Ловец на хлебном поле
Моей матери
1
Если по-честному охота слушать, для начала вам, наверно, подавай, где я родился и что за погань у меня творилась в детстве, чего предки делали и всяко-разно, пока не заимели меня, да прочую Дэвид-Копперфилдову[1] херню, только не в жилу мне про все это трындеть, сказать вам правду. Во-первых, достало, во-вторых, предков бы по две кондрашки хватило, если б я стал про них чего-нибудь личное излагать. Они насчет такого чувствительные, особенно штрик. Не, они нормальные всяко-разно, я ничего не хочу сказать, но чувствительные, как не знаю что. А кроме того, так я вам и выложил всю автобиографию, ага. Я вам только про безумное расскажу, что со мной случилось на прошлое Рождество, перед тем как меня шарахнуло и пришлось отвалить сюда расслабляться. То есть это я и Д. Б. рассказывал, а он мне брательник всяко-разно. Живет в Голливуде. От этих своясей недалеко – считай, каждые выходные в гости ко мне приезжает. И домой меня отвезет, когда я, наверно, туда через месяц поеду. Он только что «ягуар» себе прикупил. Английская хрень такая, двести миль в час выжимает. Выкатил за него аж четыре штуки. У него теперь гро́шей много. А раньше вот не было. Раньше он обычный писатель был, когда жил дома. Сочинил уматную книжку рассказов – «Тайная золотая рыбка» называется, если не слыхали про него. Лучший рассказ там – эта «Золотая рыбка» и есть. Про пацана, который никому свою золотую рыбку не показывал, потому что он ее на свои деньги купил. Я чуть не сдох. А теперь он в Голливуде, Д. Б. то есть, – собой торгует. Кино это я просто ненавижу – как мало что. Про кино вы мне лучше и не заикайтесь.
Я вот откуда начну – с того дня, когда свалил из подготовишки Пенси. Это такая школа в Эйджерстауне, Пенсильвания. Слыхали, наверно. Ну, рекламу точняк видали. Они ее в тыще журналов ляпают – там еще всегда какой-нибудь ферт на лошади через забор прыгает. С понтом, в Пенси мы только в поло и играем. Я там даже в окру́ге ни одной лошади вообще не видал. А под фертом на лошади всегда написано: «С 1888 года мы лепим из мальчиков великолепных здравомыслящих юношей». Это для лохов. Ни шиша в Пенси не лепят, такая же школа, как другие. И никого великолепного или здравомыслящего я там тоже не встречал. Ну, может, парочку. И то много. Да и те, наверно, до школы такими были.
Короче, в ту субботу был футбол с Саксон-Холлом. В Пенси играть с Саксон-Холлом – всегда кипиш. Последний матч года, и если Пенси не выиграет, прям хоть в петлю. Помню, часа в три стою аж на самой вершине Томсен-хилла, возле этой долбанутой пушки, что в Американской революции бабахала всяко-разно. Оттуда стадион хорошо видать, и как обе команды по всему полю месятся. Трибуны разглядишь не сильно, зато как орут – слышно, со стороны Пенси зашибись хай стоит, потому что туда вся школа, считай, вывалила, но без меня, а от Саксон-Холла – совсем сопливо и хило, потому что гости поля почти никого с собой вообще не привезли.
Девчонок на футболе почти не бывает. Подружек водить разрешается только старшим. В общем, жуткая школа, как ни посмотри. Мне-то в жиляк, если хоть иногда девчонок видно, пускай они там чешутся, сморкаются, или хоть пускай хихикают, или еще как-то. Эта Селма Тёрмер – она директорская дочка – на футбол вполне себе часто ходила, только по таким, как она, сохнуть как-то не очень. Но ничего девка, путёвая. Я как-то с ней сидел в автобусе из Эйджерстауна, и мы чуток даже потрепались. Мне понравилась. Шнобель у нее дай боже, ногти все обкусанные, и кровь от заусенцев запеклась, а лифчик с подкладкой и топорщится во все стороны, но ее все равно как-то жалко. А мне в ней понравилось, что она не лепит тебе всякий навоз, мол, какой у нее штрик четкий. Наверно, сама знает, что он дутый халдей.
