Приёмный покой
Врачебный роман
Соавтору моей жизни – Илье Соломатину
Пролог
ПРЕДВЕСТНИКИ
Чем усмиряют
суету голов,
отчаянных порывов жизни,
снов,
не временем ли?
Нет.
Не мыслью?..
От суеты до вечности
исход
один –
познанию обречённый принцип -
не эталонный замыслов черёд,
но раритет свободы чистой,
неизмеримый, как полёт
над пунктом при-бытия.
И всё же близкий
в движении
скольжению сфер
и дерзкий,
как низведённый Люцифер,
и тут же разумением детским
покладист, чист и смел
в свободе от-бытия.
«Ежедневное практическое применение жизни, не как состояния, но как подсознательного стремления, рано или поздно приводит к моменту, когда состояние как таковое оказывается, очевидно, лишним. Зато стремление очищается, кристаллизуется и заполняет собой всё то, что раньше представлялось всем и много более того».
Она опустилась в кресло.
Как же меня зовут? С тех пор как родился внук, я стала равнодушна к своему имени. Вот если бы внучка – было бы приятно, если её назвали в мою честь. Хотя какая же это глупость – «называть в честь». Что я знаю о чести? Честь – честность – чествовать – честолюбие… Словесная чесотка.
С книгами легче, чем с живыми людьми. Они никогда не перебивают. И говорят то, что говорят, – не более. Они смиренны, как должно, и честолюбивы – насколько позволительно. Они – паруса. А живые люди – якоря. А если и паруса – что большая редкость, – так что толку – у них свои направления. А то и система координат. И как понять, призван тот лишь служить вселенскому принципу многообразия и неповторимости и Бог присматривает за ним, как и за всеми, или сам он присматривает за Богом, творя Славу Мира?..
Я же верю в Бога?
Не помню. Не знаю. Кто она, эта вера? Женское имя.
Как же всё-таки меня зовут? Очень простое имя. Очень короткое слово…
Но сегодня так много слов приходило. И значения их полнее, яснее. Но не звучанием, не значимостью. Нет. На самом деле их вообще нет.
За словами я чувствую толчки. И пульсирующие каналы. А тем – другим – нравятся тоннели. А что тоннель – дырка, колодец? Чушь! В тоннелях не может быть толчков – только скрежет. Ничто не может быть несвободным, неоткрытым. А толчки – они мягкие, нежные. Как объятия. Но откуда я это знаю? Предощущение? Мы лишены любого знания, пока живы, и лишь умирая… Да нет… Неужели это так?.. Господи, как же люди глупы! Ведь всё наоборот! Я знаю! Знаю! Никто не говорит об этом не потому, что не может, – «уже не может», как они любят акцентировать, – а потому, что НИ К ЧЕМУ! Да и НЕТ СПОСОБА ГОВОРИТЬ ОБ ЭТОМ!
Почему большинство кричит, когда рождается? Ах да – первый вдох. Суть – крик, расправить лёгкие. Так говорят. Но иные – молчат. Их считают слабыми. Или больными. Мой внук не сразу закричал. Да и не закричал, а грустно заплакал. Более сильного человека я не знаю. И он – моё продолжение.
Смерть тише рождения. Может, поэтому нам кажется, что она и сильнее рождения? Многие ли кричат, умирая? Иногда думается, что жизнь – это этап. Причём в буквальном смысле – для кого всего лишь Москва – Наро-Фоминск, а для кого и в кандалах пешим ходом до бескрайних просторов Сибири. Мы не помним своего рождения. Мы не будем помнить своей смерти. Лишь толчки и каналы. Бесконечное путешествие по бесконечным каналам. Толчки и каналы. Уходы и приходы. Прощания и встречи…
Одно их роднит – и рождающиеся, и умирающие воспринимают мир прямо.
Надо ли всё объяснять? Слова – для грешников. Для мытарей. Для писателей. Вот пусть и пишут. А я почитаю. В путешествие всегда лучше отправляться налегке – с книгой. Среди множества слов всегда найдётся парочка действительно важных и хотя бы одно главное. «Слова, слова… Я был богат словами. Слова ушли, их заменило знание простых вещей в природе человека…»
И я их уже почти не чувствую… Не ощущаю? Не помню?..
А зачем помнить то, что ОДНО?! Глупая человеческая привязанность – пытаться запомнить многообразие единого!
