I
Дня за два до ухода нашего из Сан-Франциско мичман Цветков, только что вернувшийся с берега, стремительно ворвался в кают-компанию и воскликнул своим бархатным тенорком:
– Какую я вам привез, господа, новость! Одно удивленье!
И чернокудрый пригожий молодой мичман, веселый, легкомысленный и жизнерадостный, ухитрявшийся влюбляться чуть ли не в каждом порте, где клипер наш стоял более трех суток, – окинул живым, смеющимся взглядом своих красивых черных глаз несколько человек офицеров, благодушествовавших после обеда за чаем.
– Ну какая там у вас новость? – недоверчиво и лениво кинул с дивана старший офицер Степан Дмитриевич и, потянувшись, зевнул, собираясь, по обыкновению, соснуть часок после обеда.
– Уж не садится ли к нам адмирал? – испуганно спросил кто-то.
– Нет, нет… новость самая приятная! – рассмеялся мичман, открывая ряд ослепительно белых зубов. – Только моя новость не для вас, Евграф Иваныч, и не для вас, Антон Васильич, – обратился он, лукаво улыбаясь, к пожилому артиллеристу и к доктору.
– Это почему?
– Вы – в законе. И не для вас, батя… Вы – монах! И не для тебя, милорд. Ты – влюбленный жених. Тебя ждет не дождется в Кронштадте твоя невеста.
– Да не балагань, говори, в чем дело! И без того довольно похож на Бобчинского [2]! – проговорил медленно, сквозь зубы, товарищ и приятель Цветкова, мичман Бобров, прозванный “милордом”.
Рыжий, с выбритыми нарочно губами и маленькими, не доходившими до конца щек бачками, сухощавый и прилизанный, сдержанный и серьезный, он действительно смахивал на англичанина и корчил англомана, стараясь усилить это внешнее сходство и соответствующими, по его мнению, английскими привычками: напускал на себя невозмутимость, выпучивал бессмысленно глаза, цедил слова, носил фланелевые рубашки, пил портер и ничему не удивлялся.
– То-то: говори! А небось не угостишь бедного мичмана русской папироской… Эти манилки… Черт бы их побрал!.. Ну, не раздумывай же, благородный лорд… Давай!
“Благородный лорд”, запасливый, бережливый и вообще очень аккуратный молодой человек, не только не делавший долгов, но кое-что сохранявший от своего небольшого жалованья, – несмотря на второй год плавания, курил еще папиросы, взятые из России. Он крайне неохотно угощал ими и не без некоторого внутреннего колебания достал папиросницу, но предусмотрительно не подал ее Цветкову, а, вынув одну папироску, протянул ее веселому мичману, давно прокурившему и проугощавшему свой запас.
Тот, после первой жадной затяжки, значительно и торжественно проговорил, прищуривая смеющиеся глаза:
– У нас на клипере будет пассажирка! Пойдет с нами до Гонконга… Не ожидали, господа, такой новости, а?..
И жизнерадостный мичман оглядел всех победоносным взглядом.
Новость эта, видимо, произвела впечатление на моряков.
– Пассажирка! – раздались восклицания.
– И даже две: молодая барынька и ее горничная, тоже молодая…
– Не плод ли это твоей фантазии, сэр? – усмехнулся милорд.
– Фантазии?! Прикуси свой язык, милорд, и кстати уж проглоти аршин, чтоб окончательно походить на англичанина.
– А собой как барыня? – спросил кто-то из молодежи.
– Чудо что такое!.. Ослепительная блондинка с золотистыми волосами. Бела как снег… Улыбка чарующая… Взгляд ангела… Умница… Одета с изящной простотой… Стройна и сложена божественно… Бюст роскошный… Ручки – восторг: маленькие, с ямочками… Ножки…
– А горничная какова? – неожиданно перебил мичмана, восторженно перечислявшего все прелести пассажирки, долговязый вихрастый юнец гардемарин с крупными сочными губами.
– На кой вам черт знать о горничной?! – негодующе воскликнул мичман. – Я рассказываю о ней, об этой дивной женщине, а вы – горничная! Это – профанация! У вас, видно, горничные только на уме… Тьфу!.. А впрочем, и горничная ничего себе! – вдруг, смеясь, прибавил мичман. – Ухаживайте за ней на здоровье!
