ЧАСТЬ 1
Грохот музыки подполковник Петренко услышал ещё на подходе к дому Андрея Озирского и брезгливо поморщился. Геннадий Иванович был готов удавить всех любителей громко врубать «музычку» и не прощал этого даже всеобщему любимцу. Конечно, он мог подождать со своим делом и до третьего числа, а не портить Андрею юбилей. Всё равно синьор Марио Санторио уже мёртв, и два дня здесь никакой роли не сыграют.
Андрей вообще удивлял Геннадия Ивановича в последнее время всё больше и больше. Двух месяцев не прошло со дня гибели его матери, а он уже опять резвится, как ни в чём не бывало. Не такая бы, казалось, важная дата – тридцать пять лет; можно было и отменить из-за траура. Ведь Озирский с матерью не конфликтовал. Наоборот, тяжело переживал её внезапную и безвременную кончину.
На похоронах, помнится, стоял голубовато-бледный, скрипел зубами от горя. Чуть не прибил своего сына, когда тот испугался покойницу в гробу и бросился вон из зала. Кстати, Женька так и не поцеловал бабушку в лоб. А вот теперь, пожалуйста, Андрей отрывается по полной. Боль получилась, как при ушибе локтя – острая, но короткая.
Официальное чествование Озирского состоялось вчера, тридцать первого июля. Это произошло в Главке, в присутствии высокого начальства. Перед этим все скинулись на подарок и цветы. Сумма получилась приличная, потому что на Андрея, даже при высоких ценах, денег не жалели. Кроме того, дежурный вчера просто взвыл. Толпы всевозможного народа ломились в Главк и умоляли пустить к Андрею. Когда же получали окончательный отказ, оставляли свои цветы для последующей передачи юбиляру.
Когда Петренко прибыл вниз для разбирательства, несчастный капитан Голубкин сидел по уши в гладиолусах, флоксах и розах. По лицу его струился пот, а в холле благоухало, будто в райском саду. Все цветы Андрей домой взять не смог, и остаток дня одаривал букетами не только дам, но и мужиков, чтобы они украсили свои кабинеты.
Первый день августа погодой не порадовал – дул холодный ветер; по ярко-голубому небу ползли на восток грязные облака. Выглянувшее солнце резануло глаза приторной яркостью, а Фонтанка заискрилась золотой рябью. Петренко зачем-то потуже затянул пояс плаща, хотя ему вскоре предстояло раздеться. Потом снял очки и мягкой фланелькой протёр стёкла. Самого Геннадия вызвали в субботу на службу, и Захар Горбовский объяснил ему суть дела.
Поскольку скончался иностранец, ГУВД и Петербургское управление безопасности подняли на ноги незамедлительно. В Гранд-отеле «Европа» двадцать восьмого июля остановился прибывший из Москвы господин Марио-Паоло Санторио. Вчера утром его нашли в номере мёртвым. Как установило вскрытие, смерть наступила от острой сердечной недостаточности. Потрясённые свалившимся на них горем, родители Марио – Джузеппе и Ромина Санторио – утверждают, что их сын никогда не жаловался на сердце…
Геннадий свернул с набережной в подворотню. Музыка стихла, и подполковник, поднимаясь по выщербленным ступеням лестницы старого дома, уловил бренчание гитары. Очень не хотелось портить Андрею праздник, но нужно было срочно включаться в работу по выявлению причин смерти итальянца. Может быть, тот просто скрывал от родителей болезнь сердца. Вероятно, и сам не догадывался. Ведь не молоденький уже мужик – пятьдесят лет. Но, как ни отбрыкивайся, всё равно придётся впрягаться – жизнь иностранца стоит жизни ста россиян.
Впрочем, Андрея это дело может и не затронуть. Геннадию предстояло пренеприятнейшее дело – беседа с Минцем. Десятого августа на службу выходил Александр Турчин, а до тех пор связями с Интерполом ведал один человек. Но до следующего понедельника ждать было нельзя, и Петренко отправился на Фонтанку.
Подполковник поднялся к квартире Озирского и остановился у двери с начищенной медной табличкой; на ней была выгравирована лавровая ветвь. Бронированная дверь, против ожидания, была приоткрыта, и Петренко осуждающе покачал головой. Андрей никак не мог позволить себе такую роскошь.