А на верхушке Томсена я стоял и на игру не пошел вот почему – я только что вернулся из Нью-Йорка с командой по фехтованию. Я, нафиг, заведовал фехтовальной командой. Не хрен собачий. Утром мы поехали в Нью-Йорк на турнир со школой Макбёрни. Только никакого турнира у нас не было. Я, нафиг, забыл все рапиры и прочее в метро. Но я тут не сильно крайний. Там же все время вставать надо было – на карту глядеть, чтоб не проехали. В общем, в Пенси мы вернулись где-то в полтретьего, а не к ужину. Бойкот такой от целой команды всю обратную дорогу в поезде. Даже смешно местами.
А еще футбол смотреть я не стал потому, что шел попрощаться с этим Спенсером, он у меня историю вел. Спенсер свалился с гриппом, и я прикинул, что, наверно, до рождественских каникул его не увижу. А он мне записку написал, дескать, хочет встретиться, пока я домой не уехал. Знал, что в Пенси я больше не вернусь.
Про это я забыл сказать. Меня вышибли. После каникул я и не должен был возвращаться, потому что провалил четыре предмета, не брался за ум и всяко-разно. Меня неоднократно предупреждали, чтоб я взялся за ум, особенно в середине семестра, когда предки являлись на беседу с этим Тёрмером, но я не брался. Вот и выперли. Из Пенси частенько вышибают. Там очень хорошая академическая успеваемость. Куда деваться.
В общем, декабрь и всяко-разно, колотун, как у ведьмы за пазухой, особенно на верхушке этого дурацкого холма. А на мне только двусторонняя куртейка и никаких ни перчаток, ничего. За неделю до этого у меня сперли верблюжье пальто прямо из комнаты, а в кармане были перчатки на меху и всяко-разно. В Пенси жуликов пруд пруди. Многие из таких богатеньких семей приезжают, а все равно жулья полно. Чем дороже школа, тем больше в ней жуликов, точно вам говорю. Ладно, стою рядом с долбанутой пушкой, гляжу вниз, где футбол идет, а жопа подмерзает. Только футбол я, в общем, не очень смотрел. Я чего там валандался – я, с понтом, хотел попрощаться. Ну то есть я и раньше сваливал – и из школ, и так, что даже не дорубал, сваливаю или нет. Терпеть не могу. Да наплевать, сопли там на прощанье или вопли, но, когда я сваливаю, мне надо знать, что я сваливаю. Иначе еще хуже.
Мне повезло. Я вдруг подумал такое, от чего мне сразу стало ясно, что меня, нафиг, тут больше нет. Вспомнил, как где-то в октябре мы с Робертом Тихнером и Полом Кэмблом мячик пинали перед главным корпусом. Они путёвые парни, особенно Тихнер. Время как раз к ужину, почти стемнело, а мы всё пинаем. А темнеет, мяча нам уже почти и не видно, только бросать не хочется. Но пришлось. Из окна главного корпуса этот биолог высунулся, мистер Замбези, и велел нам в общагу двигать, готовиться на ужин. Вот когда у меня получается такую хренотень вспомнить, прощание выходит, если надо, – считай, почти всегда. И как только получилось, я развернулся и дернул вниз по другому склону, к дому этого Спенсера. Он жил не на территории. На авеню Энтони Уэйна[2].
Я добежал аж до главных ворот, а там притормозил на секундочку, дух перевести. Дыхалка у меня слабая, если по-честному. С одной стороны, я дымлю как паровоз – то есть дымил. Заставили бросить. А с другой, за последний год я вырос на шесть с половиной дюймов. Потому и ТБ, считай, подхватил, и сюда приперся – все эти анализы сдавать и прочую херню. Но вообще-то я здоровый.
Ладно, я отдышался и рванул через Трассу 204. А она вся обледенела, как не знаю что, и я там чуть не грохнулся. Фиг вообще знает, зачем бежал – наверно, просто хотелось. А за дорогой вдруг понял, что как бы исчезаю. День вообще долбанутый, неслабая холодрыга, никакого ни солнца, ничего, и как дорогу перейдешь – такое чувство, будто исчез.
В общем, ух как я жал на звонок, когда до этого Спенсера добрался. Весь заледенел. Уши болят, а пальцы почти и не шевелятся.
– Давай, давай, – говорю вслух; ну, почти, – открой же мне кто-нибудь дверь.
Наконец эта миссис Спенсер открыла. У них ни горничной не было, никак, двери они всегда сами открывали. Грошей у них немного.