– А ты уж, видно, того… втюрился в пассажирку? – насмешливо промолвил милорд.
– И ты втюришься, как ее увидишь, даром что жених.
Милорд презрительно усмехнулся и процедил:
– Я не такой влюбчивый воробей, как ты…
– Какая такая пассажирка, Владимир Алексеич? Откуда она вдруг объявилась, и где это вы все узнали? – спросил, в свою очередь, и старший офицер, Степан Дмитриевич, умышленно равнодушным тоном, слушавший, однако, с живейшим любопытством описание прелестной пассажирки и втайне переживавший радостное волнение завзятого женолюба.
И Степан Дмитриевич, далеко неказистый из себя мужчина лет около сорока, белобрысый, коренастый, начинавший сильно лысеть, с красным от загара, угреватым, непривлекательным лицом, среди которого, словно руль, торчал длинный, неуклюжий нос с шишкой на кончике, невольно оживился, забыв сон, пригладил с достоинством потную лысину и с самым донжуанским видом стал крутить концы своих темно-рыжих усов. В то же время его маленькие с воспаленными веками глазки еще более сузились и подернулись, как выражались мичмана, “прованским маслом”, и сам он молодцевато выпятил грудь колесом, представляя некоторое подобие бочонка.
Дело в том, что Степан Дмитриевич, отличный служака, добрый и вообще скромный человек, имел одну непростительную слабость – считать себя весьма и весьма соблазнительным мужчиной и думать, что нравится дамам.
– Я сейчас видел пассажирку у консула. Она приезжала к нему с горничной выправить бумаги… Меня представили ей, и мы с ней говорили… И капитан в это время был у консула. Ну и скажу я вам, господа, наш-то капитан…
– А что?..
– Потеха! Даром, что и с брюшком, и почтенный отец семейства, а так и рассыпался, так и лебезил… Совсем не такой свирепый, каким бывает во время авралов… Губы распустил, “ля-ля-ля”, ходит вокруг, словно кот около сливок… консульша даже смеялась… И когда консул просил взять этих дам пассажирками до Гонконга, капитан с удовольствием согласился и предложил к услугам очаровательной блондинки свою каюту… А она, как царица, чуть-чуть кивнула головкой.
– Они американки, что ли? – снова полюбопытствовал старший офицер, довольно плохо объяснявшийся на английском диалекте.
– Какие американки! Чистейшие русские, москвички. С какой стати капитан взял бы американок пассажирками!
Это известие привело всех еще в больший восторг.
– Как же они сюда попали, в Калифорнию?
– Очень просто. Прелестная блондинка была замужем за американцем, инженером Кларком. Этот Кларк был зачем-то в России, встретился с русской красавицей и влюбился, понятно, в нее. Она, только что кончившая курс институтка, дочь какого-то генерала, тоже влюбилась в американца. Ну, повенчались и уехали в Америку; с ними уехала и русская горничная, бывшая крепостная. Прожили они, по словам консула, пять лет вполне счастливо, – американец обожал жену. Три года тому назад они приехали в Калифорнию, и здесь американец потерял все огромное свое состояние на спекуляциях с золотыми приисками. В отчаянии он в один прекрасный день пустил себе пулю в лоб… Ну не болван ли?
– Положим, болван, но что же дальше? – спросил кто-то.
– Эти три года несчастная вдова жила в Сакраменто [3] у родных мужа и затем в Сан-Франциско, давала здесь уроки музыки. Кое-какие деньги, оставшиеся у нее после богатства мужа, пропали у разорившегося банкира. Ее потянуло на родину, и вот теперь она возвращается в Россию, отказав трем богатым женихам…
– Это она все тебе сообщила? – иронически заметил милорд.
– Нет, проницательный милорд, не она, а консульша… Она с ней давно знакома.
– Что ж она – неутешная вдова, что ли?
– Этого я не знаю… Знаю только, что она прелестна и, по словам консульши, безупречной репутации. Ее так и зовут здесь “мраморной вдовой”.
– А сколько ей лет?
