bannerbannerbanner
Название книги:

Немое кино без тапера

Автор:
Святослав Тараховский
Немое кино без тапера

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Часть первая

1

День рождения Дарьи было решено отметить дома, в его профессорской квартире с потолками три сорок, толстыми, сталинскими, не спасшими когда-то его отца от Сталина, стенами, встроенной итальянской кухней и японским кондиционером. Не особо модно, конечно, не клуб, не тусня на яхте, не суши-хуюши на лесной опушке с одним, как в прошлом году, отравившимся до фиолетовой слизи, а все же Ладыгин настоял, чтобы ее тридцать пять гуляли не в ресторане, а, так сказать, в гнезде, потому что праздник, хоть и намечался общий, на всех, в первую очередь был родительским, семейным.

Назначено было на семь, но, как водится, к семи подоспели лишь некоторые, особо передовые. Валом гость накатился к половине восьмого. От приветствий и шумных поцелуев загудело в ушах. «Старуха, позволь приложиться… Дашка-а-а, салям!.. Классно, что вы оба сподобились!.. Это жесть, Вова, чистая жесть!.. Спасибо, Маргоша, разоблачайся… Солнце, это тебе… Вау! Сема, бросай прямо сюда». Вешалки не хватило, куртки, пальто и шубы скидывались вповалку на старинный кованый сундук, которому это в самый раз пристало. В прихожей запахло духами, сигаретами и морозом. Энергией, перспективами и глупостью. Поколением, вошедшим в силу.

Наконец, к восьми, когда аппетит и желание загула перевесили необходимость дожидаться опоздавших, по команде Дарьи все шагнули к столу и, пошаркав по полу стульями, уселись.

Компания все та же, многолетняя, отметил Ладыгин, новички к берегу не прибились; хорошо это или плохо, он понять не мог. Рядом с ним оказался черненький, большеносый, неженатый, сам себя называвший неуродившимся риелтор Владимир; он помнил его с детства, восторженным хулиганистым пионером с вечно обсосанным – нервный мальчик! – красным галстуком. Следом, рядом с мужем, слепилась на стуле Ритка – Марго, Маргоша, дизайнер и лучшая, еще с институтских времен, Дарьина подруга; страшненькая, но счастливая, второй ее, нынешний муж – улыбчивый безответный казах; глаза у Ритки – чернослив, курит, как паровоз, но успевает отпускать шутки, от которых ехидно хихикают девушки и ходят кадыки у мужчин… Напротив – Василий Хворобнов, тоже друг детства, успешный менеджер мебельного производства, русый, высокий, с розовой плешкой на затылке, тоже тридцать пять, не женат и никогда таковым не был, тяжелый аллергик на рыбу, красную и белую, короче, дорогую, потому перед ним всегда ставят блюдо с ростбифом или языком и еще главное для него, чтобы присутствовал хрен. Вот – домашний врач Сема Холодковский, остряк и толстяк типа студня, со своей худенькой, хитренькой, востренькой женой Иннусей, преподавателем математики в дорогой школе не для всех. Дальше – бывшая фотомодель, а ныне дородная ненастоящая блондинка Татьяна с таким же дородным мужем, бывшим фотографом Николаем, оба ныне туроператоры, оба недавно перевернулись с автобусом в Египте и оба, по счастью и судьбе, совершенно не пострадали. Катерина и Сергей, актеры, артисты небольшого театра, много лет – Ладыгин им сочувствовал – без успеха пробивавшие в репертуар пьесу некоего Вит. Боброва, где они, сыграв современных Ромео и Джульетту, собирались свежо поговорить о любви вдвоем. Наконец, темпераментные близнецы Стасик и Славик Карпец, художники, по словам Дарьи, одновременно от Бога и дьявола, но больше – от Бога, любители выпить и закусить, но больше – выпить и помолчать, прислушиваясь к водке и возникающему в организме вдохновению.

Риелтор Владимир, неуродившийся, но громогласный и потому обычно тянувший роль тамады, поднялся на круглые свои ноги и призвал публику к мертвой тишине. Так и сказал: «Господа! Наполним стекло благородным алкоголем и все умрем, чтоб ни слова, ни звука». И когда, вспенив в бокалах шампанское, все «умерли», продолжил: «Дорогие друзья! К нынешнему судьбинному, да, судьбинному событию мною сочинен длинный и оригинальный тост. Попрошу запастись терпением». Он шумно выдохнул, орлом с вершины оглядел собравшихся, посуровел, даже романтически, по-лермонтовски помрачнел и вдруг воскликнул: «Здоровье той, кого мы знаем и любим! Здоровье новорожденной Дарьи Петровны, господа!»