– Холден! – говорит миссис Спенсер. – Как приятно тебя видеть! Заходи же, дорогой мой! Ты до смерти замерз?
Наверно, она мне обрадовалась. Я ей нравился. Или мне так кажется.
Ух как я рванул внутрь.
– Вы как, миссис Спенсер? – спрашиваю. – Как мистер Спенсер?
– Давай мне куртку, дорогой мой, – отвечает она. Не расслышала, как я про мистера Спенсера спросил. Она как бы глуховата.
Повесила мою куртку в платяной шкаф, а я, с понтом, волосы пятерней себе пригладил. Я часто стригусь под ежик, причесывать там особо нечего.
– Как у вас дела, миссис Спенсер? – снова говорю я, только громче, чтоб услышала.
– Дела превосходно, Холден. – Она закрыла дверцу шкафа. – А как у тебя? – И по тому, как она это спросила, я понял: этот Спенсер ей рассказал, что меня выперли.
– Отлично, – говорю. – Как мистер Спенсер? Одолел уже свой грипп?
– Одолел! Холден, да он ведет себя, как совершенный… Я даже не знаю, что… Он у себя, дорогой мой. Ступай прямо к нему.
2
У них у каждого по своей комнате всяко-разно. Им обоим где-то под семьдесят, а то и за. Но им в жизни много чего зашибись – хоть у них и выходит как-то несуразно. Я знаю, погано так говорить, но я не хотел погано. Я в смысле, что об этом Спенсере нормально так много думал, а если думать о нем слишком много, непонятно, за каким хреном он вообще живет на свете. Ну то есть: весь скрюченный, осанки никакой, и если на уроке роняет мел у доски, кому-нибудь из первого ряда приходится вставать и ему поднимать. Жуть, по-моему. Но если думать о нем не слишком, а просто, выходит, что ему, в общем, в жилу. Например, как-то в воскресенье мы с парнями заходили к ним на горячий шоколад, он нам показал старое индейское одеяло, все тертое – они с миссис Спенсер купили его у какого-то навахо в Йеллоустоунском парке. И по всему видать: этому Спенсеру покупать одеяло было зашибись. Я вот как раз о чем. Такое старичье, как Спенсер, – и ему зашибись покупать одеяло.
Дверь к нему была открыта, но я как бы все равно постучал – из вежливости и всяко-разно. Я видел, где он сидит. Сидел он в большом кожаном кресле, весь завернутый в это самое одеяло. Поднял голову, когда я постучал.
– Кто там? – орет. – Колфилд? Заходи, мальчик мой.
Если не на уроке, он всегда орет. Иногда действует на нервы.
Едва я вошел, так сразу и пожалел, что вообще приперся. Он читал «Атлантик Мансли», везде валяются пилюли и лекарства, и все воняет «Виксом» – каплями в нос. Вполне себе тоска. Мне больные вообще не очень в струю. А еще тоскливей от того, что этот Спенсер сидел в халате, таком убогом и обтерханном, будто родился прямо в нем или как-то. Не сильно-то и в жилу смотреть на старичье в пижамах и халатах. Эти груди вечно трясутся. И ноги. У старичья на пляже и везде ноги всегда такие белые и лысые.
– Здрасьте, сэр, – говорю. – Я получил вашу записку. Большое спасибо. – Он же написал мне, чтоб я зашел попрощаться до каникул, раз я больше не вернусь. – Не надо было, чего вы? Я бы все равно зашел.
– Садись сюда, мальчик мой, – говорит этот Спенсер. В смысле – на кровать.
Я сел.
– Как ваш грипп, сэр?
– Мальчик мой, да будь мне получше, врача вызывать надо было б. – Тут он развеселился. Закудахтал как ненормальный. Потом наконец взял себя в руки и говорит: – А почему ты не на стадионе? Мне казалось, сегодня главный матч.
– Ну да. Я там был. Только я из Нью-Йорка только что приехал с фехтовальной командой, – говорю. Ух у него кровать – как камень.
Тут он стал серьезный, как не знаю что. Я так и думал.
– Так ты, значит, нас покидаешь? – говорит.
– Да, сэр. Наверно.
Он давай себе кивать. Так никто никогда столько не кивает, как этот Спенсер. И никогда не знаешь, он столько кивает оттого, что всяко-разно думает, или просто потому, что путёвый такой дед, который жопу от локтя не отличит.