– В консульстве говорили: тридцать, но это вранье, по-моему. Ей много-много двадцать пять… Она глядит совсем девушкой, так она свежа и хороша, эта миссис Вера, как ее здесь зовут. Ну, вот вам и вся история… Эй, вестовые, чаю! – крикнул мичман.
– Она не разучилась говорить по-русски? – спросил старший офицер.
– Отлично говорит. Изредка только у нее заедает [4]. А голос-то какой, Степан Дмитрич!
– Хороший?
– Бархат! Так и ласкает, так и проникает в душу!
– Посмотрим, посмотрим вашу красавицу! – весело и самоуверенно, с видом опытного знатока, промолвил Степан Дмитрич, задорно как-то крякнул и пошел к себе в каюту отдыхать.
“Черта с два ты посмотришь! Рожа вроде медной кастрюльки, а тоже воображает!” – мысленно напутствовал его мичман. И бросил в спину старшего офицера неприязненный, насмешливый взгляд.
Расспросы насчет пассажирок продолжались еще несколько времени. Одни интересовались барыней, а другие (и в том числе и пожилой артиллерист, и вихрастый гардемарин) горничной, и все выражали удовольствие, что на клипере будет пассажирка, которая своим присутствием скрасит однообразие и скуку длинного перехода.
Один только “дедушка”, как звали все любимого старого штурмана Ивана Ивановича, слушая все эти разговоры, не выразил ни малейшего сочувствия и как-то загадочно усмехался, неодобрительно покачивая своей седой, коротко остриженной головой.
Мичман между тем не уставал петь восторженные дифирамбы красоте молодой вдовы. Отвечая на назойливые вопросы, он хвалил и горничную, но равнодушно и сдержанно. В конце концов чуть не вышла крупная история. Лейтенант Бакланов, довольно видный блондин, кронштадтский сердцеед, сделал насчет будущей пассажирки очень нескромное замечание. Мичман вспыхнул, губы его затряслись, и он назвал Бакланова нахалом, не понимающим, как надо говорить о порядочной женщине. Дело дошло бы до крупной ссоры, если б не вмешался дедушка и, со свойственным ему уменьем миротворца, не уговорил двух распетушившихся молодых людей извиниться друг перед другом.
– Перессорятся у нас все из-за этой пассажирки! – пророчески, тоном видавшего виды философа говорил несколько минут спустя дедушка Иван Иваныч, преклонные года которого оставляли его, по-видимому, совершенно равнодушным к прелестям женской красоты. – Еще ее нет, а уж ссора! А что же будет, когда все закружат около пассажирки, словно тетерева на току? На берегу, где много бабья, и то из-за них одни неприятности, а в море, когда одна хорошенькая дамочка среди этих, с позволения сказать, петухов… благодарю покорно! Тут и служба не пойдет на ум… Нет-с, не резон брать пассажирок, да еще на длинный переход. Не одобряю-с! Недаром же, по регламенту Петра Великого, женщин нельзя брать в плаванье. Царь-то великого ума был… Понимал хорошо, в чем загвоздка.
Толстенький, кругленький, чистенький и свежий, как огурчик, судовой врач Антон Васильевич, перед которым философствовал старый штурман, весело закатился мелким визгливым смехом, умильно жмуря глаза, и неопределенно протянул, стараясь принять степенный вид:
– Ддда… женщина, особенно хорошенькая…
– То-то оно и есть! Каждому лестно…
– Именно лестно… Хе-хе-хе!
– И посойдут они все с ума, ошалеют, как коты по весне, вспомните мое слово, Антон Васильич… Этот Цветков уже втюрился… “И такая, и сякая, писаная, немазаная”… Чего только не насказал!.. Известно, с влюбленных голодных глаз, да в двадцать три-то года, всякая смазливая дамочка – красавица… И Степан Дмитрич… даром, что лыс, а уж хвост распустил и усы стал закручивать, и капитан тоже… Вот и будет, можно сказать, у нас кавардак из-за этой самой пассажирки! – ворчливо прибавил Иван Иванович.
Иван Иванович, вообще словоохотливый вне службы, по-видимому не прочь был еще пофилософствовать на эту тему. Но, взглянув на доктора и увидав в его лице и глазах игриво-веселое выражение, далеко не обнаруживавшее сочувствия к его словам, он укоризненно покачал головой, молча докурил манилку и вышел из кают-компании.