Полдень весенний, река серебрится,
Вышел из храма народ…
запел в квартире Филипп Киркоров.
Петренко вытер ноги о коврик и локтем толкнул дверь. Тяжёлая створка поехала вглубь квартиры, и тут же раздался стук молотка. Гость заглянул в прихожую и увидел странную картину. На полу, в праздничном французском платье, сидела Лёлька и сосредоточенно забивала в пол длинный гвоздь.
Геннадий Иванович только хотел присесть к малышке и поздороваться с ней, как заметил за вешалкой длинные ноги и белоснежную мини-юбку Клавдии Масленниковой. Та стояла спиной к входной двери, и в её золотистых распущенных волосах копались смуглые гибкие пальцы Саши Минца.
Больше никого в прихожей не было – все гомонили в столовой. Оттуда пахло дорогим алкоголем и столь же изысканными сигаретами. Незнакомый голос упрашивал Андрея спеть песню польского Сопротивления. Звенели бокалы, слышался женский смех, щёлкала отскакивающая крышка магнитофона. Жужжала, как целый улей пчёл, терзаемая кем-то из гостей гитара.
– Дядя Гена плисол! – крикнула Лёлька и заколотила по шляпке гвоздя с удвоенной силой.
Тем временем Сашины руки уже покинули водопад волос и перекочевали на талию Клавдии, а потом полезли под мини-юбку. Клава хихикала и всё крепче прижималась к Минцу. Сосались они, видимо, уже давно. Петренко два раза кашлянул, но на влюблённых это не произвело никакого впечатление. На Лёльку они тоже не обращали внимания Девочка, наконец, бросила молоток и подбежала к Петренко.
– А ты пить будешь? – спросила она деловито.
– Нальют – выпью.
Петренко поспешно взял Лёльку на руки, чтобы она не видела происходящего за вешалкой.
– А какой у тебя подалок? – продолжала дознание Лёлька, засовывая руку к гостю за пазуху.
Геннадий Иванович достал обёрнутый целлофаном рубиновый леденец на палочке. Такие им с братьями приносили редко, и только по большим праздникам. Лёлька тут же стала срывать обёртку, а Петренко закашлялся так, что в столовой смолк шум. Целующиеся же продолжали игнорировать всё вокруг – кроме плотской страсти, для них ничего не существовало.
Андрей появился в прихожей – в стального цвета костюме и галстуке под павлиний хвост. Он был такой блестящий и неприступный, чтобы даже шеф оробел. Между пальцами Озирского вальяжно дымилась кубинская сигара.
– Папка, гляди! Дядя Гена дал! – Лёлька завертела облизанным петушком перед носом отца.
– А ты «спасибо» сказала? Конечно, нет, Прости эту бандитку. – Озирский потрепал дочку по кудряшкам. – Все только уходят по-английски, а Иваныч и приходит тоже. Что же вы, шеф, стоите в коридоре?
– Никак дальше не пройти. – Петренко поставил Лёльку на пол и стал снимать плащ.
Он понимал, что пришёл сюда зря. О каком синьоре Санторио можно толковать, если Минц уже напился до чёртиков, и все его мысли сводятся только к койке?
– Что случилось? – спросил Озирский уже серьёзно.
Он махнул гостям, чтобы они ушли в комнату и не смущали подполковника.
– Я только что от Горбовского. Извини, если омрачил твой праздник.
– А что ты дохаешь, как чахоточный? – снова весело спросил Андрей.
Между делом он загнал в другую комнату не в меру любопытного Женьку.
– Да так… – Петренко решил не вдаваться в объяснения. – Тихая комната есть?
– Мой кабинет… О-о, Сашок, ты совсем никакой?
Андрей звонко шлёпнул Клавку по попе, с которой были уже наполовину сдёрнуты кружевные трусики. Она завизжала, оглянулась, увидела Петренко и сломя голову бросилась на кухню. Минц привалился лбом к стене, оклеенной моющимися обоями под бронзу. От него разило спиртным, и смоляные колечки волос прилипли ко лбу.
– Сашок, сам до унитаза дойдёшь, или тебе помочь?
Андрей хотел взять Минца под локоть, но это раньше сделал Всеволод Грачёв. Он был без пиджака, со сбившимся набок галстуком.
– Севыч, приведёшь его в чувство?
