I
В этот осенний петербургский день, ненастный и мрачный, наводящий хандру, Варвара Александровна Криницына пришла к окончательному и твердому решению: взять детей и уехать от «этого человека».
«Этим человеком» был, само собою разумеется, не кто иной, как муж, лишенный с некоторых пор, за многочисленные и тяжкие вины, своего христианского имени Бориса Николаевича. Еще не особенно давно «Борис», «Боря», а иногда даже и «Борька», он теперь был для Варвары Александровны только «этим человеком» и под такой кличкой, с прибавкой подчас не особенно нежных прилагательных, удручал мысли Варвары Александровны и фигурировал в ее интимных беседах о нем с одной доброй приятельницей, у которой тоже вместо порядочного мужа был «этот человек». Нечего и говорить, что обе приятельницы досыта изливались одна перед другой и вместе плакали после того, как оба «эти человека» были обеими дамами расписаны в надлежащих красках.
Да, взять детей и уехать.
Он не осмелится разлучить детей с матерью – да и на что, по правде говоря, «этому человеку» дети? – и будет давать на их образование и на содержание – не настолько же он «подл», чтоб отказаться от священных обязанностей отца (Варвара Александровна мысленно подчеркнула слово: «священных»), да, наконец, и суд есть! – а сама она, конечно, ничего не возьмет от «этого человека», ни гроша! Она будет работать, не покладая рук. Ей обещали занятия на пятьдесят рублей в месяц, – как-нибудь да проживут. Уж она присмотрела маленькую квартирку в три комнаты с кухней на Петербургской стороне, нарочно подальше от Владимирской, где он останется жить один в шести больших комнатах.
«Квартира-то у него по контракту. Раньше весны не сдаст!» – не без злорадства подумала Варвара Александровна.
И она продолжала ходить быстрой, решительной походкой взад и вперед по спальне, вновь перебирая в уме мотивы своего бесповоротного решения.
Другого исхода нет. Долее терпеть унижения и оскорбления она не намерена («Благодарю покорно!») да и не в состоянии. Есть предел всякому терпению для порядочной, уважающей себя женщины. Довольно-таки перенесла она обид, особенно за последний год, все надеясь, что «этот человек» одумается и поймет всю гнусность своего поведения… Но он и ухом не ведет… По-прежнему никогда не сидит дома, пропадает до поздней ночи и возвращается иногда навеселе… А в редкие часы, когда «этот человек» дома, он спит или молчит. Никакие объяснения с ним невозможны: ни мольбы, ни слезы, ни упреки не действуют. Он безучастно слушает, точно и не ему говорят, и упорно отмалчивается, не считая нужным даже оправдываться… С ней оскорбительно холоден… почти не разговаривает, точно она ненавистная жена… Ну, если разлюбил… да и мог ли когда-нибудь серьезно любить «этот человек», готовый увлекаться каждой юбкой и бегать за ней, как… (Тут Варвара Александровна употребила не совсем удобное в дамских устах сравнение, и лицо ее выразило гадливое отвращение). Ну, не люби, если уж ты такой подлец, что не ценишь порядочной женщины, но уважай, по крайней мере, мать своих детей, уважай женщину, которая отдала тебе свою молодость… («Тогда вы сидели дома и никуда без меня не смели выезжать!») Обращайся, как следует, не веди себя, как какой-нибудь беспутный мальчишка, не делай жену предметом оскорбительных сожалений… Оказывай хоть должное внимание. Она ведь, кажется, не требует большего, настолько она горда… Своим поведением он уничтожил в ней всякое чувство, теперь она презирает «этого человека», и если б не дети – давно бросила бы его! Только ради них она все переносила, ради них питала надежду, что он исправится… Но больше нет надежды, нет и сил… Вина на нем. Ее совесть чиста. Она свято исполняла свой долг: была верной, любящей женой, хорошей матерью, бережливой хозяйкой… Даже в мыслях она никогда не изменила ему, и никто не посмеет усомниться в ее добродетели… Господи! Другие жены и имеют романы, и кокетничают до бесстыдства, и разоряют мужей и… их любят, их ценят, а она безупречная, честная женщина и… вот…
– Уеду, уеду! – решительно проговорила вслух Варвара Александровна. – Пусть «этот человек» пропадает один… Мы ему не нужны!