– И что тебе сказал доктор Тёрмер, мальчик мой? Я так понимаю, у вас с ним была беседа.
– Была. Еще какая. Часа два, наверно, у него в кабинете.
– И что он тебе сказал?
– Ой… ну, что Жизнь – игра и всяко-разно. И как играть в нее надо по правилам. Не, он нормально так излагал. Ни заводился, ничего. Только трындел, что Жизнь – игра, всяко-разно. Ну, в общем.
– Жизнь и есть игра, мальчик мой. Жизнь и есть игра, в которую играют по правилам.
– Да, сэр. Это я знаю. Знаю.
Хрен там игра. Аж два раза. Если ты на той стороне, где всякие ферты, тогда, конечно, игра – тут уж куда деваться. А если на другую сторону попадешь, где нет никаких фертов, так в чем же тут игра? Ни в чем. Никакой игры.
– Доктор Тёрмер уже написал твоим родителям? – спрашивает этот Спенсер.
– Сказал, в понедельник напишет.
– А ты сам им сообщал?
– Нет, сэр, ничего я им не сообщал, потому что в среду вечером я уже домой приеду и, наверно, их увижу.
– И как, ты считаешь, они воспримут это известие?
– Ну… наверно, вполне себе разозлятся, – говорю. – Да еще как. Это ж у меня где-то четвертая школа. – Я покачал головой. Ею я неслабо много качаю. – Ух! – говорю. «Ух» я тоже неслабо много говорю. С одной стороны, у меня паршивый словарный запас, а с другой – потому, что иногда я веду себя слишком молодо для своих лет. Тогда мне было шестнадцать, теперь семнадцать, а веду я иногда себя так, будто мне тринадцать. Это вообще-то умора, потому что во мне шесть футов и два с половиной дюйма, и я уже седеть начал. По-честному. На голове у меня с одной стороны – справа – просто мильон седых волос. У меня они с тех пор, как я совсем мелкий был. Но я все равно иногда себя веду так, словно мне лет двенадцать. Это все говорят, особенно мой штрик. С одной стороны, так и есть, только не совсем. Часто думают, будто что-то совсем бывает. Мне надристать, вот только достает иногда, если мне говорят, чтоб вел себя как полагается. Иногда я веду себя старше, по-честному, только этого не замечают. Люди никогда ни шиша не замечают.
Этот Спенсер снова давай кивать. И в носу ковыряться. Сделал вид, будто пощипывает, а сам большой палец засунул. Наверно, решил, что можно, раз в комнате только я. Да мне наплевать, только смотреть, как кто-нибудь в носу ковыряется, будь здоров отвратительно.
Потом говорит:
– Мне выпала честь познакомиться с твоими матерью и папой, когда они пару недель назад приезжали на беседу с доктором Тёрмером. Они славные люди.
– Да, ничего. Нормальные такие.
Славные. Вот еще какое слово я по-честному ненавижу. Фуфло. Как услышу, блевать тянет.
Тут вдруг этот Спенсер сел с таким видом, будто ему есть мне что сказать – очень хорошего, очень острого, как кнопка. Выпрямился в кресле и, с понтом, поерзал. Но – ложная тревога. Он только «Атлантик Мансли» с колен убрал и попробовал кинуть на кровать, рядом со мной. Но не докинул. До кровати пара дюймов, а все равно промазал. Я встал, подобрал и положил на кровать. И вдруг мне захотелось нафиг оттуда свалить. Я уже чувствовал – светит неслабая нотация. Оно бы, может, и ничего, да только мне совсем не в жилу слушать нотацию, нюхать закапку в нос, смотреть на этого Спенсера в пижаме и халате – и все одновременно. Как-то перебор.
Ну и началось, в общем.
– Что с тобой такое, мальчик мой? – говорит этот Спенсер. Вполне себе жестко так говорит – обычно он так не разговаривает. – Ты сколько предметов сдавал в этом семестре?
– Пять, сэр.
– Пять. А сколько завалил?
– Четыре. – Я немножко поерзал жопой на кровати. На таких твердых мне сидеть еще не доводилось. – Английский я сдал нормально, – говорю, – потому что всяких «Беовульфов» и «Лорд Рэндэл, мой сын»[3] мы в Вутоне проходили. Ну, то есть по английскому почти ничего делать и не надо было, только сочинения писать время от времени.