– С удовольствием – я в этом деле профессор. Пошёл, мудак! – Грачёв, закусив губу, пожал руку Петренко. – Извините за выражения… Ещё при ребёнке, козёл, развратом занялся! Шевели копытами!
И Всеволод, матерясь, кстати, при ребёнке, громко захлопнул дверь туалета.
– Пошли в твой кабинет, – предложил Андрею Геннадий Иванович. – Я тебе по-быстрому расскажу, в чём дело. К гостям меня не веди – некогда.
Озирский заглянув в гостиную, разбойным свистом установил тишину. Потом он объявил, что оставит гостей на полчаса; пусть они продолжают насыщаться и развлекаться. В ванной лилась вода, что-то звенело, и слышалась приглушённая брань.
Войдя в кабинет, Андрей достал из хрустального бара бутылку минеральной воды, налил по чашечке кофе, поставил на журнальный столик вазу с фруктами.
Потом подумал и спросил:
– Иваныч, ты коньячку не выпьешь? Армянского, а?
– А что? И выпью! – Петренко потёр руки. – Будь здоров и счастлив! – Геннадий поднял пузатый бокал. – Дай Бог нам справить ещё дюжину твоих юбилеев…
– Я и сам не прочь, – скромно потупился Андрей. – Спасибо на добром слове.
Он выпил коньяк и тут же пригубил чашечку кофе.
– Что там произошло? Раз тебя вызвали в выходной, значит, было зачем.
Распахнулась дверь, и Грачёв выпихнул в коридор Минца. Тот уселся в полукреслице, вытирая своими музыкальными пальцами мокрое лицо. Сейчас он был особенно похож на Али Мамедова, что и отметил Андрей. Петренко откровенно передёрнуло. Он ещё раз возблагодарил судьбу за то, что не является теперь начальником этого хлыща.
– Александр Львович, ты в состоянии выслушать меня сейчас? – осведомился подполковник, попивая кофе.
Минц пожал плечами и пригладил курчавые волосы.
– Можно и мне послушать? – спросил Грачёв, цепляясь плечом за косяк.
Он опустил намокшие рукава рубашки и похлопал по сырым пятнам на светлых брюках.
– Блин, надо бы фартук надеть!..
– Я только хотел тебя об этом попросить, – оживился Петренко.
От их столика веяло ароматом багдадских кофеен. Андрей усвоил рецепт, привезённый Геннадием в позапрошлом году. Тогда заместитель начальника отдела ездил туда в торгпредство, к брату Аскольду.
– Эй, Сашок, очнись! – Андрей звонко похлопал Минца по щекам.
– Ты чем его так напоил? – не выдержал Петренко.
– А он сам пил, мне не докладывал. К тому же, я плохих вин не держу. Ладно, хрен с ним. Не поймёт, так растолкуем. Рассказывай, Иваныч! У меня аж мурашки бегут по спине – так интересно…
– Вот что, ребята! – Петренко смотрел в узкое окно, наполовину забранное атласной морщинистой шторой. – Такое громкое дело случилось, что «мама, не горюй». В «Европейской» тридцатого июля вечером, может быть, уже в ночь на тридцать первое, скончался гражданин Итальянской Республики Марио-Паоло Санторио, сорок второго года рождения…
– Следы насилия имеются? – сразу же перебил Грачёв.
Минц уже пришёл в себя. Он достал пачку «Метро» и неторопливо закурил. Озирский крутил рюмку за ножку, невесело улыбаясь своим мыслям. В гостиной опять завели музыкальный центр. Поставили устаревший «Чингисхан», и теперь на всей лестнице гудели стены.
Рок-н-рол, казачок,
Рок-н-рол, казачок!..
– Нет, медицинское заключение гласит – «обширный инфаркт миокарда». Что-то там про недостаточность коронарных сосудов… Короче, можно сказать, что смерть естественная.
– А почему к естественной смерти привлекают внимание органов, да ещё такого уровня?
Андрей тоже достал зажигалку, чиркнул, посмотрел на синеватый язычок пламени и опустил её обратно в карман.
– Сашок, пей нарзан. Тебе сейчас полезно.
– Спасибо, но я не хочу.
Минц был смущён, но старался при Петренко этого не показывать. Он вытащил из вазы мокрую чайную розу и теперь вертел её в исколотых до крови пальцах.
– Было бы предложено!
Андрей наполнил свой бокал. Петренко вздохнул.