И загудело, заорало, захлопало. Тост, поспешая, посыпался за тостом. Отдельно осушили за мать и отца новорожденной, за ее бабушек и дедушек, «души которых пребывают сегодня с нами», выпили вообще за все хорошее, а также за то, чтобы не было хуже и, конечно, опрокинули за женщин, потому что «за них, сколько ни пей, все равно мало».

Собравшись вместе, приятные друг другу люди предавались веселью, и вместе с ними веселилась дочь его Дарья, возбужденная, румяная и прекрасная, как румяна и прекрасна каждая возбужденная женщина – но будет ли от этого толк, спрашивал себя Ладыгин?

Глазом ученого он любознательно наблюдал, как тост за тостом, порюмочно, пофужерно размазывалось, перетекало в хаос так красиво задуманное застолье, как выдыхалось общее внимание на Дарью, как веселье, распадаясь на кусочки и междусобойчики, поминутно утрачивало всякий возможный смысл и предназначение, на которое он так рассчитывал. Он взглянул на супругу Ольгу; в лиловом своем тонком шерстяном костюме, с короткой стрижкой сэссон и блестящими подрагивающими, как у оленихи от испуга, глазами она смотрелась молодо и внешне была еще не очень плоха, но внутренне, внутренне, боже ты мой, Ладыгин знал, какая звонкая пустота обитала в ее глубинах. Второй час застолья она ела, пила и шумно общалась с молодежью совершенно бездумно, не утяжеляя себя ни единой толковой мыслью. На фонаре она видела все проблемы дочери – их общие проблемы, на высоком фонарном столбе.

С Ольгой – ясно, удивляло другое: даже подпив и распустившись, молчали о главном обожаемые гости, верные друзья и лучшие подруги. Им, зрелым и опытным, успешным и не очень, попившим и завязавшим, порченым, траченым, разведенным, закаленным и оттрахнутым жизнью – им-то с чего, с какого страха молчать? «Люди! – хотелось ему крикнуть на весь стол, – высокие вы мои интеллигенты! Очнитесь, вспомните, наконец, зачем вы здесь, на чьем жируете дне рождения, по поводу какой даты? Понимаю, чужая судьба не чулок, на себя впору не натянешь, но хоть бы кто зацепил тему, намекнул, обмолвился, раскупорил бы разговор – наверняка была бы польза! Россия так устроена, что любая, в том числе личная, проблема решается в ней только тогда, когда она перезрела и всем по горло надоела. Самое важное в сегодняшней пьянке должно быть именно это, дорогие вы мои забывчивые склеротики!»

Любовь и ярость мучили Ладыгина; ярость, которая с оборота та же самая любовь и есть.

Он прошелестел взглядом по знакомым лицам. Он испытывал их, он требовал от каждого ответа, но так нарочито читался в нем ко всем присутствующим призыв, что шустренько отвернулась к своему казаху Марго, спрятался за Иннусю увлеченный вроде бы спором с артистами Сема Холодковский, опали лицами, склонившись к спасительной водке, братья – художники от Бога. Что ж, Ладыгин любит дочь больше, чем они, значит, придется ему самому.

Плеснув себе шампани, он подмигнул суетливому Володе – дай слово и поднялся вертикалью над заставленным столом.

Его приветствовали неуправляемо, но с энтузиазмом.

Он начал, как положено, с бодрых, прыгающих как теннисные мячики поздравлений; разохотился и, не замечая более фигур и лиц, блюд и бутылок на столе, цветастых обоев и яркого света, держал свой взгляд единственно на любимой дочери. Никто и ничто другое не существовало для него в эти минуты. Он уже было перешел к пожеланиям, когда вдруг, к удивлению аудитории, замешкал и сбился. Он прочел в ее глазах предвосхищение, предугаданное знание того, что хотел ей пожелать, и, одновременно, ее сухую просьбу: «Не надо об этом, папа, прошу тебя, не возникай». Прочел, устыдился собственного намерения и смолк. Молчание с бокалом в руке выглядело нелепо, оцепенение не давало ему мысли, чтоб достойно вырулить из умственного затона, но гости душевно прочувствовали, что произошло. Никто не влез с остротой, не сорвал священную паузу, но все терпеливо дождались, пока, преодолев ступор, Ладыгин не воздел, наконец, проклятый бокал и не закончил спасительно и уместно: «Дарья, позволь, еще раз – за тебя!»

