© А. Власова. Иллюстрации, 2011
© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2016
* * *
Предисловие от издательства
Константин Михайлович Станюкович (1843–1903) – один из передовых писателей второй половины XIX века.
Сын адмирала, начальника Севастопольского порта, он совсем мальчиком стал участником легендарной обороны и заслужил две медали.
Станюкович учился в Морском корпусе, мечтал о поступлении в университет, но отец поспешил отправить сына в дальнее плавание еще до окончания корпуса. Вернувшись в Россию, молодой лейтенант вышел в отставку и год прослужил народным учителем во Владимирской губернии.
С 1872 года Станюкович сотрудничал в журнале «Дело». Здесь печатались его многочисленные романы, повести и пьесы, которые были благосклонно приняты публикой.
В 1884 году за связь с революционными народниками-эмигрантами Станюкович был арестован и после годичного заключения выслан на три года в Сибирь.
В начале 1890-х годов им были написаны замечательные морские рассказы и повести. Наиболее известны рассказы «Максимка» (по нему в советские годы был снят одноименный фильм), «Нянька» (фильм «Матрос Чижик») и повесть «Севастопольский мальчик». Наряду с ними появляются «Первые шаги», «История одной жизни» и другие произведения.
В начале 1902 года Станюкович уехал в Неаполь, чтобы восстановить подорванное здоровье. Однако его состояние быстро ухудшалось, и в мае 1903 года писателя не стало. Последние слова Станюковича стали своеобразным девизом всей его жизни: «Я так любил людей, я так сильно любил людей…»
«История одной жизни» рассказывает о судьбе сироты Антошки. Он живет у жестокого «дяденьки», заставлявшего бездомных детей просить милостыню у прохожих. От уличной жизни мальчика спасает «граф» – бывший блестящий офицер и светский кутила, а ныне спившийся нищий. Приютив Антошку, этот опустившийся человек начинает заботиться о нем – и сам возвращается к достойной жизни.
Для среднего школьного возраста публикуется в сокращении.
Глава 1
Мрачный осенний петербургский день с пронизывающим до костей холодным северным ветром близился к концу. Отливая от центральных частей города, пешеходы, угрюмые и голодные, торопились по домам.
В это время к углу Невского и Лиговки приковылял, неся на плечах ларек1, маленький мальчуган в большом измызганном картузе, нахлобученном на уши.
Окинув быстрым и зорким взглядом местность и главным образом местопребывание «фараона», то есть городового, маленький человек опустил ларек у тротуара в нескольких шагах от Невского и стал выкрикивать звучным тоненьким голоском в упор проходящим по Лиговке:
– Спички, да хорошие! Бумага и конверты! Не пожелаете ли, господин?
Засунув закрасневшиеся от холода руки в карманы, мальчик то и дело подпрыгивал и ежился. Довольно жидкое порыжелое пальто неопределенного цвета, сидевшее мешком и, очевидно, шитое на человека более зрелого возраста, и тонкие летние панталоны соответствовали скорее итальянскому климату, чем этой подлой, «собачьей» петербургской погоде. Высокие намокшие сапоги, тоже предназначавшиеся, по-видимому, на более крупные ноги, требовали по меньшей мере основательной починки.
– Купите, господин! Поддержите коммерцию!
Голос мальчугана выкрикивал все ленивее и безнадежнее. Казалось, он и сам понимал, что ни один из этих торопившихся прохожих в такую погоду не остановится. И если он все еще предлагал и спички, и бумагу, и конверты, то более для очистки своей торговой совести и, главное, из страха иметь недоразумения с одним человеком, которого он называл «дяденькой», не чувствуя, впрочем, к нему никаких родственных чувств.
Мальчик не ошибался в своих предположениях. Действительно, ни одна душа не откликалась на его призыв. Всякий спешил в теплую квартиру, думая об обеде, а не о письменных принадлежностях. Никто даже и не взглянул на этого вздрагивающего мальчугана в уродливом картузе и не услышал тоскливой нотки, звучавшей в этих назойливых предложениях поддержать коммерцию.
Но вдруг в глазах мальчика блеснула надежда.