Мне больше не надо ничего помнить. Тяжеловесность уходит. Стихают звуки, угасает зрение… Дисбаланс тела больше не отвлекает меня. Меня нет и я – всё… Я – Слово.
Прощания и встречи… Прощая, навстречу – как это прекрасно!
Прикрытые, ставшие ненужными глаза, книга на коленях и кресло, вздохнувшее о чём-то своём через поры обшивки.
Жаль, что нам не удаётся припомнить момент истинного рождения.
Но это пока, пока…
Часть 1
Раскрытие
Клянусь считать научившего меня этому искусству равным моим родителям, делиться с ним средствами и при необходимости помогать ему в нуждах.
Гиппократ. Закон
– Щипцы? – скорее уточнила, чем спросила акушерка шёпотом.
– Рыба! Не свисти под руку!
– Не родит она сама, Виталий Анатольевич. Не родит, поверьте моему опыту. – Светлана Ивановна отвлеклась от докторского уха. – Начинается! Лена, давай! Тужься! Тужься! Да не в щёки и не в глаза, а в попу тужься, в низ! Лена, не теряй потугу! Ну кто так тужится, Лена?! Так глаза лопнут, если сначала щёки не треснут! Да что ж такое! Почему ты не хочешь ему помочь?!
– Я… хА-чу! Я не… мо-гУ! Сил… не-е-е-ет! – зверино простонала молоденькая роженица.
– Со мной пререкаться у тебя силы есть! Всё, кончилось. Отдыхай. Послушайте сердцебиение, быстро!
Испуганный интерн схватил стетоскоп и стал шарить им в районе пупка.
– Дай сюда! – Виталий Анатольевич резко вырвал деревянную трубку из неумелых рук, отточенным движением приложил чуть выше лобка роженицы и на пару мгновений прислушался к бешеному стуку жизни, не желающей покидать вечный покой ради сомнительного света.
– Страдает. Восстанавливается с трудом, и уже под сто восемьдесят[1] будет. Не ритмичное… Лена! Надо постараться! Твой ребёнок мучается. Слышишь меня?! Никто, кроме тебя, этого сделать не сможет, Леночка. Вон, смотри на нашего доктора… – Виталик кивнул на интерна. – Он так дуется, что сейчас укакается!
Взмокшая, измученная стонущая женщина нервно хихикнула.
– Вот и ты так тужься.
И без того переливающийся всеми цветами радуги интерн стал багровым. Это было его первое дежурство в родзале. Пару раз он уже был близок к обмороку, и лишь то, что он – мужчина, мало того – врач хирургической специальности, удерживало от погружения в блаженное, хоть и недолгое, небытие. Ладно бы только само действо. Но это безумное смешение запахов – специфический дух «родильной» крови, едко пахнущие секреции женского организма, помноженные на запахи кишечных газов, многократно усиленные закисью азота, создавали безумную атмосферную симфонию, перед которой меркла любая психоделическая импровизация. Хлоргексидин, йодонат. Пот, мужской и женский, у каждого – со своей, лишь ему присущей ноткой. Тяжкое желание мускуса, лёгкая эйфория «веселящего газа», бесконечная поликлиника дезрастворов. Всё это скручивалось тугими ватными турундами в заложенных от неведения ушах. А ведь он отнюдь не был зелёным новичком и всю учёбу в институте работал. И в морге, и в приёмном покое этой же многопрофильной больницы, и в гнойной реанимации. Но запах морга был равнозначен запаху смерти. Ясной и понятной. И никакие мёртвые органы, препарированные металлом, не вызывали священного ужаса – ремесло как ремесло. Ни один провонявший мочой и калом бомж не вызывал ничего, кроме брезгливости, к которой рано или поздно принюхиваешься и перестаёшь замечать. Как перестаёт замечать запах озона живущий на высокогорном плато. Гной – он гной и есть – мёртвые лейкоциты. Продукт распада, не более. Тут же было слишком всего. Околосмерть и почтижизнь скрестили свои рапиры в учебном бою, но, распалившись не на шутку, кажется, разменяли актёрство тренировки на азарт битвы не на жизнь, а на смерть. Точнее, «на победителя». Кажется, эти, в зелёном и белом, уже тоже рождались и умирали всерьёз. Это не может быть правдой. Нельзя рождаться несколько раз в сутки. Нельзя умирать при каждой удобной возможности. Нельзя шутить на краю бездны и рассказывать анекдоты, падая в неё.