– Вы же знаете, как у нас боятся оскандалиться перед фирмачами. Его родителям в Милан сообщили, указав причину. Те категорически заявляют, что Марио-Паоло заболеваниями сердца не страдал.
– Сразу же лепят «мокруху»?
Озирский отодвинул бокал из-под нарзана и откинулся на спинку кресла. Всеволод тоже пропустил рюмку коньяка.
– Кто этот Марио? Очередной неудачливый коммерсант? Впервые о таком слышу.
Грачёв открыл свой толстый блокнот, с которым никогда не расставался.
– Я, признаться, тоже раньше не встречал эту фамилию.
Петренко понимал, что хотя бы сегодня не должен отвлекать Андрея. Пусть раз в году, но его лучший сотрудник имеет право расслабиться.
– Санторио прибыл для оформления документов на покупку одного из цехов завода, – Геннадий назвал предприятие, хозяином которого долгие годы был военно-промышленный комплекс. – В рамках конверсии он хотел наладить там производство микроскопов, луп и прочих оптических приборов.
– Так мало ли что случилось! Перепил, например. Или интердевочка попалась горячая, и вогнала в гроб.
Минц вытянул вперёд ноги, давая понять, что Петренко ведёт себя неподобающе. Фирмач, уже два дня как мёртвый, мог бы подождать и до понедельника.
– А у Александра Львовича на всё один ответ – водка, девка и колбаса. Больше никаких причин для смерти быть не может. – Петренко расстегнул пиджак, потом протёр запотевшие очки.
– Бывает и такое, тоже верно, – заступился Андрей.
– Бывает. Но в Москве, в отеле «Савой» год назад при таких же обстоятельствах скончался коммерсант из Сеула, господин Ким Ён Юн. Может, тоже проститутка рога сбила. А, может, и нет…
– И он сердечником не был? – уточнил Грачёв.
– Не был. Семья это подтверждает. Медицинские документы говорят о том же самом. Показания давались под присягой. В обоих случаях просматривается криминал.
– Между собой они не были знакомы? – Минц курил, рассматривая свои розовые миндалевидные ногти.
– Пока таких сведений у меня нет. – Петренко поднялся и застегнул пиджак. – Спасибо, Андрей, за угощение. К тебе, собственно, всё это не имеет отношения. Я хочу сказать, что мне с понедельника потребуется помощь Интерсектора. Надо будет рассылать запросы относительно Санторио. Ну, а если придёт охота, можете помозговать над этим делом… Мне пора. – Геннадий пошёл к двери. – Ещё раз поздравляю, именинник!
– Я тебя провожу, Иваныч.
Озирский глянул в зеркало, привёл себя в порядок. Когда оба вышли на лестницу, хозяин с громким, но мелодичным звоном захлопнул дверь.
– Принесло же его! – посетовал Минц, прислушиваясь к удаляющимся шагам. – А тут ещё и дверь кто-то оставил открытой!
Грачёв подкинул на ладони пачку «Винстона»:
– Как говорит моя мать: «Гнат не виноват, и Арина неповинна. Виновата хата, что впустила ночью Гната!»…
Минц опять прижался лбом к бронзовым обоям и заскрипел зубами. Сначала пунцовыми стали его уши, затем краска перешла на лоб и щёки, на подбородок. Из ванной послышались сдавленные рыдания, и Саша побежал туда. На бортике сидела Клавдия и заливалась слезами. Увидев это, Минц позабыл о собственных страданиях, и принялся утешать подругу. Холодная вода текла по заплаканному, но всё равно прекрасному лицу Ундины, мешаясь с тушью, тенями и помадой.
– Саш, стыдно-то как! – Она не смогла договорить.
Минц уселся рядом и прижал Клаву к себе, не преминув приласкать её грудь. Сам он отворачивался от девушки, чтобы скрыть собственный жгучий стыд. Действительно, не мешало бы потерпеть до вечера, но любовное томление оказалось непобедимым. Клава отнесла на кухню грязную посуду и как раз возвращалась в столовую, когда Саша напал на неё из-за вешалки.
– Я домой пойду, сейчас же! – лепетала длинноволосая красавица. – Что же мы наделали, при начальстве-то? Зачем трусы стянул? Мне теперь… теперь… хоть в петлю! – Клава икала и скулила.