Он увидел солидного плотного господина в отличном теплом пальто и с цилиндром на голове под руку с молодой и хорошенькой барыней. Несмотря на отвратительную погоду, господин вел свою даму не спеша и, наклонив к ней голову, о чем-то говорил ей с самым умильным выражением на своем полноватом и не особенно моложавом лице.
Опыт недолгой, но богатой уличными наблюдениями жизни маленького человека давно привел его к выводу, что господин, гуляющий под руку с молоденькой барыней и разговаривающий с ней, чересчур близко наклонившись к ее уху, несравненно отзывчивее и добрее; он охотнее поддерживает коммерцию, чем господин, идущий одиноко или с дамой некрасивой либо преклонного возраста.
Все эти соображения заставили мальчика предположить, что письменные принадлежности крайне необходимы господину, и он, еще не зная, что нет правил без исключений, торопливо вынул из ларька пачку бумаги и конвертов, подбежал к проходившей паре и крикнул, протягивая пачку:
– Милый барин! Купите у бедного мальчика! Поддержите коммерцию.
Молодая женщина вздрогнула от этого неожиданного окрика, а господин гневно произнес, хватая за руку мальчика:
– Ты как смеешь приставать, негодяй, а? Вот я сейчас кликну городового!
Мальчуган рванулся из рук господина и побежал к ларьку, испуганный и несколько изумленный таким неожиданным оборотом дела. Он успокоился только тогда, когда господин с дамой продолжили свой путь и скрылись, после чего не отказал себе в маленьком удовольствии – погрозить им вслед кулаком и затем пустить вдогонку:
– Тоже… городовой!.. Сволочь!
Прошло еще минут десять. Мальчику становилось очень зябко, и он собрался было сняться с места и закончить на сегодняшний день торговлю, как его внимание привлекла дама в глубоком трауре, шедшая опустив голову.
Обязательно следовало сделать еще попытку. Вид этой барыни подавал некоторую надежду. И он проговорил самым трогательным голоском, владеть которым приучила его недавняя профессия нищенки:
– Милая барыня! Купите бумаги… Дешево отдам… Пятачок две тетрадки!
Барыня подняла голову и взглянула на мальчика. Его бледное, посиневшее от холода лицо, с тонкими красивыми чертами и с бойкими карими глазами, тотчас приняло притворно жалобное выражение.
– Купите, милая барыня…
Тень грусти омрачила лицо дамы в трауре, точно при виде этого худенького болезненного мальчугана она вспомнила кого-то…
Она остановилась, торопливо вынула портмоне и протянула мальчику двугривенный2.
– Пятнадцать копеек сдачи… Извольте получить бумагу… Бумага первый сорт! – говорил мальчик значительно повеселевшим и уже деловым тоном человека, совершившего выгодное дельце.
– Сдачи не надо, и бумагу себе оставь, мальчик, – промолвила дама.
– Не надо? – изумился мальчик.
И, зажав в кулачке монетку, он горячо и торопливо проговорил:
– Дай вам Бог здоровья, милая барыня!
– А ты, мальчик, шел бы домой… Холодно.
– И то зябко… Сейчас иду…
– Сколько тебе лет?
– Пятнадцатый…
– Пятнадцатый год, и такой маленький? А как зовут?
– Антошкой…
– Ты у кого живешь?
– У дяденьки…
– Ты, Антоша, приходи ко мне как-нибудь… Я тебе дам одежды…
И дама в трауре сказала свой адрес и фамилию, ласково кивнула головой и ушла.
Антошка несколько мгновений стоял с разинутым ртом. Житейский опыт не очень-то баловал его людским сочувствием и не располагал к оптимизму. И обещание одежды и, главное, такая щедрая подачка, признаться, значительно удивили его.
В сердце Антошки после первых мгновений радости закралось вдруг подозрение насчет доброкачественности двугривенного. И он с серьезным, деловым видом опытного человека, умеющего отличить олово от серебра, взял монетку в зубы и несколько раз куснул ее. Испытание на мелких острых зубах и затем металлический ее звон на камне мостовой убедили мальчика, что монетка не фальшивая.