Вопль обезумевшей роженицы на мгновение сорвал с него пелену тугоухости.
– Не могу уже, не могу, Виталий Анатольевич. Всё!!! Не могу!!! Режьте!!! Делайте кесарево!!! А-а-а! Опять начинается!!!
Она уже даже не пыталась напрягать брюшной пресс в ритм сокращениям матки. Истерзанная сутками схваток и сорока минутами потуг, одурманенная закисью и нежеланием сосредоточиться и помочь, она могла лишь мешать. Мешать оказанию помощи себе и ребёнку.
– Поздно, Лена, резать! Раньше надо было соглашаться. Давай без истерик! Работай!
– Виталик, может, ещё окситоцина? – шепнула акушерка.
– Ага, только разрыва матки нам не хватало с твоим бесконечным окситоцином. Рыба, угомонись. Так. Поздняк метаться. Щипцы.
– Я не хочу щипцы!!! – истошно завыла Лена и стала хватать врача за руки.
– Задом не крути, ребёнку голову свернёшь! Лежи спокойно! – прикрикнула на неё Рыба, Светлана Ивановна Рыбальченко, первая акушерка родзальной смены.
Вторая акушерка уже положила характерным, так привычным для сотрудников стационаров, металлом брякнувший бикс[2] на соседнюю пустующую рахмановку[3] и вопросительно посмотрела на Виталия Анатольевича.
– Рыба, ты знаешь, когда я последний раз щипцы накладывал?
Светлана Ивановна горько усмехнулась.
– Вот именно, – продолжил он. – Никогда я их не накладывал. Интерн, ты щипцы накладывал?
Тот в ответ лишь испуганно затряс головой.
– Не ссы, шучу. Звоните Боне.
– Виталик, не надо Боне, – совсем тихо шепнула Светлана Ивановна. – У него руки из жопы растут. Петра Александровича зови.
– Я бы рад Петра Александровича, да только ответственный сегодня Игорь Анатольевич. А Пётр пока доедет, кто-то из нас кони двинет. И скорее всего, ребёнок. В лучшем случае. В худшем – мамаша.
– Не двинет, – подал голос анестезиолог. – За неё я отвечаю. И с рахмановки мы её снимем.
– Ты там особо не увлекайся. С рахмановки-то снимем, а дальше? – кивнул Виталик на внутривенную систему, у которой несла свою вахту анестезистка, перекрывая на время потуг. – Там ещё пока… Да. – Он скептически скривил губы.
– И дальше…
– Только мне интранатальной[4] гибели со всеми вытекающими прелестями детской и материнской[5] не хватало, – пробурчал себе под нос Виталий Анатольевич.
– Пётр в роддоме, – тихо сказала первая акушерка. – В кабинете у себя. Не один. Телефон не поднимает, но я знаю. Мы молодого доктора, – Рыба кивнула на интерна, – попросим пойти и настойчиво постучать. А как Петя откроет – смиренно получить по голове, выслушать отповедь и сказать волшебное слово «щипцы». Он принесётся. Обязательно.
– Иди! Чего стоишь?! – заорал Виталий Анатольевич на интерна.
Вторая акушерка уже звонила дежурному ответственному врачу и неонатологу[6] в реанимацию новорождённых. Слава богам, протоколы и алгоритмы в этой слаженной команде знали все, и лишних слов не требовалось.