Тем временем шум в комнате немного стих. Отец Андрея Герман Рудольфович привёз из Москвы несколько кассет со своими фильмами. Сейчас одну из них и поставили в «видак», устав дожидаться виновника торжества.
Грачёв пожалел, что не отправился вместе с Озирским и Петренко. Женские слёзы его всегда только злили, особенно если баба была пьяной. Лилия знала об этом и старалась при муже не распускаться. К тому же, Всеволод не верил, что такой потаскухе может быть стыдно, застань её за этим делом хоть сам генерал.
Уверенный, что Минц с Масленниковой, едва он уйдёт к гостям, тут же запрутся и лягут прямо в ванну доканчивать начатое, Грачёв оставил их. Он решил пока побыть на кухне, но и там, как оказалось, тоже ворковала парочка. Всеволод остановился и прислушался, пытаясь сообразить, чего ждать от этих гостей.
Рита Апостолова мыла посуду. Юрка Даль, племянник Минца, перекинув через плечо полотенце, вытирал тарелки и бокалы своими неловкими с виду руками. Даль, как и Петренко, был левшой, и оттого казался неумехой. Но, тем не менее, он сумел найти подход к сироте, и Рита уже смеялась. Горы грязных и чистых тарелок высились на столе, как Пизанские башни. Под сильной струёй воды позвякивали вилки и ножи.
– Да не может быть, что ты в меня сразу влюбился! Чушь всё это. Мужики женщин вообще не любят. Им только переспать надо, чтобы хвастаться потом. Они в такое играют, понимаешь? У кого больше фишек наберётся…
– Может, кто-то играет, но не я, – серьёзно заявил Даль. – Мне бы на Нельку, подружку, сил наскрести, и то ладно. Она пилит всё время за фригидность…
– За что? – не поняла наивная девочка.
– За холодность, – объяснил Юрка.
– Значит, у тебя любовница есть? Тогда зачем ты мне тут очки втираешь? Успокаиваешь, что ли? Меня все успокаивают, но только от этого ещё больше реветь хочется.
– Ритка, ты только одно знай… Я, конечно, ненадолго на Нельке женюсь, чтобы её семья успокоилась. Но жить с ней, думаю, не смогу. Она моей половинкой никогда не станет.
– А я? – удивилась Рита.
– Ты уже стала. Мы оба – Близнецы, нашедшие друг друга. Так что жди меня, а тем временем тебе исполнится восемнадцать. Я хоть с виду и шебутной, но слово держать умею.
Юрка свёл глаза на переносице, как Жан-Поль Бельмондо в фильме «Чудовище».
– Ты женишься, держа в уме развод? – Рита мыла одну тарелку уже десять минут. – А если дети у вас родятся?
– Детей к себе заберём. Из Нельки нормальной матери не получится. Будет ещё хуже, чем моя Сонька.
– Какая Сонька? – Рита наконец-то взяла другую тарелку, а первую передала Юрию.
– Я свою мать так называю – по имени.
– Как у тебя всё просто! – вздохнула Рита. Ей хотелось одновременно и смеяться, и плакать. – А про маму плохо не говори. Знаешь, как страшно её потерять? Я теперь каждую свою грубость так отчётливо вспоминаю и каюсь…
– Мать матери рознь, – заявил Юрий и нахмурился. – У тебя – одни чувства. А у меня, может, совсем другие. Да и к чему усложнять? Это вон у дяди Саши всё больно закручено. Ищет прекрасную даму методом пробы на вырез.
Грачёв понял, что негоже подслушивать чужие разговоры, пусть даже самые невинные, и решил вернуться в переднюю. Интересно, можно ли искусственно вызвать инфаркт, если у человека здоровое сердце? Пока таких случаев в его практике не бывало, но это ещё не аргумент.
Из комнаты доносилась тягучая, вязкая мелодия. Она текла в прихожую широким ручьём, и вызывала в душе неясное волнение. Заглянув в дверь, Грачёв увидел, что восточная музыка сопровождает эротическую сцену. Гости смотрели, разинув рты, и только одна Лёлька скучала. Немного подумав, она убежала на кухню, задержалась в углу, у шкафа. Теперь девочка бодро топала впереди Грачёва, что-то сжимая в кулачке.
– А чего у меня есть! – похвасталась Лёлька, но пальчики не разжала.