Тогда он с удовлетворенным и довольным видом опустил ее не в кожаный кошель, в котором хранилась выручка сегодняшнего дня, а в карман штанов, решив, что, по всей справедливости, о которой он имел понятие, двугривенный принадлежит ему одному и что, следовательно, отдавать его «этому дьяволу», как он мысленно называл «дяденьку», было бы величайшей глупостью.
Вслед за тем он достал карандаш и свою записную книжку, служившую ему в то же время и учебной тетрадью, в которую он списывал, учась самоучкой, названия вывесок, после того как мог уже списать фамилии спичечного и бумажного фабрикантов, изделиями которых торговал, – и не без некоторого напряжения и больших гримас вывел каракулями, смутно напоминавшими печатные буквы: «Гаспажа Скварцова, Сергифская, 15».
Ларек тщательно был накрыт клеенкой. Оставалось вскинуть его на плечи и идти на Пески, на постылую квартиру «дяденьки», предварительно умненько распорядившись с двугривенным, как над самым его ухом раздался чей-то сиплый и приятный басок:
– Здравствуй, Антошка!
Антошка радостно и весело улыбнулся, увидев перед собой довольно странную фигуру пожилого человека с испитым и изможденным лицом, сохранявшим, несмотря на резкие морщины и припухлость век, еще остатки выдающейся красоты, – с большой и сильно поседевшей черной бородой, тщательно расчесанной, и с глубоко сидящими в темных впадинах черными глазами, глядевшими с выражением угрюмой, спокойной и вместе с тем какой-то презрительной грусти, какое бывает у опустившихся, когда-то знавших лучшие времена людей. В этих глазах светилось теперь что-то бесконечно ласковое.
Одет этот господин был в невозможно ветхое и совсем лоснившееся пальто, но, видимо, с претензией на аккуратность и некоторое щегольство: пуговицы были целы, и нигде не видно было дыр, хотя заплаток было довольно. Панталоны были в таком же роде. Серое кашне скрывало ночную сорочку, рукава которой, видневшиеся на худых волосатых руках, были не особенно грязны. На маленьких ногах были стоптанные резиновые калоши, а на руках – изящной формы, с длинными пальцами – лайковые3заношенные и заштопанные перчатки. Совсем порыжелый цилиндр был одет чуть-чуть набекрень, а из-под него выбивались седоватые кудри. Несмотря на этот почти нищенский костюм, в осанке и манерах этого господина сразу чувствовался барин.
– Здравствуйте, граф…
Под кличкой «граф» этот господин был известен в числе многих обитателей трущоб и Антошке, который познакомился с ним год тому назад, нищенствуя у вокзалов. Мальчик несколько раз исполнял поручения «графа» по доставлению писем в разные богатые квартиры и пользовался его благосклонностью. «Граф» был единственным в мире человеком, который всегда дружески и участливо относился к Антошке, платил ему за комиссии, если Антошка приносил благоприятные ответы, дарил леденцы и, случалось, зазывал к себе в «лавру»4, где жил в углу, угощал чаем и вел с ним беседы довольно своеобразного философского характера.
– Ты это что?.. С ларьком нынче?.. Давно?..
– С лета, граф…
– Лучше, чем прежняя работа, а?
– Лучше… И фараонов не так опасаешься… Показал жестянку, и шабаш!
– А как дела? Хорошо торгуешь?
– Плохо, граф… Летом еще ничего, а теперь… Главное, погода! Вот спасибо одной барыне… Добрая… Целый двугривенный подарила…
– Ишь, какая добрая! – иронически протянул «граф». – И бумаги не взяла… И велела прийти к себе за платьем… А я двугривенный «дяденьке» не отдам… Как, по-вашему, граф? Отдавать?
– Никоим образом. Он твой! – категорически заявил «граф» и прибавил: – А ты, братец, скажи своему подлецу «дяденьке», чтобы дал тебе обмундировку потеплей, а то в чем, скотина, выпускает! Скажи ему, что генерал Езопов – запомни фамилию! – тебя остановил и расспрашивал, какой такой подлец хозяин, что посылает мальчика в таком виде… Понял?
– Понял… скажу… А если спросит: какой из себя генерал?
