одинокую фигуру. Судя по одежде и стати, то был скорее мальчишка, не мужчина. В мою сторону он не смотрел, будто не замечая приближения всадника. Все его внимание было приковано к чему-то по ту сторону каменистого гребня, где лежала небольшая лощина, поросшая леском. Разнообразной дичи, даже и крупной, там всегда было вдоволь. В руках мальчишка держал непомерно длинный лук, непохожий на тот, что обычно дают детям: подстрелить из такого можно разве что какую-нибудь мелочь, зайца или птицу. Одет он был по-простому: облегающие штаны заправлены в сапоги, кафтан перетянут широким ремнем, за который заткнут короткий кинжал, на плече колчан… Одежда показалась мне знакомой, словно я уже видел ее раньше. На голове мальчишки сидела расшитая войлочная шапка, вероятно, скрывавшая длинные волосы, выбившиеся пряди которых он заправил за уши. Неподалеку к дереву была привязана неоседланная кобылка гнедой масти с белым пятном-звездочкой на лбу.
Что это за мальчишка? Чей он сын? Как знать, может, одного из моих товарищей, оставшегося с Иналом, или кого-то из тех, кто уже сошел в недра Матери-Земли?
А вдруг он из соседнего племени и отдан кому-то на воспитание по обычаям аталычества[13], как заведено в нашем народе?
Сгорая от любопытства, я тихонько спешился, снял плащ, кольчугу, оружие и бесшумно скользнул по влажной траве к юному лучнику. Подобравшись сзади, я сгреб его в охапку за секунду до того, как стрела ушла в сторону долины, и, смеясь, оторвал от земли. Стрела свистнула и пропала вдалеке. Кобылка испуганно заржала, а косуля скрылась в кустах. Мальчишка пытался вырваться, но что его потуги против моей хватки? Шапка свалилась, обнажив светлую макушку, длинные волосы разметались на ветру.
Наконец я отпустил парня. Скатившись в траву, он ошарашенно оглядел мою громадную фигуру. Должно быть, в ярком солнечном свете я показался ему великаном. Сперва он схватился за кинжал, готовясь броситься в яростную атаку, возможно, упустив из-за меня свою первую крупную добычу. И вдруг замер. Брови сошлись в гневной гримасе, но черты оказались неожиданно изящны, миловидны, почти женственны. А глаза – небесно-голубые! С дрожащих губ сорвалось единственное слово, которое я скорее угадал, чем услышал: адэ, отец? Я оцепенел.
Мы сидели с ней рядом, не глядя друг на друга, обратив лица к долине и облакам, плывущим над горами. Мой конь, подойдя к ее кобылке, принялся тихо щипать свежую травку. Вдруг она, не поднимая глаз, вскинула руку и произнесла одно слово: Вагвэ, Звезда. Я удивленно обернулся и только тогда понял, что так зовут лошадь. Я, в свою очередь, указал на своего коня, низкорослого вороного восточной степной породы, на каких некогда ездили монголы. Ненамного крупнее ее кобылки, конь этот был поджарым и мускулистым, с длинными гривой и хвостом, весь в шрамах от ран, которые получал вместе с всадником. Вместе мы и состарились. Звали коня Жэшь, Ночь.
Наши взгляды встретились. И пока я смотрел на ее озаренное солнцем лицо, она, будто в знак признания, показала мне левую руку с чудотворным кольцом. Таким ли было лицо моей невесты много лет назад? Я смешался, не знал, что ответить, мысли спутались. Слишком много ужасов видел я, слишком много отчаяния. Мы встали, отец и дочь, собрали разбросанные вещи и пошли к аулу пешком, ведя под уздцы Звезду и Ночь. Лошади покорно последовали за нами.
Старейшины проводили меня к месту похорон матери. Согласно предписаниям хабзэ, обряд начался несколько дней назад. Происходя из одного из знатнейших родов Псыжской долины, моя мать всегда пользовалась особым почтением у простых горцев. Из уст в уста передавали трагическую историю ее семьи времен нашествия Железного Тимура, а после приезда купца Деметриоса, когда распространился слух, что она сестра одного из самых могущественных правителей на свете, слава ее только выросла. Неслучайно старейшины решили почтить ее во время похорон и справить обряд, от века уготованный лишь вождям и величайшим из мужчин. Он предшествовал сопровождению тела в дом мертвых, где бессмертную душу отпускали в загробный мир Хедрыхэ, чтобы та из подземных глубин продолжила хранить живущих.
Я подошел к погребальному кострищу. Моя покойная мать, одетая в лучшее свое платье, восседала на вершине ритуального помоста, как королева на троне. Веки ее были сомкнуты, из рукавов платья торчали костлявые почерневшие руки. Тело, от которого после обряда изъятия внутренностей осталась только оболочка, провело на помосте почти восемь дней. Сюда стекались для поклонения жители нашего аула и близлежащих долин. У основания кострища складывали подношения: серебряные кубки, покрывала, оружие, луки и стрелы. Маленькая девочка, сидевшая слева от нее, время от времени взмахивала стрелой с привязанным к ней шелковым платочком, отгоняя мух. Я сел на камень и часа три неотрывно смотрел на мать. Молча, без слез, потому что рыдания считались у нас постыдной слабостью. На закате я в одиночку взобрался на помост, осторожно взял мать на руки и вместе с приношениями поместил в большой, выдолбленный изнутри ствол дерева. Его отнесли к дому мертвых и опустили в яму. Сверху каждый проходящий кидал горсть земли или камней. И вот среди древних плит возник новый высокий холм.