Чего еще ждать? И без того она совсем измучена… Здоровье надорвано, нервы расшатаны… Один вид «этого человека» приводит ее в раздражение… Надо же наконец успокоиться… Надо поберечь здоровье хотя бы для этих бедных, ни в чем не повинных детей… Отныне она безраздельно будет принадлежать милым крошкам и жить исключительно для них, а ее личная жизнь кончена… Не надо ей любви, кроме любви детей… Впоследствии они узнают, какая она была страдалица и почему должна была бросить их отца… Они, конечно, не осудят матери…
И при мысли о бедных детях – мальчике и девочке, которые в это время весело играли в соседней комнате со старой няней, Авдотьей Филипповной, и о том, какая она в самом деле страдалица, слезы заволокли глаза Варвары Александровны. Она всплакнула, горько жалея себя, и ей казалось, что несчастнее ее нет на свете женщины и что она жертва «этого человека».
II
Однако внешний вид Варвары Александровны далеко не соответствовал представлению о «жертве» и еще менее внушал опасения за ее здоровье.
Несмотря на свои тридцать шесть лет (для лиц, незнакомых с ее метрическим свидетельством, «около тридцати»), это была еще довольно моложавая и свежая, пикантная брюнетка, небольшого роста, крепкая, сухощавая, отлично сложенная женщина с тонкой талией и хорошо развитым бюстом. Ее смуглое, цыганского типа, лицо, энергичное и властное, с неподдельным румянцем на подернутых пушком щеках, с расширенными ноздрями крупного восточного носа над строго сжатыми пышными губами с едва заметными усиками, с нежным подбородком, на котором чернела родинка, – еще сохраняло следы красоты и дышало жизненностью и здоровьем. Большие черные глаза, осененные густыми длинными ресницами, были полны жизни, красивы и строги. Несмотря однако на эту строгость взгляда, и в этих глубоко сидящих глазах с темными кругами и маленькими «веерками» у висков, и в лице, и в нервной, порывистой походке, и во всей этой маленькой сухощавой фигурке чувствовался страстный и впечатлительный темперамент южанки.
Черные, как смоль, роскошные волосы с узенькой серебристой прядкой, красиво белевшей на черном фоне, были гладко зачесаны назад и собраны в виде коронки на темени. Видно было, что Варвара Александровна дорожила внешностью и одевалась с кокетливой изысканностью женщины, желающей нравиться. Домашнее черное кашемировое платье с вырезом у шеи, закрытом пластроном, затканным серебряным шитьем, отлично сидело на ее статной фигурке и шло к ней.
Варвара Александровна отерла платком слезы, распространив по комнате тонкий аромат ириса, и меланхолическим взором обвела свою спальню, – уютную комнату с пылающим огнем камина, убранную со вкусом и тонким умением опытной женщины, понимающей значение хорошо свитого гнездышка, – с мягкой мебелью, располагающей понежиться на отдыхе, красивыми вещицами на письменном столике и этажерках, с цветами, ковром во всю комнату, красным фонариком и атласной, расписанной цветами, ширмой, за которой стояла кровать под белоснежным кружевным парижским покровом.
Эта, прежде столь любимая, комната возбуждала теперь в Варваре Александровне одни лишь горькие воспоминания оскорбленной женщины и безвинной страдалицы.
Еще бы! Сколько было здесь сцен! Сколько в ней пролито слез за последний год! Сколько она тут выстрадала! Сколько провела бессонных долгих ночей с печальными думами в скорбном одиночестве в то время, как «этот человек», возвратившись на заре и прокравшись чуть слышными шагами, безмятежно храпел у себя в кабинете!
Жесткое, злое выражение внезапно искривило лицо маленькой женщины и сверкнуло острым блеском в глазах. Ей почему-то вдруг живо припомнилось несколько затрудненное объяснение «этого человека», когда он, год тому назад, совершенно неожиданно перебрался в кабинет. И каким заискивающим, подлым тоном говорил он тогда!
«Ему, видите ли, удобнее спать в кабинете. Он иногда поздно возвращается и не хочет беспокоить Вавочку. И наконец он не выносит света лампады!»
А прежде выносил?!