– Скажи: сердитый такой, с большими глазами… Усищи длинные-предлинные! – улыбаясь, объяснял «граф».
– Беспременно скажу, – радостно промолвил Антошка.
– Что твой дяденька-мерзавец?.. По-прежнему тебя бьет? – участливо спрашивал «граф».
– Теперь полегче… Маленьких шибко бьет. Ремнем больше, черт! А, главное, она – настоящая ведьма!
– Уйти тебе от них надо, вот что…
– Никак нельзя… Он говорит, что я ему проданный по бумаге… И, кроме того, племянник… Везде, говорит, тебя разыщу…
– Глупый! Нынче людей не продают… И какой ты ему племянник? Он все врет… Однако иди, иди, Антошка… Замерзнешь… Ишь, погода! – проговорил «граф», сам поеживаясь от холода. – Да завтра же зайди ко мне, слышишь?..
– А где вы теперь живете? Я в «лавре» был… Там вас не оказалось.
– В больнице три месяца лежал и, видишь, отлежался! Теперь я не в «лавре» живу, а у Бердова моста, дом сто четыре, во втором дворе, у прачки… Запомни адрес. Да спрашивай не графа…
– Не графа? – удивился Антошка.
– То-то и оно, что не графа! – усмехнулся «граф». – А Опольева, Александра Ивановича Опольева. Не забудешь?
– Не забуду… А то записать разве?
– Уже и писать выучился? Ай да умница!.. Только векселей не пиши! – вставил «граф» с грустной улыбкой… – Я тебе когда-нибудь объясню, что такое вексель… Постой… у тебя руки, как у гуся… Давай карандаш…
Он записал адрес и фамилию и, отдавая листок мальчику, сказал:
– Смотри же, завтра приходи… Я тебя угощу и побеседуем, как тебе от твоего разбойника уйти… Только ему ни слова… До свидания, Антошка!
С этими словами «граф» как-то важно приподнял голову, слегка выпятил грудь и скоро скрылся в полутьме сумерек, а Антошка, вскинув на плечи ларек, бодро зашагал на Пески, весьма довольный и встречей с «графом», и двугривенным, столь неожиданно попавшим в его карман и позволившим ему побаловать себя роскошным обедом.
Зайдя в закусочную, он спросил себе порцию селянки5, запил ее двумя стаканами горячего чая и затем забежал в мелочную лавочку и на пятачок спросил леденцов. Засунув себе в рот сразу штуки четыре, Антошка остальные бережно завернул в бумагу и, запрятав их за голенище, вышел из лавки.
После такого пиршества Антошка почувствовал себя и счастливее, и бодрее, и совсем не думал о жидких пустых щах у «дяденьки». Эти щи и вообще-то не прельщали его – до того они были водянисты и мало насыщали, а теперь, вспомнив о них, он даже сделал гримасу.
Слова «графа» о том, что Антошка «не проданный», значительно подняли его дух, и он продолжал свой путь, мечтая о том времени, когда он будет сам от себя продавать и спички, и бумаги, и конверты, и разные другие вещи, купит себе сапоги и полушубок и не будет жить у «дьявола дяденьки». В этих ребячьих мечтах заброшенного, несчастного мальчика, никогда не знавшего нежной ласки, не знавшего ни матери, ни отца, не забыты были и «граф», и маленькая Нютка, его любимица, жившая, как и он, у «дяденьки». Что же касается нелюбимых людей, то Антошка не без злобного чувства мечтал о возмездии. Хорошо было бы «дяденьку» засадить в тюрьму на вечные времена, а «ведьму»… Он придумывал ей разные беды и в конце концов решил, что было бы недурно, если б ее переехала конка и она бы издохла.
Однако когда Антошка вошел в ворота знакомого деревянного дома на окраине Песков и поднимался по темной вонючей лестнице в «дяденькину» квартиру, его охватило невольное, знакомое еще с детства, чувство робкого страха, и ему представлялась пьяная физиономия «дяденьки» с ремнем в руках и рядом «ведьма», подзадоривающая его своим подлым смехом.
