V.E. Schwab
GALLANT
GALLANT © 2022 by Victoria Schwab
© Е. Николенко, перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
* * *
Тем, кто ищет врата,
в ком хватит смелости их отворить,
а порой хватит духа создать собственные
Хозяин дома стоит у садовой стены. В центре длинной каменной изгороди – железная дверь, запертая на засов. Меж дверью и камнем есть узкая щель, и когда ветерок дует в нужном направлении, он приносит сладкий, будто дыня, запах лета и тепло далекого солнца.
Сегодня ветерка нет.
И луны нет, но все же сад залит лунным светом, что падает на истрепанные в клочья полы плаща и блестит на просвечивающих сквозь кожу костях.
Он ведет рукой по стене, ища трещины. Следом ползут упрямые усики плюща и, будто пальцы, заглядывают в каждую. Вот неподалеку вырвался на свободу камешек, упал на землю, и в щели показался кусочек чужой ночи.
Виновница, полевая мышка, карабкается по стене, а потом прыскает вниз, перескакивая через ботинок хозяина. С ловкостью змеи господин ловит ее одной рукой. Он склоняется к трещине. Смотрит белесыми глазами на ту сторону. На другой сад. Другой дом.
Мышь извивается в его ладони, и хозяин сжимает ее.
– Тшш… – шепчет он, и голос шелестит, словно воздух в пустой комнате.
Хозяин прислушивается к звукам с той стороны, тихому щебету птиц, ветру, что шуршит в густой листве, далекой мольбе спящего.
Улыбнувшись, берет с земли обломок камня и снова вставляет в стену, где тот замирает в ожидании, будто ждущий своего часа секрет.
Мышка уже не корчится в тесной хватке. Хозяин раскрывает ладонь, но там ничего, лишь горстка пепла, трухи и несколько белых зубов, размером чуть больше зернышек. Он бросает их в истощенную землю; любопытно, что же прорастет.
Часть первая
Школа
Глава первая
Дождь барабанит пальцами по садовому сараю. Строение так именуют, но в окрестностях Мериланса нет никакого сада, да и сараем хибарку едва ли можно назвать.
Груда дешевого железа да трухлявой древесины осела набок, будто увядший росток. Пол завален брошенными инструментами, обломками разбитых горшков, окурками ворованных сигарет. Посреди всего этого в ржавой тьме стоит Оливия Прио́р и мечтает закричать.
Мечтает превратить боль, исходящую от свежего рдеющего рубца на руке, в шум, опрокинуть сарай, как опрокинула кастрюлю на кухне, когда об нее обожглась. Хлестнуть стены, как жаждала хлестнуть Клару за то, что та оставила плиту включенной, да еще имела наглость хохотнуть, когда Оливия вздохнула и решила не связываться. Ослепляющая вспышка боли, раскаленная лава гнева, злость кухарки и поджатые губы Клары, бормочущие: «Ей же не больно, она и не пикнула!»
Оливия придушила бы мерзавку прямо на месте, если бы ладонь не жгло, если бы кухарка не болталась поблизости и не стала бы ее оттаскивать, если б добилась своим поступком большего, чем минутное удовольствие и недельное наказание. Потому Оливия сделала лучшее, что могла в тот миг: бросилась вон из душной гробницы, а кухарка рванула следом.
Теперь Оливия прячется в садовом сарае, мечтая устроить шум, подобный грохоту дождя по низкой жестяной крыше, схватить одну из брошенных лопат и колотить по тонким железным стенам, чтоб раздался звон. Но тарарам услышит кто-нибудь другой, придет и отыщет ее в маленьком тайном убежище, и тогда Оливии будет не скрыться. Не скрыться от девочек. Не скрыться от матушек. Не скрыться от школы.
Затаив дыхание, Оливия прижимает горящую ладонь к холодной железной стене и ждет, пока боль утихнет.
Сам по себе сарай вовсе не тайна.