Он меня даже не слушал. Он вообще почти не слушает, когда ему что-то говоришь.
– Я провалил тебя по истории, потому что ты совсем ничего не знаешь.
– Я знаю, сэр. Ух как я знаю. Вы тут ни при чем.
– Совсем ничего, – повторяет он. От такого рехнуться можно. Когда вот так повторяют что-нибудь, в чем ты уже признался. А он – и в третий раз: – Совершенно ничего. Сомневаюсь, что ты хоть раз за семестр учебник открывал. Открывал? Скажи честно, мальчик мой.
– Ну, вроде как пару раз проглядывал, – отвечаю. Мне его жалко стало. Совсем спятил на своей истории.
– Проглядывал, значит, а? – говорит он, очень так язвительно. – Твоя… э-э, экзаменационная работа лежит вон там, у меня на шифоньерке. Сверху стопки. Принеси ее мне, будь добр.
Очень грязный трюк, но я сходил и принес – ни выбора не было, ничего. И снова сел на его цементную кровать. Ух, вы и представить себе не можете, как я жалел уже, что вообще к нему зашел.
Он держал мою работу, словно какашку или как-то.
– Древний Египет мы проходили с 4 ноября по 2 декабря, – говорит. – Ты сам выбрал его для экзаменационного сочинения на вольную тему. Хочешь послушать, что ты имел о нем сказать?
– Нет, сэр, не очень, – отвечаю.
Но он все равно прочитал. Учителя же не остановишь, если ему чего в голову взбредет. Прет, и все.
Египтяне были древней нацией белых людей, которые жили в одной из северных частей Африки. Последняя, как всем нам известно, – крупнейший континент Восточного полушария.
Пришлось сидеть и слушать всю эту херню. Грязный трюк, точно вам говорю.
Нам сегодня египтяне очень интересны по разным причинам. Современной науке по-прежнему хочется знать, какие тайные компоненты египтяне подмешивали, когда заворачивали покойников так, чтобы лица у них не гнили бесчисленные века. Эта интересная загадка по-прежнему ставит в тупик современную науку в двадцатом веке.
Он умолк и отложил мою работу. Я уже начал его вроде как ненавидеть.
– Твое, скажем так, сочинение на этом заканчивается, – говорит он тоже очень язвительно. И не ожидаешь, что такой дедан окажется всяко-разно язвой. – Однако ты внизу страницы приписал мне маленькое послание.
– Я помню, – говорю. Сказал быстро, чтоб он не успел прочесть вслух и это. Но его ж не остановишь. Запустился, что твой фейерверк.
Уважаемый мистер Спенсер [вслух прочел он]. Про египтян я больше ничего не знаю. По-моему, они меня не очень интересуют, хотя уроки у Вас очень увлекательные. Но я не против, чтобы Вы меня провалили, потому что я вообще все остальное заваливаю, кроме английского. С уважением, Ваш Холден Колфилд.
Он опустил мою, нафиг, работу и посмотрел на меня так, словно только что раздраконил меня в пинг-понг всяко-разно. Я его, наверно, никогда не прощу, что он прочел эту херню вслух. Если б он ее написал, я бы не стал ему читать, по-честному. Я вообще эту хренову записку ему написал, чтоб он не мучился, когда меня провалит.
– Мальчик мой, ты коришь меня за то, что я тебя провалил? – спрашивает он.
– Нет, сэр! Конечно, нет, – говорю. Хоть бы он перестал, нафиг, звать меня «мальчик мой» все время.
Закончив, он попробовал метнуть мою работу на кровать. Только опять, само собой, промазал. Мне снова пришлось вставать, подбирать ее и класть на «Атлантик Мансли». Достает ужас, когда надо это делать каждые две минуты.
– Как бы ты поступил на моем месте? – спрашивает он. – Скажи мне честно, мальчик мой?
Ну чего, видно же: ему вполне себе паршиво от того, что меня провалил. Поэтому я немного туфты ему погонял. Сказал, что я настоящая дубина, и всякую такую хреноту. Что на его месте я поступил бы точно так же, а большинству и невдомек, как трудно быть учителем. Такую вот фигню. Туфта проверенная.