“Да и ты, брат, такой же саврас, как и другие!” – говорило, казалось, добродушное старое лицо штурмана.
II
Вечером с берега приехал капитан и тотчас же потребовал к себе в каюту старшего офицера.
Капитан был толстяк лет пятидесяти, почти седой, с крупными чертами загорелого полного лица, с крепко посаженной круглой головой на короткой шее и большими темными глазами, метавшими молнии во время гнева и добродушными в минуты спокойствия. Короткие седые усы прикрывали толстые губы, с которых нередко слетали энергические ругательства во время авралов и учений.
Напустив на себя недовольный вид и хмуря заседевшие брови, капитан проговорил резким, отрывистым голосом:
– Завтра прибудут две пассажирки: вдова инженера Вера Сергеевна Кларк и ее горничная… Неприятно, конечно, возиться на судне с бабьем, но что делать? Нельзя было отказать. Консул очень просил и вообще… вообще дама, заслуживающая уважения и покровительства. Я отдаю ей свою каюту. Сам помещусь в рубке… Приходится из-за этой пассажирки стесняться, – все тем же недовольным тоном говорил капитан. – А вас, Степан Дмитриевич, попрошу распорядиться, чтобы хоть на это время и господа офицеры, и боцмана, и матросы воздержались… не ругались бы во всю ивановскую… Нельзя же… Понимаете, дама-с, генеральская дочь… Неприлично-с!
– Слушаю-с! Я скажу офицерам и отдам приказание боцманам, Петр Никитич!
– Особенно этот боцман Матвеев… Не может, каналья, рта открыть без ругани. Так уж вы велите ему заткнуть свою глотку, а то срам-с. Дама, и не какая-нибудь там, знаете ли, старая карга, а молодая женщина, образованная, деликатного воспитания, ну, одним словом, вполне дама-с. И жила, понимаете, долго в Америке и, следовательно, отвыкла в некотором роде от России. Здесь ведь так не ругаются! – пояснил капитан и снова повторил: – Да-с, приходится в рубке… не особенно приятно… Да и вообще не люблю я дам на военном судне… Стеснительно… Ну, да нельзя было отказать! – как бы оправдывался капитан.
“Однако ловко же ты напускаешь туману!” – подумал старший офицер, вспомнив рассказ мичмана о том, как лебезил капитан перед хорошенькой пассажиркой, и проговорил:
– Это точно, Петр Никитич, дама более береговое создание…
– Да вот еще что, Степан Дмитрич, – заговорил капитан, – вы, пожалуйста, скажите мичманам и гардемаринам, чтобы они, знаете ли, того… не гонялись за горничной, как кобели, с позволения сказать… Чего доброго, заведут там еще интригу… Она пожалуется… Скандал… Военное судно… Надо помнить-с! – строго прибавил капитан.
– Слушаю-с!
Капитан помолчал.
– Больше не будет никаких приказаний, Петр Никитич? – спросил старший офицер.
– Кажется, более ничего… Снимаемся послезавтра с рассветом.
Степан Дмитриевич хотел было уходить, как капитан, внезапно меняя тон и сбрасывая с себя строгий начальнический вид, проговорил с тем обычным добродушием, с каким говорил не по службе:
– А знаете ли, Степан Дмитрич, ведь наша пассажирка… того… прехорошенькая, можно сказать, дама-с!
И при этих словах лицо капитана расплылось в широкую улыбку, и большие навыкате глаза его приняли несколько игривое выражение.
– Цветков рассказывал, Петр Никитич! Говорит красавица, – отвечал, тоже весело улыбаясь, Степан Дмитрич и стал крутить усы.
– Цветков? Да, ведь он был у консула в то время, когда там была пассажирка, и успел-таки с ней познакомиться. Верно, уж и наговорил ей своих мичманских любезностей… Этот пострел везде поспел! – с оттенком неудовольствия в голосе прибавил капитан.
– Он, кажется, уж по уши влюблен в пассажирку. Вернулся с берега совсем ошалелый! – смеясь, заметил Степан Дмитриевич.