Счастливые мечты сразу выскочили из головы Антошки, и он, удрученный, с чувством узника, возвращающегося в тюрьму с жестокими тюремщиками, вошел в незапертые двери темной прихожей, робко пробрался мимо кухни и очутился в крошечной комнатке, в которой помещались все мифические «племянники» и «племянницы», работавшие на «дяденьку» в качестве уличных нищенок.
Посредине этой грязной, низкой и сырой комнаты, освещавшейся тусклым светом стенной лампы, стояли небольшой стол и две скамейки, на которых была разбросана разная мокрая рвань, отдававшая запахом гнили. Это было верхнее платье «пансионеров», разложенное для просушки. Никакой другой мебели не было. На этом же столе среди вещей стояла деревянная чашка, из которой жадно хлебал холодный суп белокурый мальчик лет восьми. Остальные обитатели, уже вернувшиеся с работы, сдавшие свои выручки «дяденьке» и поужинавшие, лежали на полу, на тощих матрасиках, рядом, вповалку, прикрытые какой-то старой ветошью и согреваясь более теплотою собственных тел. Маленькие соломенные подушки поддерживали детские головы.
Почти все дети спали, вдыхая в себя смертоносный воздух.
Антошка снял с себя ларек, затем разулся, сунув под свой матрасик сверток с леденцами, надел какие-то дырявые башмаки и хотел было снять свое намокшее пальтецо, как вдруг из-за стены донесся жалобный детский вопль, заглушаемый пьяным грубым мужским голосом.
– Это Нютку! – шепотом проговорил белокурый мальчик.
– За что? – отрывисто спросил Антошка.
– Всего два пятака принесла…
– Ишь… подлые!.. – шепнул Антошка, и в его глазах сверкнул огонек.
Через минуту в комнату с плачем вбежала маленькая, совсем худенькая девочка с черными растрепавшимися волосенками и, увидев Антошку, проговорила прерывающимся от рыданий голосом:
– Ан-тош-ка… У-бей Бог, нап-расно. Я гро-ши-ка не ута-и-ла…
И, понижая голос, прибавила:
– Он бы прос-тил, а она… тварь под-лая…
– Он чем тебя, ремнем или руками? – осведомился довольно объективно белокурый мальчик, засовывая в рот последний кусок черного хлеба.
– Рем-нем… Пять раз… Боль-но… Ах, боль-но, го-луб-чи-ки!
Антошка проговорил с важным видом:
– Подожди, Анютка… Мы на этих дьяволов управу найдем… Найдем! – прибавил он, вспоминая вдруг слова графа. – Мы не проданные… Не реви, Анютка…
И с этими словами он достал сверток и подал его Нютке.
– На вот, ешь… Только дай два леденца Алешке… Больше не давай… Ешь.
Нютка сквозь слезы улыбнулась и набросилась на леденцы с жадностью дикого зверька.
В эту минуту двери бесшумно отворились, и на пороге показалась высокая худая молодая женщина в юбке, в сером платке на голове, из-под которого выбивались пряди рыжих волос.
Она вошла тихо, подкравшись, как кошка.
Антошка первый заметил «ведьму» и кинул на своих маленьких товарищей выразительный взгляд, предостерегающий об опасности.
Нютка немедленно зажала в своей грязной ручонке оставшиеся леденцы, проглотив, не без риска подавиться, бывшие у нее во рту, и с выражением испуга на своем заплаканном лице бросилась к постели и легла, притихшая и оробевшая, словно виноватая собачонка.
– Ты что ж это, подлец, не идешь сдавать выручку? До каких пор ждать тебя, мазурика?
Алешка, успевший съесть свои два леденчика в мгновение ока и зачарованно глядевший в рот девочки с чувством некоторой зависти, побрел к своему матрацу с видом человека, не имеющего достаточных оснований опасаться трепки.
Между тем рыжая женщина, успевшая подслушать слова Антошки, подозрительно осмотрела комнату и, заметив валяющуюся на полу серую бумажку из-под леденцов, подняла ее с полу и, обращаясь к Антошке, проговорила своим резким, низким контральтовым6голосом:
– Ты что ж это, подлец, не идешь сдавать выручку? До каких пор ждать тебя, мазурика?
– Иду сейчас… Только что пришел! Разуться надо… Измок… – ответил не особенно мягко Антошка.