Пётр Александрович появился десять минут спустя, большая часть из которых пришлась на суетливые метания интерна между лифтом, звонком в двери физиологического родзала, где и находился кабинет заведующего Петра Александровича Зильбермана, акушера-гинеколога высшей квалификационной категории, заслуженного деятеля науки и техники РФ, доктора наук. Но все эти регалии таяли перед главным: Пётр Александрович был непревзойдённым ремесленником, а в случае более сложных задач, поставленных матушкой-природой в искусстве родовспоможения, – творцом. Умения, помноженные на знания. Знания, помноженные на опыт. Опыт, возведённый в степень акушерской интуиции, вместе рождали бесконечность. Бесконечность его лекарских возможностей. А полное отсутствие честолюбия и своевольный характер так и затормозили Петра на должности заведующего физиологическим родильно-операционным блоком. Ему не нужны были медальки более вышестоящих должностей и ордена званий. Те же, что у него были, достались ему за дело. Вернее, ему их «достали» обстоятельства в те времена, когда ещё не принято было присваивать себе чужие заслуги и откровенно воровать не свои достижения. И кроме того, Петру просто повезло с друзьями и коллегами. Он был из тех, чьё откровенное истинное негромкое величие останавливает даже самых ничтожных и подленьких карьеристов, в большом количестве пасущихся на любых нивах, в том числе – медицинских. А «дальше» он не пошёл, потому что откровенно не любил писать и терпеть не мог административную работу. Не было другого такого из рук вон плохого оформителя историй родов и болезней, статистических талонов и годовых отчётов. В операционных и родильных журналах, за которые номинально отвечал Пётр Александрович, царил откровенный бардак, а написание не слишком серьёзных проходных рецензий он всегда перепоручал, подписывая, не глядя, откровенную чушь. Зато он был «акушером от бога», то есть – смотри выше – знающим опытным ремесленником, наделённым даром такого рода чувства, что превращает плотника в зодчего.
– Ну что, наломали мне малину, подлецы? Нигде старику покоя нет. Что, в слабость потужного периода[7] въехал, Виталий Анатольевич? Молодец! Надеюсь, ты прикрыл свои, такие уязвимые нынче, ягодицы совместным осмотром с ответственным дежурным врачом? Начмед в курсе?
– Да, с Игорем смотрели. Всё нормально было, Пётр Александрович. Вставление правильное, таз не узкий, плод некрупный. Она поступила вечером, уже со схватками. На этаже не лежала. Да и ничего особенного не было, чтобы начмеда на осмотр вызывать или в известность ставить.
– Ну ты, Виталик, лучше поставь её в известность. А то она тебя потом так поставит, что неизвестно, когда с места тронешься. Ничего особенного, говоришь, не было? – Пётр надел перчатки и осмотрел роженицу во время потуги. – Не забудь клинически узкий таз, вами просмотренный, в диагноз написать. Плод действительно некрупный. А голова большая. Родим, измерите, убедитесь. Хотя датчиком ты ей по пузу во время беременности наводился небось по самое «не могу». Ультразвуковое исследование, Виталий Анатольевич, оно ультразвуковое исследование и есть. Как всё обстоит на самом деле, люди узнают голыми руками. Знаешь, интерн, что старые акушеры без перчаток работали? Я ещё это время застал. Резина, она тактильную чувствительность скрадывает. Тебе этот факт, как юноше половозрелому, должен быть известен. Но без резины, дружочек, никуда нынче не сунешься. Потому что инфекция всякая и разная. Такие дела. Как зовут? – обратился он непосредственно к роженице.
– Леночка… – по-детски всхлипнув, ответила та.
– А я – Петечка. Не волнуйся, Леночка. Сейчас Пётр Александрович помоет руки и мы наконец родим. – Он заглянул в промежность. – Ясно. Господин наркотизатор[8], давайте сделаем так, чтобы Петру Александровичу Леночкина боль не мешала, договорились? Рыба, эпизиотомию[9] сделай в обе стороны.
– Сейчас, потуги дождусь.
– Светлана, ну зелёный бы, неопытный кто сказал, но ты?!
– Ладно, Пётр Александрович. – Светлана Ивановна взяла со столика ножницы и быстрыми движениями разрезала промежность.
– А где наш врач-интерн? – огляделся уже помытый Пётр Александрович, пока санитарка сзади завязывала ему халат. – Табуретку.
Акушерка быстро отодвинула столик, задвинула лоток, санитарка поставила металлический, покрашенный белой краской винтовой табурет. Пётр сел.