– Ну и… и дурак! – неожиданно, с раздражением выпалил капитан.
Старший офицер удивленно взглянул на капитана, недоумевая, с чего это его прорвало.
А капитан через несколько мгновений, словно устыдясь своего внезапного, почти инстинктивного раздражения старого, некрасивого мужчины против молодого, красивого и ловкого, имеющего все шансы нравиться женщинам, и желая скрыть перед старшим офицером истинную причину своего гневного восклицания, проговорил:
– Ведь славный этот Цветков и офицер бравый, но какой-то сумасшедший. Как увлечется, тогда ему хоть трава не расти. Помните, как он чуть было не остался в Англии из-за какой-то англичанки? Три дня мы его по Лондону искали. Ведь пропал бы человек!
– Влюбчив, что и говорить, – вставил Степан Дмитриевич, – и не понимает еще хорошо женщин, – не без апломба прибавил старший офицер, приосаниваясь.
– То-то и есть… А эта пассажирка, молодая вдовушка, может легко вскружить голову такому молодому сумасброду… Да-с! Она, как я слышал, – продолжал капитан, хоть и ничего не слышал, – она, знаете ли, хоть с виду в некотором роде нимфа-с, а опасная кокетка… В глазах у нее есть что-то такое… Как в океане… Штиль, а как заревет… бери все рифы-с… ха-ха-ха!.. Я, как человек поживший, сразу заметил… Штучка! Так вокруг пальца и обведет!
И капитан повертел перед своим широким крупным носом толстый и короткий указательный палец, на котором блестел брильянтовый перстень.
– Ну и жаль будет молодого человека, если он врежется, как дурак, и наделает глупостей… Пассажирка, в самом деле, канальски хороша… Надеюсь, Степан Дмитрич, этот разговор между нами! – вдруг прибавил несколько смущенно капитан.
– Будьте покойны, Петр Никитич.
Когда старший офицер уже выходил из каюты, капитан еще раз повторил ему вдогонку, и на этот раз снова резким тоном командира:
– Так, пожалуйста, чтобы боцмана не ругались. Особенно Матвеев.
– Есть! – на ходу ответил старший офицер.
Он в тот же вечер позвал к себе в каюту обоих боцманов, Матвеева и Архипова, и, объяснив, что на клипере будут две пассажирки, строго приказал не ругаться и велел это приказание передать унтер-офицерам и команде.
Отдавая такое приказание, Степан Дмитриевич, и сам большой охотник до крепких словечек, сознавал в душе, что исполнить его боцманам будет очень трудно, пожалуй даже невозможно. И, вероятно, именно вследствие такого сознания, он, пунктуальный исполнитель воли начальства, еще грознее и решительнее повторил, возвышая голос:
– Чтобы во время работ ни гу-гу! Слышите?
– Слушаем, ваше благородие! – отвечали оба боцмана и в ту же секунду, словно охваченные одною и той же мыслью, переглянулись между собою.
Этот быстрый обмен взглядов двух боцманов совершенно ясно выражал полнейшую невозможность исполнения такого странного приказания.
– Смотри же! – прикрикнул старший офицер. – Особенно ты, Матвеев, не давай воли своему языку. Ты загибаешь такие слова… Черт знает, откуда только берется у тебя всякая ругань. Чтобы ее не было!
Матвеев, пожилой, небольшого роста, крепкий и коренастый человек, с рыжими баками и усами, почтительно выпучив глаза, нерешительно переступал босыми жилистыми ногами и усиленно теребил пальцами фуражку.
– Буду оберегаться, ваше благородие, но только осмелюсь доложить…
И боцман еще сердитей затеребил фуражку.
– Что доложить?
– …Осмелюсь доложить, что вовсе отстать никак невозможно, ваше благородие, как перед истинным богом докладываю. Дозвольте хучь тишком, чтобы до шканцев не долетало и не беспокоило пассажирок. Чтобы, значит, честно, благородно, ваше благородие, – прибавил в пояснение Матвеев, любивший иногда в разговоре с начальством вворачивать деликатные слова.
На смуглом худощавом лице Архипова выражалось полное сочувствие к просьбе товарища.