Но вот умора – пока ему гонял все это, думал я вроде как о чем-то совсем другом. Живу я в Нью-Йорке, и думал я о пруде в Центральном парке, возле Южной Сентрал-Парк. Интересно, замерзнет он, когда я домой приеду, и если да, куда денутся утки? Интересно, куда вообще утки деваются, когда пруд весь перемерзает. Может, приезжает кто-нибудь на грузовике и забирает их в зоосад или как-то. А может, просто улетают.
Но мне везет. То есть я могу этому Спенсеру гонять туфту и в то же время думать про уток. Умора. Когда с учителем говоришь, напрягаться и думать, в общем, не надо. И вдруг – гоню я, а он меня перебивает. Он же всегда перебивает.
– А тебе-то каково, мальчик мой? Вот что мне очень интересно знать. Очень интересно.
– В смысле – насчет выпуля из Пенси и всяко-разно? – говорю. Хоть бы он грудь эту свою вислую прикрыл. Не очень красивое зрелище.
– Если не ошибаюсь, у тебя были какие-то трудности и в Вутоне, и в Элктон-Хиллз. – Он это не просто язвительно сказал, а еще и как-то погано.
– В Элктон-Хиллз у меня особых трудностей не было, – говорю я. – Я там не провалил ничего, никак. Я вроде как бросил, сам.
– Почему, могу я спросить?
– Почему? Ой, это долгая история, сэр. То есть ничего себе запутанная такая. – Не пускаться же мне с ним во все это, еще чего. Он бы все равно ни шиша не понял. Да и вообще не его это дело. Главная причина, почему я свалил из Элктон-Хиллз: меня там окружало сплошь фуфло. Вот и все. Из всех щелей оно там, нафиг, лезло. Взять директора, мистера Хааса, – фуфловее гада я в жизни не встречал. В десять раз хуже этого Тёрмера. По воскресеньям, к примеру, этот Хаас расхаживал и жал руки всем штрикам, что в школу приезжали. Само обаяние, как я не знаю что, куда деваться. Если только у какого-нибудь пацана эти штрики не с каким-нибудь прибабахом. Вы б видели, как он с предками моего соседа по комнате обошелся. В смысле, если у пацана штруня какая-нибудь толстая, или на вид фофанская, или еще как-то, а штрик такие костюмы носит со здоровыми плечами и фофанские черно-белые ботинки, этот Хаас только руку им жал да улыбался фуфлово, а потом шел и, может, полчаса трындел с чьими-нибудь другими предками. Я такую хренотень терпеть не могу. Хоть на стену лезь. Меня так пришибает, что я как с цепи срываюсь. Я Элктон-Хиллз, нафиг, ненавидел.
Этот Спенсер у меня еще чего-то спросил, но я не расслышал. Думал про этого Хааса.
– Чего, сэр? – говорю.
– Тебя что-нибудь тревожит от того, что ты уходишь из Пенси?
– Ой, ну кое-что тревожит, да. Конечно… только не слишком много. Пока, во всяком случае. Наверно, еще не осознал. Я вообще осознаю все через некоторое время. Я сейчас думаю про то, как в среду поеду домой. Я дубина.
– Мальчик мой, тебя совершенно не заботит твое будущее?
– Ой, ну конечно, мое будущее меня немножко заботит. Еще бы. Ну да, конечно. – Я целую минуту об этом думал. – Но, наверно, не слишком. Наверно, не слишком.
– А оно тебя озаботит, – говорит этот Спенсер. – Непременно, мальчик мой. Но тогда будет слишком поздно.
Фигово он это сказал. Точно я сдох или как-то. Очень тоскливо.
– Наверно, да, – говорю.
– Мне хотелось бы вправить тебе мозги, мальчик мой. Я пытаюсь тебе помочь. Я пытаюсь помочь тебе, если это в моих силах.
И впрямь пытается. Это видно. Мы с ним просто слишком по разные концы дышла, вот и все.
– Я знаю, сэр, – говорю я. – Большое спасибо. Кроме шуток. Я вам благодарен. По-честному. – Тут я встал с кровати. Ну хоть убейте меня, а я б там и десяти минут больше не высидел. – Только штука в том, что мне уже пора. У меня куча всего в спортзале осталась, а мне это домой везти. Честно надо.