– Иди-иди сюда, интерн. Не бойся. Я только с виду такой грозный. Впрочем, я посмотрю, какой ты будешь, если тебя за пару самых сладостных мгновений до эякуляции позовут мир спасать… Надеюсь, насплетничали уже? Вообще-то порядочным днём это у нас не слишком принято, но безалаберными ночами тут все немного развязны. В том числе в области языка. Как ты там сказал? «Срочновродзалщипцы!» Представляешь, Рыба? Ни тебе «Здравствуйте, Пётр Александрович, мол, я – Иван Иванович, врач-интерн, вас, глубокоуважаемый Пётр Александрович Зильберман, Виталий Анатольевич Некопаев изволили в родзал пригласить для консультации и оказания высококвалифицированной медицинской помощи. Потому как сам Виталий Анатольевич безнадёжно застряли-с на уровне оказания помощи специализированной». Нет. Вот так вот и пролаял, щенок, мне, старому псу, команду: «Срочновродзалщипцы!» – Он говорил ровно и вовсе не раздражительно, изучая окровавленные свежими разрезами недра роженицы. – Высоко головка. Высоко. Ничего, деточка Леночка – сладкоголосая сиреночка, сейчас мы тебе поможем. Интерн! Как тебя звать-величать, кстати?
– Женька.
– Женька – он по подвалу кашу возит, а ты кто?
– Евгений Иванович.
– Вот! У врача должно быть имя и отчество, даже если он безотцовщина. Отчество, Евгений Иванович, это знак отличия. Причастность. Кастовая принадлежность. Становись, Евгений Иванович, справа от меня. Свет не загораживай. Помогать мне будешь.
– Так мне руки помыть?
– А чего, грязные?
– Нет, я имел в виду…
– Не надо иметь в виду. Если грязные – вон из родзала. Чистые – не мой. А помогать мне будешь советом и словом добрым. Руками я и сам как-нибудь управлюсь. Ну-ка, расскажи мне, Евгений Иванович, что я сейчас должен делать? А то я малость подзабыл. – Пётр лукаво прищурился, глаза над маской залучились, ещё чётче обозначив сеть слишком глубоких мимических морщин, свойственных чрезмерно улыбчивым незлым людям.
Присутствие Петра Александровича удивительным образом повлияло на всех в родильном зале. Нервозность персонала и паника роженицы ушли, как будто не было их только что. Врачи, акушерки и санитарки расслабились, потому что пришёл тот, кто всегда справится, а если не справится, то не будет перекидывать ответственность ни на кого другого, кроме себя. Будет отвечать даже в том случае, если не виноват в сложившейся ситуации. Человек-покой. Человек-фундамент. Человек-основа. Создавалось впечатление, что не смесь закиси азота с кислородом угомонили всхлипывающую и рычащую Леночку, а сам голос его – обволакивающий, как охлаждающий гель на воспалённую поверхность, ритмичный и тихий, как молитва деревенских бабок, заговаривающих испуг, икоту и снимающих сглаз.
– Пётр Александрович, можно работать! – отрывисто произнёс анестезиолог.
– Спасибо. Работаем. Так, уважаемый Евгений Иванович, что я сейчас должен сделать? – Руки Петра уже порхали, и казалось, не тяжёлые металлические ветви, смахивающие на огромные ложки для салата[10], у него в руках, а нечто ажурное, невесомое, как качественная рыболовная сеть. Лёгкая, прочная и надёжная.
– Вы должны замкнуть замок на ветвях? – неуверенно ответил интерн.
– Совершенно верно. И что я должен для этого сделать?
Семь пар глаз – дежурного врача, ответственного, двух акушерок, санитарки, интерна и подошедшего неонатолога – не отрываясь смотрели на руки Петра Александровича.
– Левую ложку держат левой рукой и вводят в левую сторону таза матери под контролем правой руки, левую ложку вводят первой, так как она имеет замок, – вспоминая текст учебника, выдал Евгений Иванович.
– О! Смотри-ка! Я так всё и сделал. А дальше?