Выпил, упал на стул, увернулся от укоряющего взгляда Ольги, но про себя решил, что она права. Он дерьмо. Старое, безвольное и никчемное. Ничего не смог. Ничего не сможет.

Невмоготу стало за столом. Кивнув Ольге, что скоро вернется, Ладыгин незаметно покинул великое торжество.

Профессорская квартира была тем и хороша, что по длинному, покрытому дорожкой коридору можно было без шума добраться до кабинета, толкнуть высокую белую дверь и, опустившись в просиженное, кожаное, прабабушкино еще кресло, укрыться от мира людей.

Шум в ушах. Духота. Ненависть к себе и гостям. Зачем они пришли, зачем вручали подарки, обнимали, целовали, поздравляли, говорили слова, в которые хотелось верить, зачем расселись как на вокзале, ели, пили, орали, черт-те что курили, дрыгались под нечеловеческую музыку, падали на ковер, а одного даже тошнило салатом – зачем все это, если никто из них не пожелал дочери главного?

Ну, да, конечно, он понимает, прилюдно задевать больную тему считается у них неприличным.

Интеллигенция, вашу мать! Ханжи с мозолистыми языками! Знайте, что верх вашего неприличия заключается в том, что вы всегда и везде соблюдаете приличия! С кем спасать страну? С вами? Смешно. Извести бы вас всех, казнить и растоптать!

И его вместе со всеми вами, такой же он, Ладыгин, как вы, бесполезный двуногий насеком!

Тоже мне день рождения.

Еще один потерянный день.

2

Там, наверху, наверное, решили, что мы уже забыли. Наверное, очень хотят, чтоб мы забыли. Забыли то, что забыть нельзя, невозможно, даже если очень захочешь забыть ту проигранную победную войну.

Холодный ветер с моря подталкивал Алексея в грудь и до красноты раскаливал кончик его сигареты; забравшись в машину, он снова запустил движок и врубил печку. Едва-едва начинало сереть и пока что отсюда, сверху, ни черта было не разобрать: ни контуров лодки на море, ни шевеления фигур на темном берегу. Он посмотрел на часы. Не думай о той войне, сказал он себе. Думай о том, что происходит сейчас. О том, например, что сейчас зима и ночи стали длиннее. О том, что пока все идет нормально и скоро появятся те, кого ты привычно ждешь.

 

Свой побитый темно-синий «Гольф» он загнал, как обычно, в малозаметный, заросший ивняком и вереском тупик сразу за изгибом холма. Сам он видел оттуда и берег, и костлявый скелет заброшенной советской погранвышки, и море с белесыми кудряшками волн, зато с шоссе его машину было почти не видно; но если бы и заметили, если и подрулили к нему менты, то есть поцы, он бы с ними закорешил и договорился. Его уже здесь знают, прижился, и он всех знает, а то, что браконьерит, так это еще надо доказать, взять с поличным, как говорится, на кармане, но и тогда он с полицией разрулил, потому что знает ее главную мохнатую проблему. Просто по деньгам ему выходило накладней, зато им, ореликам, – веселей, наваристей, гуще.

Алексей усмехнулся. Все кормились с моря: государство, рыбоохрана, браконьеры и менты – они хоть и полиция, все равно менты – и пока всем хватало. Хотя лично ему вообще бояться было нечего; во-первых, всегда есть пушка, во-вторых, такой собачьей жизни ему не особенно жаль. Что здесь, что на зону пойти, что вообще остаться без жизни – особой разницы для него не существовало. Пожалуй, самое интересное, что с ним проделала жизнь, было именно то, что он лишился к ней, жизни, интереса, что он ее, свою неповторимую, совсем разлюбил. Зачем он еще воздух через дырки гоняет, зачем еще дышит и озирается по сторонам? Ради матери, недавно схоронившей отца? Отвык он от нее, подзабыл и вид, и запах, и руки. Ради убогого себя? Тоже большой вопрос. А других манков для жизни вроде бы не наблюдается. Даже если бы у него было очень много монет и он свалил куда-нибудь подальше, в теплые моря, к узкоглазым смуглым девчонкам, для которых ласкать белого мужчину все равно, что ублажать бога, даже тогда он, пожалуй, не нашел бы толка в жизни. Конечно, рано или поздно он отсюда свалит. Но куда сваливать, он еще не решил. Хотелось бы в Лондон, но к кому? Зачем? С его-то физикой?! После всего, что с ним произошло и что он про себя знает? Тихо, тихо, громкость ему ни к чему. Вопрос о смысле собственной жизни он давно научился перебивать другим, более мощным вопросом. А для чего, испытывал он себя, живет вся страна? Вообще, весь мир? Общий-то, большой смысл жизни всех обитателей земли – он в чем? Он напрягал невеликие мозги, ответы никак не находились, возможно, попросту не существовали, но он этого не знал – зато его личная проблема делалась крохотней, ничтожней и теребила меньше.