– Измок! Ишь, какой сахарный господин! – презрительно и медленно выговаривая слова, кинула рыжая дама, и злая улыбка искривила ее тонкие губы.
С этими словами она вышла, бросив на Антошку взгляд больших, несколько выкаченных серых глаз, не предвещавший для мальчика ничего хорошего.
В свою очередь и Антошка, ненавидевший «ведьму» с бессильной злобой загнанного волчонка, посмотрел ей вслед злыми-презлыми глазами и снова от всего сердца пожелал, чтобы «подлую» переехала конка.
– Что, Нютка, шибко пьян хозяин? – осведомился он.
– Не очень, – ответила Нютка.
Антошка через минуту вышел – сдавать «дяденьке» выручку.
Признаться, он шел далеко не спокойный, и в его душу невольно закрадывались мрачные предчувствия относительно ремня.
Глава 2
«Дяденька», отставной унтер-офицер Иван Захарович, сидел в одном жилете поверх розовой ситцевой рубахи за столом, на котором шумел самовар, в жарко натопленной довольно большой комнате, разделенной ситцевым пологом, за которым помещались большая кровать и шкаф с посудой.
Сам «дяденька» медленно отхлебывал чай, попыхивая папироской, и, казалось, находился в относительно благодушном настроении довольного своей судьбой человека. Он был выпивши, но еще не дошел до «градуса» – это еще было впереди, – и его спокойный вид нисколько не напоминал человека, только что жестоко отхлеставшего ремнем, опоясывавшим его чресла, маленькую беззащитную девочку.
Это был плотный и крепкий человек лет за сорок, с грубым, так называемым «солдатским» лицом. Красное, одутловатое, испещренное рябинами, с толстым носом и толстыми губами, окаймленное черными баками и окладистой бородой, оно далеко не отличалось привлекательностью. Маленькие заплывшие и плутовские глаза светились масленым блеском. В них было что-то хищное и выдавало прожженную каналью, прошедшую житейские «медные трубы».
Действительно, Иван Захарович перепробовал много профессий после того, как вышел в отставку.
Долго он влачил полунищенское состояние: торговал на рынке старым платьем, носил шарманку – и не оставлял сладкой надежды выбиться и жить «как люди», не обременяя себя праведными трудами. И, наконец, напал на счастливую мысль – открыть «заведение» для детей.
Осуществление этой идеи не потребовало особенных затрат. Хорошо знакомый с трущобами, он знал, что в Петербурге детского товара сколько угодно, и при известной осторожности его предприятие не представляло большого риска.
И Иван Захарович «арендовал» несколько беспризорных и заброшенных детей у их нищих родственников, обещая содержать детей и вдобавок еще платить за это известную сумму денег. Антошку, впрочем, Иван Захарович приобрел почти задаром у одной пьянчужки-вдовы, у которой ребенок очутился на руках после смерти его матери-прачки.
Дела Ивана Захаровича сразу пошли хорошо. Маленькие нищенки ежедневно приносили ему изрядную выручку, и он держал их в ежовых рукавицах, строго наказывая, если они приносили, по его мнению, мало. Справедливость требует, однако, сказать, что до женитьбы Ивана Захаровича положение детей было сноснее: их и кормили лучше, и Иван Захарович бил их, только когда был к вечеру уже очень пьян и возвращался из трактира, а дети с «работы». Жившая при нем в качестве помощницы корявая Агафья жалела детей и часто их защищала.
На беду, Иван Захарович влюбился в рыжую худую Марью, встреченную им в трактире, и очень скоро женился.
С тех пор как водворилась Марья Петровна, положение детей стало воистину ужасным. Дети прозвали новую хозяйку «ведьмой» и боялись ее больше «дяденьки», понимая, что она – главная виновница тех жестоких побоев и истязаний, каким они теперь подвергались.
Душераздирающие вопли и стоны раздавались в квартире почти каждый вечер при возвращении озябших и продрогших детей с «работы». «Ведьма» находила, что они мало приносят выручки, что они обкрадывают «дяденьку», и с какой-то холодной жестокостью натравливала супруга на детей.