– Правую ложку держат правой рукой и вводят в правую сторону таза матери поверх левой ложки. Для контроля за положением ложки во влагалище вводят все пальцы руки акушера, кроме большого, который остаётся снаружи и отводится в сторону. Затем как писчее перо или смычок берут рукоятку щипцов, при этом верхушка ложки должна быть обращена вперёд, а рукоятка щипцов – параллельно противоположной паховой складке. Ложку вводят медленно и осторожно с помощью подталкивающих движений большого пальца. По мере продвижения ложки рукоятку щипцов перемещают в горизонтальное положение и опускают вниз. После введения левой ложки акушер извлекает руку из влагалища и передаёт рукоятку введённой ложки ассистенту, который предотвращает смещение ложки. Затем вводят вторую ложку. Ложки щипцов ложатся на головку плода в её поперечном размере. После введения ложек рукоятки щипцов сближают и стараются замкнуть замок. При этом могут возникнуть затруднения…
– Молодец! Пока ты тут нам нараспев акушерскую «Тору» наизусть излагал, Светлана Ивановна у меня уже ассистентом подработала пару рюмок коньяка. Рыба, коньяк будешь? Ну, конечно с лимоном. Я же тебе не пэтэушник какой, без закуски даме выпить предлагать. Тем более никаких затруднений у нас не возникло, ты смотри, врач-интерн, какие мы умелые! А теперь запомни, Евгений Иванович, щипцы – инструмент какой? Тянущий, по-русски говоря. Тракционный – по-латыни выражаясь. Их не крутят, ими не елозят туда-сюда и уж тем более – не плющат. Ими что? Правильно. Тянут. Но не просто тянут, как рыбу удочкой, – лишь бы вытянуть, а в соответствии с биомеханизмом родов в… Кстати, Евгений Иванович…
– В переднем виде затылочного предлежания, – оттарабанил Женька.
– Ай, молодец! Рыба подсказала?
– Да, если честно. Виталий Анатольевич давал мне посмотреть, но я не особенно что-то понял.
– Ты, Евгений Иванович, когда первый раз с женщиной по-мужски был, что-то понял? Вот и тут всё то же самое. Врачебный талант он сродни мужскому – если женщина тебе дорога, то рано или поздно она вся на кончиках…
Рыба прыснула.
– …Пальцев! А ты – дура старая, – добродушно прокомментировал Пётр Александрович хихиканье акушерки. – На кончиках твоих пальцев её душа. То есть – вся Вселенная. Представляешь, какая это сладкая ноша – акушер? Акушеру дорога каждая женщина, что оказалась в его руках. Фатум…
Пётр Александрович говорил, а движения его были плавными, неспешными. Он немного потянул книзу. Замер. Ещё немного книзу. На себя. На себя. Кверху. Мышцы его под пижамой вздулись, несмотря на кажущуюся лёгкость движений. Ещё раз кверху!
– Главный мужской гений, друг парадоксов Евгений, познание женщины! – сказал Пётр Александрович и…
…И Евгений Иванович тихо сполз по кафельной стене в долгожданный обморок, как раз в тот момент, когда над истерзанным женским лоном в результате последней тракции появилось что-то осклизло-синюшное, в радужных перламутровых ошмётках, с непропорционально большой головой, так непохожее на плакатных глянцевых младенцев в генно-модифицированной гламурной капусте, развешанных по стенам отделений родильного дома. Что-то загудело прямо над головой, и, кажется, кто-то нетактично подпихнул его обмякшее тело ногой.
– Отсос включите! – проорал кто-то в его войлочной темноте и голосом Петра Александровича обратился почему-то к нему, Женьке: – Девочка у тебя, Леночка. Девочки-лапочки – Леночки, живучие, что тот сорняк. Не то что мужики. Вон, смотри, разлёгся тут Евгений Иванович, акушер-гинеколог, лишившийся чувств. Впрочем, иногда полезно лишиться чего-нибудь или даже кого-нибудь. Очень укрепляющая дух гимнастика. А девочку теперь хочешь Сашкой, а хочешь Женькой называй. Красивые имена.
* * *
– Она будет Анна Павловна, как моя мама! – ответила Леночка соседке по палате, разбитной девице с рабочей окраины.
– А откуда ты знаешь, что это будет она, а не он?
– Знаю. И потому что все мужики – козлы.
– Какая свежая мысль. Видимо, папаши у будущего ребёнка не предвидится? – понимающе хмыкнула та.
– Не предвидится. Поматросил и забросил. Да и не сильно надо было. Мать меня сама вырастила, а уж вдвоём с ней мы тем более справимся.
– Что, и за волосы не тягала, и обстоятельств не выясняла?
– Нет. Поплакали для порядка и решили оставить.
– Везёт тебе. А мне с пузом – ни в общагу, ни домой, в деревню тем более. Так что я здесь, подруга, на прерывание. Вот так вот.
– На что? – с ужасом переспросила Леночка.
– На что, на что… На аборт. У нас в медико-санитарной части гинеколог – тётка с понятиями. Быстро направление выписала, без лишних моралей. Приписала мне там какое-то… медицинское показание. Сказала: «Всё равно чиститься попрёшься чёрт знает куда, так лучше уж в больницу. Хоть в живых останешься».