С берега дважды мигнули фонарем. Сподобились наконец-то. Мизюрин давно запретил пользоваться на море мобильником и правильно сделал. Фонарь не прослушивается полицией, свет красноречив, проще и надежней для связи между собой и для тех, кто, как он, ждет рыбачков в оговоренном месте. Алексей встрепенулся. В правом и левом внутренних карманах куртки еще раз нащупал и бегло перебрал пальцами по три перетянутых резинками пачки, десять тысяч рублей в каждой. Задавил пальцем сигарету, не заглушив движка, вышел из теплой машины, открыл багажник, достал весы и пластмассовые, не звякающие дужками, ведра. На встречу, перегруз товара, оплату и разбегание он должен был потратить не более пяти минут; он не боялся ментуры, но, как профессионал, предпочитал лишний раз с ней не пересекаться.

Кусты разомкнулись, на пятачок к машине вышли двое мужчин, запыхавшихся от быстрого подъема в гору. Сашка и казах Серик, он знал их обоих, они знали его; вместе работали пятый год, когда Алексей сменил в тройке доброго и умного Колю Сероокого.

Два черных пластмассовых пакета плюхнулись на землю рядом с весами.

– Завесь, братан.

Он положил пакет на чашу весов. Приставил к нему второй. Сашка подсвечивал фонариком, оба вглядывались в шкалу.

– Сколько?

– Восемь. Восемь триста.

– Блин. Не густо, – сказал Серик.

– По две штуки пойдет? – сказал Сашка.

– Крутовато, – сказал он.

– Белужья, – сказал Серик. – Слюнявь бумажки.

– Понял, – сказал он и полез за деньгами. Одну пачку отдал Сашке целиком и добавил к ней половину от второй.

– Жмешь, – возмутился Сашка. – Кругом погранцы, рыбоохрана, рыбы нет ни хрена – добей, командир!

– Я не новичок, мужики, – сказал он и подумал про себя, что никакой он не командир, а сука, раз так обжимает двух пропахших морем, несчастьем и ссаньем работяг, из которых один, Сашка, старый и больной, а второй, Серик, недавно женился на молодой русской Тане и деньги, наверное, очень ему нужны. Но потом эту первую мысль перебила в нем вторая, что жалость есть очень плохая вещь и что она всегда губит того, кто занимается бизнесом или воюет на войне.

– Добей, сволочь! – завелся Серик. – Три штук добавь – хорошо будет!

– Мизюрин не поймет, – сказал он.

– Гондон твой Мизюрин! – сказал Серик. – Не буду Мизюрин икорить. Шарипов пойду. Шарипов – не жадный, много деньги дает.

– Флаг в руки!.. – Он понимал, что, наверное, неправ и что так нельзя, но бесконтрольная жилка злости уже застучала у него за оторванным ухом; совладать с ней он не смог. – Бабки получили? Отвали от товара!

Они кинулись к нему с тяжелыми аргументами, он, выхватив пистолет, пальнул у них над головой. Ветер, умчав звук в море, оставил на месте страх.

Потом он неспешно вел машину по тряской дороге и думал о том, что напрасно кроет рыбаков и гнобит свою работу, что работа его очень даже неплоха, лучшая из того, что он, в нынешнем своем положении, мог бы найти. Принять товар, довести до кондиции, передать Мизюрину и огрести за это деньги. Незаметное, спокойное ремесло. Сколько еще он сможет так протянуть?

Когда-то он мечтал о собственном мотоклубе и, чтоб добиться успеха, старался быть беспощадным и жестким, чтобы душить, топить и расталкивать локтями тех, кто стоит на его пути, но однажды на чистом юном рассвете сообразил, что, если все вокруг начнут поступать точно так же и друг друга из-за места под солнцем уничтожать, совсем не останется мужиков и, значит, само собою исчезнет потомство и народ вообще. Зло, понял он, беспощадно и слепо, как соль в ране, оно неплодотворно в принципе, ему разрешено возникать, но лишь вспышками, существовать недолго и под контролем, иначе всех накроет туча общей погибели.