Грачёв улыбнулся:
– И что у тебя есть? Покажи-ка!
– Во-о!
Лёлька, мотая розовым капроновым бантом, вбежала в полумрак комнаты. Андрея всё не было – видимо, увлёкся разговорами с Петренко и забыл о гостях. Грачёв уже собрался идти их искать.
Вдруг Лёлька, бросив что-то на пиршественный стол, басом приказала:
– Бежи!
Огромный тараканище, шевеля усами, устремился по белоснежной скатерти прямо на Лилю Грачёву. Та завизжала и вспрыгнула на стул. Клавдия соскочила с колен Минца и забралась на плюшевый диван. Алла Турчина отпрянула в угол, махая руками. Прочие дамы истошно заорали, и никто из них не решался прихлопнуть насекомое.
Мужики громоподобно заржали, и Герман выключил «видак». Стриптизёрша из его фильма уже разделась окончательно, и теперь плавно двигалась прямо на зрителей. Голова её пропала за кадром, зато интересные для мужчин места приближались, увеличивались и кипятили кровь.
– Ты что, зараза такая, отца родного срамишь?
Стремительно вошедший Андрея схватил Лёльку под мышку. Она задрыгала ножками, а кулачками принялась колошматить папаню пониже спины.
– Все наши пороки на всей Божий вытащила… Всеволод, я тебе потом расскажу – интересное дельце наклёвывается.
Тем временем Грачёв раздавил таракана и сказал:
– Между прочим, это не самец, а самка. Что-то вроде пчелиной матки. Так что спасибо Лёльке, а то вывела бы ещё немеряно потомства…
– Не надо за столом-то! – взмолилась Надя Маяцкая, постепенно приходя в себя и выбираясь из-за аквариума с золотыми рыбками.
– Чего залаза? Плоси площения! – потребовала Лёлька, ныряя под стол.
– Андрей, ты невежливо поступаешь!
Герман Рудольфович вынул из «видака» кассету, сунул её в футляр и отбросил подальше, за пальму в кадке.
– Ты оставляешь гостей одних и уходишь гулять по Фонтанке. А мне остаётся только демонстрировать им свои коммерческие поделки. Теперь про меня невесть что подумают. Я бы с удовольствием ставил серьёзное кино, психологическое, поучительное… Нет, господа, народу это не нужно!
Герман застегнул чёрный пиджак с муаровыми лацканами. Несмотря на возраст, он выглядел молодо и был ещё очень красив. Сейчас Герман налил себе рюмку водки, выпил и достал капитанскую трубку.
– Интеллект зрителей целенаправленно убивается. Я должен либо сдохнуть с голоду, либо лепить вот это! Выходит, я окончил Школу-студию МХАТ для того, чтобы снимать голые задницы. Таков итог всей моей жизни…
Дёрнув щекой, Озирский взял с дивана гитару, перевязанную бантом цветов имперского флага, тронул струны. Ему хотелось отмыть комнату от чего-то противного и липкого, которое словно вытекло из «видака», из отцовской кассеты.
– Тушите люстру, зажигайте свечи! – скомандовал Андрей, исподлобья глядя на собравшихся.
Чёлка его рассыпалась на пряди, а прозрачные зелёные глаза налились слезами. Все кинулись за подсвечниками, которых в квартире было много. Озирский коллекционировал их, как и оружие.
Ещё колебалась зыбкая грань между чёрными и белыми ночами. Прямоугольники окон стали светлыми, а комната погрузилась во мрак. По ней рассыпались огненные точки, делая квартиру похожей на церковь. Воцарилась тягостная тишина, не свойственная дням рождения.
На столе тихо звенели хрустальные рюмки. Рита Апостолова, не дыша, наливала в них водку. Когда она опустилась на свой стул, Озирский поднял руку. Стало ещё тише, и по набережной перестали ездить машины. Смолк даже свист стрижей, и куда-то подевались надоедливые мухи.
– Сейчас я поговорил по душам со своим начальником и другом, подполковником Петренко, – начал Андрей, прижимая ладонью гитарные струны. – Он меня в лоб спросил: «Почему ты устраиваешь пиры, если до 22 июня 1993 года ты не имеешь права делать это?
Рита приоткрыла рот, словно хотела согласиться – да, почему?