– Тишком?! – переспросил старший офицер, подавляя улыбку. – Ты и тишком так орешь, что тебя за версту слышно. Глотка-то у тебя медная, у дьявола!
Боцман стыдливо заморгал глазами от этого комплимента.
– Ты пойми, Матвеев, пассажирки – дамы. При них ведь нельзя языком паскудничать, как перед матрозней.
– Точно так, ваше благородие, известно дамы! – осклабился боцман. – К этому не привычны.
– То-то и есть! Так уж вы остерегайтесь… Не осрамите… А не то командир строго взыщет, да и я не поблагодарю…
– Будем стараться, ваше благородие! – ответили разом оба боцмана подавленными голосами.
– Ступайте!
Они юркнули из каюты старшего офицера, осторожно, на цыпочках, прошли один за другим через кают-компанию и, очутившись в палубе, остановились и снова переглянулись, как два авгура, без слов понимающие друг друга.
– Ддда! – протянул Матвеев.
– Ловко! – промолвил и Архипов.
– Нечего сказать: приказ! Остерегись тут!
– Как-то он сам остережется!
– Какая кузькина мать принесла этих пассажирок, чтоб их…
И из уст Матвеева полилась та вдохновенная импровизация ругани, которая стяжала ему благоговейное удивление всей команды.
– А вестовые сказывали, быдто горничная – цаца! – усмехнулся, подмигивая глазом, Архипов.
– И без нас, братец, довольно на эту цацу стракулистов [5]! – сердито ответил Матвеев и кивнул головой на гардемаринскую каюту… – Не бойсь, маху не дадут!
И оба боцмана, недовольные будущими пассажирками, поднялись наверх и пошли на бак сообщать распоряжение старшего офицера.
А там уж шустрый молодой вестовой Цветкова, Егорка, сообщал кучке собравшихся вокруг него матросов о том, что слышал в кают-компании, причем не отказал себе в удовольствии изукрасить слышанное своей собственной фантазией и произвел пассажирку в генеральши.
– Российского генерала, братцы, дочь, а здешнего генерала жена, – рассказывал не без увлечения Егорка. – Ва-ажная и кра-асивая! Сам генерал, братцы, из левольвера застрелился неизвестно по какой причине – спекуляция какая-то приключилась, болезнь такая, а женка после того и заскучила.
– Известно – живой человек… Без мужа заскучит! – вставил кто-то.
– “Не хочу, говорит, после того оставаться в здешних проклятых местах… Недавно, говорит, и сама тою ж болезнью заболею и решу себя жизни. Желаю, говорит, ехать беспременно на родину и вторительно пойду замуж не иначе, как за русского человека”.
– Видно, баба с рассудком. Это она правильно… Со своими живи! – раздалось чье-то замечание.
– И испросилась, значит, генеральша у капитана идтить с нами до Гонконта, а оттеда она на вольном пароходе. А с ей ее горничная. Мой мичман сказывал, что такая форсистая и пригожая девушка, вроде бытто мамзели… Одно слово, братцы, краля!
– Она из каких, Егорка? Мериканка?
– Наша православная. Из России привезена, хрестьянской девушкой… Только живши в Америке в этой, мамзелистой стала на хорошем-то харче… Здесь ведь, братцы, все мясо да белый хлеб… Народ в пинжаках…
– Ишь ты… русская! А давно мы русских девок не видали, ребята! – заметил один из слушателей.
– То-то давно… А наши не в пример лучше! – решительно заявил Егорка.
– Небось, Егорка, и здешние мамзели понравились?
– Что говорить, чистый народ, но только ни она тебя, ни ты ее понять не можешь… “Вери гут да вери гут”, – вот и всего разговору…
– А хороши, шельмы, здешние… Очинно хороши…
– Наши-то поядреней… Потоваристей, – засмеялся Егорка. – А здесь только что с лица хороши… А чтобы насчет ядрености – против российских не сустоять… Костлявые какие-то…
Разговор принял несколько специальный характер, когда матросы стали входить в подробную оценку достоинств женщин разных наций. Все, впрочем, согласились на том, что хотя и англичанки, и француженки, и китаянки, и японки, и каначки [6] ничего себе, “бабы как бабы”, но русские все-таки гораздо лучше.