Он стал подыскивать для себя другие варианты. И однажды набрел, как на судьбу, на Колю Сероокого; мудрец Коля без пафоса, на легкой улыбке сумел ему внушить, что Россия особенная страна, что в России, чтоб по-человечески жить, лучше всего задвинуться в угол и негромко пахать на себя.

Спасибо Коле, он помнит его уроки. Мотоклуб не мотоклуб, но, по сути, с работой ему опять повезло. Как и тогда на войне, когда осколком срезало два пальца на левой руке и левое же ухо. Он снова усмехнулся. Будь тот осколок чуть умней, его красота пострадала бы очевидней. Его нечеловеческая, его неземная красота. Беспалая красота без уха. Ха-ха, Ребров, ты тот еще везунок.

Когда он въехал в деревню, воздух земли из темного перекрасился в серый, наступило идеальное время козней и преступлений. Соседи могли его заметить, могли, в удовольствие, настучать, и это было бы в порядке вещей. Не настучат, подумал он, не козлы. Понимают, что с таким же успехом он может настучать на них. Деревня Эммаус с лохматых времен занималась черным промыслом икры, и все друг про друга все знали. Все же, стараясь быть негромким, он оставил машину на улице под старыми рукастыми тополями и с двумя ведрами в руках направился к высокому кривому забору. Старая калитка поддалась легко и не скрипнула – в благодарность ему за то, что он регулярно смазывал петли подсолнечным маслом. Он прошел двором, обогнул беленый дом, клумбу с засохшими флоксами и колодец с «журавлем» и проник в дом сзади, с пристройки, где снимал у хозяйки две небольшие комнаты и до поры был вполне доволен.

Ступил в комнату и, отделяясь от мира, повернул в замке ключ.

Все, что требовалось для дела, было приготовлено еще с вечера; сейчас он, расслабившись, скинет линялый камуфляж, перекурит по-домашнему уютно, глотнет кофейку и сразу примется за икру – с ней, со свеженькой и нежной, работать гораздо милее. Он освободит зеленоватую зернистую роскошь от желтоватых оболочных пленок. Промоет чистой родниковой водой. Пропитает для обеззараживания борной кислотой и раствором буры, удалит слизь и снова промоет в дуршлаге водой, потом посолит – не перебрать бы, черт, не испортить! – и зернышко к зернышку, полукилограммовыми шарами в марле подвесит над умывальником для конечного отхода влаги и слизи. Всей этой тонкой науке, по бутылке за каждую стадию, обучал его дружок Коля Сероокий – и за что, по какой неистовой глупости люди изводят и убивают среди себя самых умных, порядочных и добрых?

Дело завершится раскладкой деликатеса в голубоватые железные банки с портретом изогнувшегося осетра на крышке. Он набьет их икрой как можно плотнее и даже с верхом, чтоб в банках оставалось как можно меньше земного воздуха – источника жизни, гнили и порчи, потом широким резиновым жгутом перепояшет банки по окружности, и никто в мире не сможет отличить его честную продукцию от такой же государственной. А если и отличит, то только одним: его икра окажется лучше. Он задвинет богатство свое в холодильник и проверит в нем температуру – чтобы икра спала, в камере должно быть не больше плюс четырех.

А потом он схоронит прижатые у рыбаков деньги в тайник под полом. В очередной раз отметит, что кубышка пухнет, и что, если потерпеть и продержаться без затрат хотя бы еще год, можно будет спокойно сваливать в любую сторону света. Довольный он вызовет к вечеру за партией товара мизюринского курьера, выпьет водки и постарается днем отоспаться. Как обычно, он накличет себе сон про огромных икряных белуг, что, едва пошевеливая плавниками, сановно перемещаются в зеленом море, или про ресторан, где отдыхает благородная публика в белых пиджаках и где какой-то улыбчивый официант с рыжей орхидеей в петлице торгует его икрой. Он приглядится к его симпатичной физиономии, к достойным людям за столиками, к наплыву сиреневых огней за окном и решит, что это Лондон. Он никогда не был в Лондоне, но верил, что это лучший город на свете. Москву он выгнал из снов, и это ему удалось. Прежней жизни не было. Она была, но он сумел себя убедить, что ее не было, и она ему почти не снилась. А когда все-таки прорывалась в сны, он уговаривал себя, что это не Москва, а Лондон, не Тверская, а праздничная Пикадилли, по которой он неторопливо, со вкусом гуляет.


Издательство:
Издательство АСТ