Он на меня поглядел и снова давай себе кивать, а лицо серьезное такое. Мне его жалко стало, как я не знаю что, – ни с того ни с сего. Но не могу ж я тут зависнуть, раз мы с ним по разные концы дышла, и он недобрасывает до кровати, если что-нибудь на нее кидает, и у него тоскливый халат, из которого грудь выглядывает, и гриппозная эта вонь от закапки в нос повсюду.
– Сэр, послушайте. Вы за меня не бойтесь, – говорю. – Я не шучу. Все будет отлично. Просто у меня сейчас период такой. У всех периоды бывают всяко-разно, правда?
– Не знаю, мальчик мой. Не знаю.
Терпеть не могу, когда так отвечают.
– Да точно. Точно бывает, – говорю. – Я не шучу, сэр. Не волнуйтесь за меня, пожалуйста. – И я как бы положил руку ему на плечо. – Ладно? – говорю.
– Не выпьешь горячего шоколаду перед уходом? Миссис Спенсер бы…
– Я б выпил, по-честному, но штука в том, что мне пора. Надо в спортзал бежать. Но спасибо. Большое спасибо, сэр.
И мы пожали друг другу руки. Такая вот херня. Но мне тоскливо стало, как я не знаю что.
– Я вам черкну, сэр. А вы разберитесь со своим гриппом.
– До свидания, мальчик мой.
Я как закрыл дверь, так и пошел сразу обратно в гостиную, а он еще заорал мне что-то, но я не очень расслышал. Наверняка что-нибудь вроде «Удачи!». Только надеюсь, что нет. Только, нафиг, не это. Я б никогда никому не орал «Удачи!». Жутко звучит, если вдуматься.
3
Я очень неслабо вру, вы такого в жизни не видели. Жуть. Если даже иду за журналом в магаз и кто-нибудь спросит, куда я намылился, я скорее всего отвечу, что иду в оперу. Страшное дело. Поэтому когда я сказал этому Спенсеру, что мне надо в спортзал за делами и всяко-разно, то были чистые враки. Не держу я ничего в спортзале.
В Пенси я жил в новой общаге, в крыле имени Оссенбергера. Там селят только младших и старших. Я был младшим. А в комнате со мной жил старший. Крыло назвали в честь этого Оссенбергера, который учился в Пенси. Доучившись, он сделал кучу грошей на похоронах. По всей стране наоткрывал бюро – там членов семьи можно было хоронить по пятерке за штуку. Вы б видели этого Оссенбергера. Он их, наверно, совал в мешок и в реку вываливал. Короче, Пенси он отслюнил кучу грошей, и в честь него назвали это наше крыло. На первый футбольный матч года он приехал в таком здоровенном, нафиг, «кадиллаке», а мы все на трибуне должны были встать и дать ему «паровозика» – это приветствие такое. На следующее утро в капелле он выдал нам речь – длиной в десять часов. Начал с полусотни фофанских анекдотов, только чтоб показать, какой он уматный парень. Что надо кипиш. Потом стал рассказывать, что, если у него неприятности или как-то, ему никогда не бывает стыдно пасть на коленки и помолиться Богу. И нам говорит, чтоб всегда молились Богу – беседовали с Ним и всяко-разно, – где бы мы ни были. Говорит, считайте Иисуса, всяко-разно, своим корефаном. Говорит, он все время с Христом разговаривает. Даже когда за рулем. Я чуть не сдох. Так и вижу: здоровенный фуфловый гад переключается на первую и просит Боженьку послать ему еще несколько жмуриков. Одна только хорошая фигня у него в середине речи была. Он нам рассказывал, какой он шикарный типус, какой ферт и всяко-разно, и тут этот парень, что сидел передо мной, Эдгар Марсалла, взял и так неслабо перднул. Очень дубово получилось – все-таки капелла и всяко-разно, но все равно хоть стой, хоть падай. Марсалла этот. Чуть, нафиг, крышу с капеллы не снесло. Почти никто вслух не засмеялся, а этот Оссенбергер сделал вид, что даже не услышал, только этот Тёрмер, директор наш, рядом сидел за кафедрой и всяко-разно, – вот он точняк все услышал, видно было. Ух как он рассвирепел. В тот раз ничего не сказал, а на следующий вечер собрал всех в аудиторию в главном корпусе, вышел вперед и толкнул речугу. Сказал, что мальчик, вызвавший нарушение порядка в капелле, недостоин учиться в Пенси. Мы хотели заставить этого Марсаллу выдать еще разок, прям пока Тёрмер трындит, да он был не в настроении. Ну, в общем, тут я и жил в Пенси. В крыле имени этого Оссенбергера, в новой общаге.