А у них мест свободных нет, извини, я тут с тобой полежу, ничего?
– Ничего… Слушай, а почему в роддом, а не в гинекологию, если на аборт?
– Потому, что уже того… Аборт в позднем сроке. Сказала же, по медицинским показаниям, поняла?! – внезапно разозлившись на себя за лишнюю откровенность, выпалила соседка и отвернулась к окну.
Может, ей стало обидно, что есть же вот, тетёхи, рожают. И мамы у них понимающие, и квартиры в Москве небось от дедушек-генералов, и всё им нипочём, не то что «лимите поганой», на хлебозаводе вламывающей. В деревню вернёшься – если мать раньше не расстарается, так отчим добьёт. Повезло ещё, что врачиха сердечная попалась. Облаяла, конечно, на чём свет стоит, и поделом, но хоть помогла. Или просто жалость к себе, а ещё больше – к нему, ни в чём не виноватому и уже почти настоящему ребёнку нахлынула. Главное, не позволять себе жалости. Жалость – роскошь, которая ей, Анне Романовой, не по карману, в отличие от этой благополучной, по рождению столичной жительницы.
– Ты не переживай. – «Тетёха» присела на краешек кровати. – Тебя как зовут? Извини, не спросила. Меня Леночка. Леночка Иванова.
– Аня Романова.
– Какая у тебя фамилия… звучная. Аня Романова, всё образуется. Может, передумаешь, пока не поздно?
– Иди ты к чёрту! – Она скинула Леночкину руку с плеча. – Поздно. Ждёшь свою девочку? Вот и жди! А в чужие дела носа не суй, Леночка Иванова. Мне твоя жалость не нужна. Я теперь «жалельщиков» насквозь вижу. Кавалер у меня тоже очень жалостливый был. Всё жалел и жалел, жалел и жалел. Сперва жалел, что не дала. Потом жалел, что взял. Что не может меня с мамой познакомить, потому что она строгих правил и не позволит ему жениться на деревенщине необразованной. Жалел, что всё так вышло, и очень жалел, что не может помочь. А теперь? Где он, а где я? Век за эту врачиху из медсанчасти, будь она сто раз грубая и скандальная, молиться буду.
Леночка тяжело встала, вздохнула и… ойкнула.
– Что такое?
– Кажется, начинается.
– Ладно, ложись. Сейчас врача позову.
– Не надо, я сама.
– Лежи, сказала. Мне всё равно надо спросить, когда меня опроцедурят. Так-то я боюсь к ним соваться, а сейчас – вроде повод. Тебя чего в обсервацию упекли? Это же вроде для всякого отребья, вроде меня или больных чем-нибудь. Больная?
– Почему сразу «больная»? Необследованная просто. Мы с матерью решили на учёт в женскую консультацию не вставать.
– «Мы с матерью»… – передразнила Анна. – Ох, не завидую я твоей дочери, залюбите её живьём, бедолагу. Ладно, скоро вернусь, не ойкай.