Мы с Екатерини остались одни в большом доме. Перед смертью мать освободила служанку Ирину с мужем Олегом, тоже из русов. Им оставили для жилья скромную хижину, некогда бывшую гостевым домом, и участок земли. Я был рад этому. Ирину, как и других русов, осевших здесь, много лет назад угнали в рабство татары, поэтому путь в горы в качестве военного трофея уже тогда казался им дорогой на волю. В нашем доме и в ауле ее по-человечески уважали, считая чуть ли не родней. Мать неслучайно выбрала ее кормилицей Синеглазки, поскольку Ирина незадолго до этого родила ребенка, зачатого с Олегом. Моя дочь, не знавшая родителей, вкусила из груди Ирины молоко жизни.
С моей онемевшей матерью Ирина прекрасно ладила. Они словно читали мысли друг друга. Понемногу Ирина усвоила и наш язык, хотя после крещения предпочитала называть малышку ласковым русским именем Катя, а то и Катюша. В речи Ирины до сих пор слышался сильный, безошибочно узнаваемый русский говор. И тогда Кате казалось, что она слышит голоса дальних стран и ледяных земель Севера, где на краю Страны Тьмы стынут реки, а в сине-зеленых волнах северного сияния можно увидеть танцующих в небе духов и волшебниц.
Качая колыбель, Ирина нянчила ребенка, напевая на своем родном языке таинственные колыбельные или рассказывая ей сказки. Девочка то смеялась, то вздрагивала, ведь русские сказки кишат жуткими персонажами, наподобие Бабы-яги, ведьмы, пожирающей детей. Чтобы удержать малышку подальше от опасных речных вод, Ирина утверждала, что там прячутся русалки, прекрасные нагие девы-колдуньи, что охотятся за детьми, желая их утопить. Но эти истории возымели обратное действие: Катя только ближе подходила к прозрачной воде, чтобы рассмотреть этих существ. Она искренне верила, что смогла узнать их в серебристой чешуе осетров, сновавших у самого берега.
Усевшись у очага, девушка с гордостью начала рассказ о том, как жила эти годы. Она была в той же одежде, что и на холме: волосы туго стянуты узлом на затылке, в голубых глазах огоньки, щеки раскраснелись. Я слушал, забавляясь ее задорным мальчишеским видом и манерой говорить. Разумеется, Катя не коверкала слова, но было в этой речи нечто странное. Впрочем, неудивительно – ее ведь растили немая бабушка и русская рабыня. Потому я и не услышал односложной шакобзы, тайного языка охотников, на котором общались между собой и высокородные женщины: этому ее никто не учил. Пару раз Катя сбивалась, будто подбирая нужное слово, но потом речь ее снова текла, словно речной поток. Мне это нравилось, поскольку сам я немногословен и больше предпочитаю слушать.
Мой приезд шесть лет назад она прекрасно помнила. Похоже, это было самое раннее и самое светлое ее воспоминание: воин, сошедший с коня у самого крыльца их дома, коснувшийся загрубевшей рукой ее лица… Она помнила и терпкий, резкий запах немытого тела, потного с дороги, и все прочие запахи: металла кольчуги, кожи сапог, грязи, лошадей, нервно бьющих копытами, и даже их испражнений.
Еще в памяти Катерины остался миг, когда я вручил ей чудотворное кольцо и она надела его на тонкий пальчик. Кулачок ее тогда инстинктивно сжался, ведь широкое кольцо предательски соскальзывало, а уронить его было стыдно. И как впервые услышала то самое чужое имя, Екатерини, которому суждено было стать ее собственным. Правда, другие женщины продолжали называть ее Вафа-нака, Синеглазка, но для Ирины она навсегда стала ее маленькой Катюшей. Гордо показав мне руку с кольцом, моя дочь вдруг нагнулась, порылась в сумке и достала какую-то ткань, одним движением развернув ее во всю ширину. То был великолепный златотканый плат, подаренный ей бабушкой перед смертью.
Катя росла в одиночестве. Не будучи мальчиком, она не могла быть отдана в аталычество другой семье. Ей пришлось взрослеть в нашем доме, ожидая возвращения отца, который решит ее судьбу. У Ирины и других женщин, которым во всем помогала, она научилась вести хозяйство, управляться с землей и животными. Умела пахать, упорно заставляя себя тянуть соху, пускай ее борозда и получалась не такой глубокой, как у остальных. Умела сеять просо, зарываясь рукой в мешок и разбрасывая драгоценные семена веером, не забывая подтягивать песню-закличку на будущий урожай с призывом богов плодородия и урожая Созериса и Тхегележа. Умела приглядеть за полями, отгоняя мелких зверьков и птиц, сбегавшихся поживиться семенами и саженцами. Умела сжать ниву, размашисто орудуя серпом.