– Я знаю, что многие из вас хотели бы задать мне этот вопрос; в том числе и родной отец. Не дожидаясь его, отвечу. Мария Озирская не любила пустых условностей. Она считала, что скорбь выражается вовсе не в том, что родственники носят траур и не справляют дни рождения. Я лучше всех знаю, что она любила на самом деле. Даже на похоронах, как вы помните, играли не марш Шопена, а полонез Огинского. К тому же, среди нас, должно быть, нет вульгарных материалистов. Маня не умерла – она продолжает жить, только в ином, невидимом теле. Я чувствую, что сейчас она находится с нами за столом. Её не вернёшь в зримое состояние ни показной скорбью, ни самыми искренними слезами. А ТАМ ей сейчас легко, потому что за неё отомстили. Мы не имели бы права на торжество, если бы убийцы не получили по заслугам. Кроме святой и страшной мести мы, живущие, ничего не можем сделать для Марии Озирской и Анастасии Апостоловой. Знаете вы об этом или нет, но каждый свой день рождения работники органов внутренних дел отмечают как последний. Мало нам выпадает праздников, тем более таких – тёплых, домашних, особенно милых сердцу. И потому мы не можем позволить себе игнорировать их, что бы с нами ни происходило. Обычай ходить целый год в трауре выдуман людьми, живущими совершенно другой жизнью. Они могут позволить себе потерять год-другой. Эти годы похожи, как близнецы. Дом, работа, санаторий, телевизор, рыбалка, огород… А потом – всё то же самое. А мы не можем, потому что следующего праздника, вполне вероятно, не будет. И поэтому пусть простят нас ушедшие за мир горой, пусть будут снисходительны к нашим слабостям. Но поймите, кто ещё не понял – у нас в таком случае постоянно должен быть траур. Только истекает один срок, снова погибает друг или член семьи. И что? Все годы существовать без застолий, без света, без радости? Нет, так было бы несправедливо. Нам ни к чему демонстрировать показную печаль. Она и так постоянно стучит, как пепел Клааса, в наши сердца. Ушедшие видят это. Они вовсе не мёртвые, и знают всё… Свечи эти я захотел зажечь в память обо всем погибших. И тех, кого я сейчас назову, и тех, чьё имя не прозвучит…
Андрей поднял свою рюмку, сверкнув радужными искрами, и встал. За ним бесшумно поднялись остальные.
– Мария Озирская, Анастасия Апостолова, Наталья Озирская, Елена Озирская, Михаил Грачёв, Михаил Ружецкий, Дмитрий Маркелов, Василий Павлюкевич, Алим Гюлиханов, Власта Сорец, Марина и Сергей Пчельниковы, Ливия Скидан…
Андрей продолжал называть имена, и кто-то из стоящих обязательно вздрагивал, и водка в его рюмке плескала через край. Флориан Стенкулеску едва не раздавил свою рюмку в кулаке, когда прозвучало имя Ливии. От сквозняка вытягивались, трепеща, языки свечного огня. Они вдруг ожили, словно названные Андреем люди пришли сюда и встали рядом, благодарные за боль и память.
Когда собравшиеся проглотили водку и сели на свои места, смахивая слёзы, Андрей вновь тронул струны.
– Вы, кажется, просили песню польского Сопротивления? Отлично. Пою для вас и для НИХ…
Он встретился взглядом с Грачёвым и понял, что тот тоже думает о новом деле. Видимо, предполагает, что будет жарко.
Флориан опустил голову – он не мог забыть слепого нищего на Сытном рынке, которого два мальчика водили под руки. Они с Лейлой Харбедия сегодня заехали туда – нужно было купить Андрею букет. Старик, сидя на раскладном брезентовом стульчике, гадал по старинной книге, закапанной свечным воском.
Он поднимал незрячие глаза к небу, смотрел прямо на солнце и погружался во что-то такое, недоступное другим. Пальцами он водил по строкам, и стоящий перед ним человек, затаив дыхание, слушал пророчества. Судя по тому, как были удивлены, даже испуганы люди, Флориан понял – старик ни в чём не ошибался. Он видел чужие судьбы, будто на экране, и просто комментировал происходящее там.
Лейла пропустила мужа вперёд, и они оба слушали речь вещуна, обращённую к молодому человеку, стоящему напротив старика, который чем-то напоминал кудесника из «Песни о вещем Олеге». Когда перед ним оказался Флориан, старик снова раскрыл книгу, пощупал толстыми пальцами строки. Лицо его помрачнело, и он грустно покачал головой.