– О, подлый, лживый человек! К чему он лгал? Ему просто хотелось скрывать свои поздние возвращения… Он и тогда уже не любил меня! – прошептала Варвара Александровна, полная злобного презрения к этому лживому человеку.
Она без всякого сожаления бросит его и сегодня же, когда он вернется со службы, объявит ему о своем бесповоротном решении. Небойсь, его передернет от такого сюрприза – он все же любит детей – и, вдобавок, скандал… Жили двенадцать лет, и его бросает жена, безупречная, честная жена…
– Как-то отмолчится он на этот раз. Заговорит-таки наконец, за-го-во-рит! – протянула вслух Варвара Александровна с ядовитым сарказмом в тоне.
И, разумеется, не отказала себе затем в маленьком, невинном удовольствии: вообразить «передернутую» изумлением физиономию «этого человека», когда она ему «холодно, тихо и спокойно» сообщит о своем непоколебимом решении. «Пусть хоть совсем скосится на сторону это „рыбье лицо“, – подумала эта маленькая решительная женщина, продолжая порывисто ходить по спальне, вся поглощенная злыми мыслями о тяжких винах мужа и об его полнейшей безнадежности сделаться когда-нибудь в ее глазах мало-мальски порядочным человеком.
Вообще далеко не злая, скорей даже добрая женщина, всегда умевшая довольно терпимо относиться к людям (исключая, впрочем, неверных мужей) и прощать им многое, Варвара Александровна, как и большая часть жен, считавших себя безвинно оскорбленными, – перебирая в памяти разные «подлости» последнего времени того самого мужа, которого она еще не особенно давно считала лучшим человеком в подлунной, – была теперь к нему беспощаднее самого злейшего врага и мысленно устраивала будущее «этого человека» полным таких «египетских казней», что при одних мечтах о них лицо Варвары Александровны принимало злобно-торжествующее выражение.
Пусть поживет один, если не умел ценить счастья семейного очага и любви порядочной женщины! Пусть поживет! В квартире у него, конечно, будет грязь, пыль и беспорядок, кабинет никогда не прибран, утром чаю ему вовремя не дадут и нальют не такой, к какому он привык… Никто не починит ему белья («ходите в рваном, презренный человек!»), никто не пришьет пуговиц… Кухарка будет немилосердно обкрадывать… или шляйся обедать по трактирам… Почувствует он потом, что значит жить без семьи, без преданной женщины… Будет проводить за картами ночи, кутить, развратничать и совсем опустится… Пусть! Пусть под старость кается, что разрушил семью, оттолкнул верную жену… Не маленький… Сорок два года!.. Пусть во время болезни лежит один без призора… Нет жалости к этому безжалостному человеку!
Но эта, созданная Варварой Александровной, приятная картина будущих злосчастий «этого человека» без пришитых пуговиц, в рваном белье, кутящего развратника («деньги на содержание детей будут, конечно, удерживаться казначеем из его жалованья»), возвращающегося поздней ночью в грязную, неприбранную комнату, – омрачилась внезапно появившейся мыслью, что какая-нибудь другая женщина может, вслед за переездом Варвары Александровны, поселиться с «этим человеком» и не только чинить ему белье, пришивать пуговицы, убирать стол в кабинете и наливать по вкусу чай, – но вот в этой же самой комнате нежно и мирно беседовать с ним, и не думающим удирать из дому… Кто именно могла быть такой «дурой», Варвара Александровна с достоверностью решить не могла («этот подлец ловко скрывает от нее свои интриги»), и подозрение ее перебегало с одной «дуры» на другую из некоторых знакомых дам, задело было одну смазливую девушку, говорившую, что она без предрассудков, и кокетничавшую довольно «нагло» с «этим человеком», и в слепой ярости метнулось даже на свою кузину, молодую «толстушку», с которой «этот человек» в последнее время обращался слишком по-родственному и всегда при встречах как-то долго целовал ее «скверные», «жирные» руки, находя их красивыми, – и ни на ком не остановилось окончательно… Но такая «дура» могла найтись и верно уж есть… Анна Петровна, например… Мало ли бессовестных женщин, расстраивающих семейное согласие?.. И «этот человек» может быть счастлив, устроивши себе новую приятную жизнь, в то время, как она будет жить в трех маленьких комнатах, в заботах о детях, одинокой, несчастной вдовой при живом муже…