Когда я вернулся в комнату после этого Спенсера, там было путёво, потому что все еще были на стадионе, а внутри для разнообразия включили тепло. Даже как-то уютно. Я снял куртку и галстук, расстегнул воротничок, а потом надел кепарь, который утром купил в Нью-Йорке. Такой красный охотничий, с сильно длинным козырьком. Я кепарь этот увидел в витрине спортивного магаза, когда мы из метро вышли, – сразу после того, как понял, что забыл, нафиг, все рапиры. Всего зеленый стоил. Я его вот как надел: козырек этот сдвинул на самый затылок – очень фофански, куда деваться, но мне так в жилу. Я зашибись так выглядел. Потом взял книжку, которую читал, и сел в кресло. В каждой комнате их стояло по два. У меня одно и у моего соседа Уорда Стрэдлейтера одно. Ручки у них уже свое доживали, потому что на них всегда кто-нибудь садился, но кресла все равно были вполне удобные такие.
А читал я книжку, которую взял в библиотеке по ошибке. Мне дали не ту книжку, а я не заметил, пока к себе не вернулся. Мне дали «Из Африки» Исака Динесена[4]. Думал, дрянь, а вот нет. Очень хорошая книжка. Я нормально так безграмотный, но читаю много. Мой любимый автор – брательник мой Д. Б., а за ним идет Ринг Ларднер[5]. Мне Ринга Ларднера на деньрож брательник подарил, перед тем как я в Пенси уехал. Там такие забавные долбанутые пьески, а один рассказ – про дорожного фараона, он еще сохнет по этой девке, которая все время скорость превышает. Только фараон женат, поэтому жениться на ней все равно не может никак. А девка потом убивается, потому что все время превышает скорость. Я от этого рассказа чуть не сдох. Мне в книжках вообще нравится, если там хоть иногда бывает смешно. Классики я тоже кучу целую читал, вроде «Возвращения на родину»[6] и всяко-разно, и мне нравится, а еще кучу книжек про войну и детективов, но мне они не сильно в жилу. Мне такие книжки в жилу, какие всю прочтешь – и жалеешь, что автор тебе не дружбан неслабый и ему нельзя позвонить, когда захочется. Но такое нечасто бывает. Хотя этой Исаку Динесену я бы позвонил. И Рингу Ларднеру – только Д. Б. говорит, он уже умер. А взять, скажем, «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма[7]. Я ее прошлым летом читал. Будь здоров книжка и всяко-разно, но вот Сомерсету Моэму звонить как-то не в струю. Не такой он парень, чтоб ему звонить, только и всего. Я б лучше Томасу Харди позвонил. Путёвая у него эта Юстасия Вай.
В общем, нацепил я свой новый кепарь и сел читать эту книжку «Из Африки». Я ее уже читал, но какие-то части хотел еще раз. Только успел страницы три и тут слышу, через шторки ванной кто-то идет. Даже не глядя, сразу понял кто. Роберт Экли, этот парень, что живет рядом. В нашем крыле между каждой парой комнат есть душ, и по восемьдесят пять раз на дню этот Экли ко мне врывается. Он, наверно, один во всей общаге, кроме меня, на футбол не пошел. Он, считай, вообще никуда не ходит. С прибабахом парень. Он старший, в Пенси уже четыре года и всяко-разно, но его все только «Экли» и зовут. Даже Херб Гэйл, сосед его по комнате, никогда не зовет его «Боб» – и даже «Эк» не зовет. Если он когда-нибудь женится, наверно, и жена будет звать его «Экли». Он такой дылда, плечи покатые – росту в нем где-то шесть и четыре, – и с паршивыми зубами. Все время, пока он рядом жил, я ни разу не видел, чтоб он их чистил. Они у него вечно как мхом поросли, жуть, в общем, и на него глянешь, нафиг, в столовой – сразу блевать тянет: пасть набита пюре с горошком или еще как-то. А кроме того, он прыщавый. Не только на лбу и подбородке, как у многих парней, а по всей роже. Мало того – у него еще и характер жуткий. Мерзкий, в общем, парняга. Мне он, сказать вам правду, не очень в жилу.