– А тебе, мил человек, и сказать-то нечего. Жить тебе осталось лишь две недели!
Лейла пронзительно вскрикнула, схватила Флориана за руку и потащила вон с рынка. Она забыла о том, что заплатила за двоих, и два часа пришлось ждать своей очереди на солнцепёке. И сейчас молодожёны с ужасом смотрели друг на друга. Андрей не знал о происшествии на Сытном рынке, иначе не стал бы зажигать свечи и призывать мертвых. Но Лейле и Флориану от этого было не легче.
Потом они ехали по Невскому в переполненном троллейбусе. Лейла, даже не пытаясь сдерживаться, притворяться, что ничего особенно не произошло, пыталась найти какой-то выход.
– Уедем! Непременно уедем к маме в Сухуми – там тебя не найдут. Хорошо, что мы узнали… Наверное, твои враги из Молдавии захотят отомстить. Они, конечно, узнали, где ты живёшь, но про Сухуми никому ещё не известно. Я завтра же возьму билеты, и мы летим. У меня как раз начинается отпуск. Маме скажем, что приехали в свадебное путешествие. Соглашайся, тебе уже ничего не остаётся. Неужели ты сомневаешься, что действительно может случиться страшное?
Флориан старался не мять молочно-белые и ярко-бордовые гладиолусы, купленные на том же Сытном рынке. Чёрные, глянцевые волосы Лейлы, забранные на затылке в тугой узел, мазнули его по щеке. Он ли не верил?! Ему ли не предрекала каждый шаг покойная Ливия? Да, конечно, она не решилась сказать Флориану то, ужасное. А этот старик смог, потому что был лицом посторонним. Он узнал будущее и передал всё клиенту, которого даже не видел…
– Конечно, летим.
Стенкулеску отвернулся к стеклу и стал смотреть на Невский проспект, прощаясь.
Ливия говорила, что от судьбы не уйдёшь. Даже если в Питере его не найдут молдавские боевики, то и в Сухуми что-нибудь случится. Лейла верит в спасение – пусть верит. После плача её синие глаза становятся такими глубокими и прозрачными. Она много страдала в жизни, так пусть хоть эти две недели проживёт счастливо. Она так трогательно надеется на милосердие жестокой судьбы!..
И сейчас, в трепете свечного пламени, ещё светлым питерским вечером, под звенящие, отрывистые аккорды гитары, Андрей по-польски пел суровую, даже страшную песню. Про то, как ни мать, ни жена не ждут у окна партизан, которые цепочкой бредут пор лесной тропе. Им уже не накроют стол, потому что их дома сожжены, а семьи частью загублены, частью разбросаны по свету. Лишь ветер воет в развалинах, но он не равнодушный и не злой. Он – родной, как и всё в этой стране. Он летит, осушая слёзы, считая раны и кресты, чтобы партизаны могли отомстить палачам за кровь и позор…
Почти все гости плакали, особенно женщины. Никто не стыдился своих слёз. И представлялась им уже не далёкая давняя Польша. А своя родная страна – разорванная, опутанная колючей проволокой, заставленная нелепыми пограничными столбами, горящая по окраинам гражданской войной. И стелется горький дым над дорогами, перепаханными гусеницами танков, ползёт, разрываясь на клочья. А ветер летит и летит…
* * *
Струны так и пели, но уже только в памяти Озирского. Он сидел за кухонным столом и, не переставая, курил. Белая влажная рубашка натянулась на спине; галстук Андрей сбросил, а рукава закатал. Кругом так и стояли отмытые до скрипа тарелки, сверкали бокалы и рюмки. Свет стосвечовки под лазурным абажуром отражался в лезвиях ножей и в зубцах вилок.
Андрею уже реально стукнуло тридцать пять лет – он родился в девять часов вечера. Взглянув на ходики, он поднялся с табуретки и вытащил из-за мойки пустую бутылку из-под спирта «Ройял». Этим «королевским» средством для мытья окон немецкие фирмачи завалили весь Питер, а русские мужики немедленно принялись им травиться. Оказывается, бутылку украла Лёлька – к счастью, в ней уже не было спирта. Теперь старшая сестра Клавдия укладывала бандитку спать в детской.