Леночка родила мальчика. Евгения Ивановича. Да не просто так родила, а в истинных муках. Если бы не тот врач… Пётр… Пётр… Нет, никак не вспоминается отчество. Фамилия у него была такая, характерная. Прямо анекдотическая. Не то Рабинович, не то Абрамович. Нет, не вспомнить. К тому же эти имена… Что Пётр Иванович, что Иван Петрович – для русского уха неразличимы. Если ещё в школе хорошо учился, так Александр Васильевич для тебя – Суворов. Василий Иванович – в любом случае Чапаев. А тут Пётр… Пётр… Двенадцатое июля – день святых Петра и Павла. Это она с детства помнила, потому что, пока бабка жива была, всегда в этот день молилась за упокой души сына Павла. Господи, как же этого Петра?.. Не важно. Ему было слегка за тридцать или около этого. Невысокий, коренастый, мускулистый. Спокойный. Говорил, говорил, говорил, как Леночкина деревенская прабабка – мать деда, – когда кровь из пальца заговаривала. Что он говорил тогда, этот врач? Мол, роды для ребёнка – своеобразное изгнание из Рая, где не было ни забот, ни хлопот. Что-то про Гиппократа. Нет, не про клятву. О том, что тот-де в родах ничегошеньки не понимал, как та булгаковская бабка-повитуха, а помогать – помогал. Потому что тут есть кое-что поважнее знаний. Которых, конечно, никто не отменял. Речь у него такая была… Сложно рассказать. Как кольцо Мёбиуса, что крутишь на пальцах. Вот и этот Пётр так. Хотелось вращать головой и, подняв руки, воспарить. Боль куда-то уходила, а внизу живота – в самом-самом низу оставался огненный шар. Но он не жёг – согревал. Он был Солнцем, а ты – Третьей Планетой. Только Звезда была внутри тебя. Чушь, да? Но что поделаешь, если именно так оно всё и было. Никогда больше в жизни – ни до, ни после – не испытывала Леночка такого бесконечного блаженства, такого сознания собственного могущества, как в те пару минуто-веков – когда молитвенно-шутливо Пётр рассказывал, что женщина – Бог. Бог проявляющий и Бог проявленный же. Творящий и сотворённый. Сама себе Отец, Сын и Дух Святой. А также – Швец, Жнец и На Дуде Игрец. А может, весь этот бредовый флёр воспоминаний лишь результат закиси азота, смешанной с кислородом? Но Пётр-то был. В палату потом приходил, спрашивал: «Как дела? Жалобы на неуверенность в завтрашнем дне предъявляем?» Смеялся. Красивый. Коренастый. Мускулистый. Русый. Не орал тогда, в родзале, как санитарки. Не ковырялся туда-сюда внутри суетливо, как акушерки. Руки у него были тёплые, безболезненные, не хлопотные. Сквозь дурман был слышен стук инструментов и его негромкий голос: «Дура, левую ложку сперва» – как будто ложки бывают левые и правые? Не делали тогда вещей под левшей, она немного позже столкнулась с проблемой, потому что Женечка родился левшой, – а потом он сказал сквозь чей-то жалкий писк: «Мальчик у тебя, Леночка. Мальчики – яйценосящие, беззаботные, что тот сорняк. Не то что девочки – живородящие. А мальчика теперь Сашкой…» «Мальчик?!! Я хочу Женькой…» – «Ну раз хочешь Женькой – называй. Красивое имя».
Леночка и назвала сына Женькой. И записала «Ивановичем».
И у неё с ним действительно не было никаких забот, не считая левой ведущей руки и почти абсолютной памяти. К слову, встречающейся гораздо реже абсолютного слуха и считающейся чуть ли не психическим заболеванием. Но малыш Женя был не только умён, но и хитёр. Например, года в три он сделал вид, что научился читать. А сам, попросту, брал с полки книжки, прочитанные ему бабушкой и мамой вслух, и с важным видом листал, «зачитывая». Его дамы умилялись, гордились и потчевали конфетами. А много ли мужчине, три ему или тридцать три, надо для счастья?
Так что он был счастливым образцово-показательным карапузом, несмотря на «щипцовость». И никаких задержек моторики и умственного развития у него не наблюдалось – скорее наоборот, – несмотря на суровые предсказания участкового педиатра, посещаемого непременно втроём: бабушка, мама Леночка и Женька. Бабушка суетилась и давала Леночке ценные указания. Мама Леночка нервничала и не хотела бабушкины ЦУ[11] и тем более ЕБЦУ[12] выполнять, потому что у неё был свой, прогрессивный взгляд на воспитание младенца. В конце концов, на дворе стоял 1971 год, наука, наоборот, на месте не стояла, и плавать раньше, чем ходить, было модно. Но плавать и плескаться младенцу Евгению Ивановичу не разрешалось нигде, кроме как в цинковом корытце, поставленном поверх двух досок на большую эмалированную ванну. В предварительно нагретом до высокого градуса помещении под неусыпным присмотром бабушки. Кажется, с тех самых пор, как родился внук, никто уже и не произносил имя этой женщины. Отец её – отставной полковник авиации, не генерал, зато Герой Советского Союза, – давно умер. Вернее, трагически погиб – сгорел вместе со своим собственным гаражом и стоявшей в нём «Волгой». Он крепко принял, думая не столько о судьбах Родины, сколько оплакивая недавно покинувшую юдоль земных печалей горячо любимую такую молодую ещё супругу, и закурил. В непосредственной близости от канистр с бензином. А потом ещё принял. И ещё закурил. И так – до известного финала.