Он находится за школой, за гравийной дорогой, на задворках Мериланса. За эти годы кое-кто из девочек пытался в нем обосноваться, чтобы пить, курить или целоваться тайком, но сбегав туда разок, они больше не возвращались. Говорили, от сарая у них мороз по коже.
Волглая земля, паутина и кое-что еще – жуткое ощущение, от которого волосы встают дыбом, хоть и непонятно почему.
А вот Оливии понятно.
Это из-за мертвой твари в углу. Или того, что от нее осталось. Не совсем призрак, лишь клочок изодранной тряпки, горстка зубов и полусонный глаз, плавающий во тьме. Покосившись, Оливия видит его, он копошится на краю зрения, будто чешуйница, но стоит вглядеться пристальнее – тотчас исчезает. Однако если замереть неподвижно и смотреть строго вперед, не отводя взгляда, тварь отрастит скулу, глотку, приблизится, моргнет, улыбнется и станет невесомой тенью вздыхать рядом.
Конечно, она гадала, кем призрак был прежде, когда у него еще имелись кости и кожа. Глаз парит выше роста Оливии; как-то она заметила край чепца, обтрепавшийся подол юбки и подумала – наверное, это одна из матушек-наставниц. Впрочем, уже неважно. Теперь она стала гулем, что притаился за ее спиной.
Уходи, думает Оливия, и, наверное, существо слышит ее мысли: оно вздрагивает и снова растворяется во мраке, оставив ее в маленьком сарае одну.
Когда Оливия была младше, она любила притворяться, что это ее дом, а не Мериланс. Будто мама и папа мгновение назад ушли, а Оливию оставили прибраться. Конечно, они вернутся.
Как только дом будет готов.
Тогда Оливия убирала пыль и паутину, складывала черепки горшков и наводила порядок на полках. Но как ни старалась она похозяйничать в маленьком сарае, ей никогда не удавалось вычистить его настолько, чтобы вернуть родителей.
Дом – это выбор.
Эти слова написаны посреди страницы в дневнике матери, а вокруг столько белого пространства, что фраза кажется загадкой. По правде говоря, все, написанное матерью, кажется загадкой, которая ждет, чтобы ее разгадали.
Дождь стихает, звуки его уже не похожи на грохот кулаков, скорее на негромкое редкое постукивание скучающих пальцев. Оливия со вздохом выходит наружу.
Там сплошная серость. Серый день растворяется в серой ночи, тусклый серый свет озаряет серую гравийную дорогу, что огибает серые каменные стены школы Мериланс для девочек.
При слове «школа» обычно воображаешь стройные ряды деревянных парт, шкрябанье карандашей. Обучение… Здесь и правда учили, но образование было лишь поверхностным, скорее практическим. Как чистить камин. Как вылепить из теста буханку хлеба. Как чинить чужую одежду. Как существовать в мире, где твое присутствие нежелательно. Как стать призраком в чьем-то доме.
Мериланс именуется школой, но, по правде говоря, это приют для юных, одичавших и просто невезучих. Осиротевших и никому не нужных. Унылое серое здание торчит, будто надгробный камень, только не в парке среди зеленых просторов, а на краю города, где его окружают другие мрачные и покосившиеся строения, чьи дымоходы хрипло плюются чадом.
У школы нет ни ограды, ни железных ворот, лишь пустая арка, которая словно гласит – «Проваливайте, коли вам есть куда». Но если уйдешь – а девушки время от времени уходят, – назад тебя не примут. Раз в год, а то и чаще, ушедшая стучит в дверь, отчаянно пытаясь попасть обратно. Так остальные узнаю́т, что мечтать о счастливой жизни и милом доме – это хорошо, но даже мрачный склеп школы лучше, чем улица.
И все же порой Оливию одолевает искушение.
Иногда она смотрит на арку, зияющую подобно разинутому рту в конце гравийной дорожки, и думает: «А вдруг…», «Я могла бы…», «Когда-нибудь…».
Вот как-нибудь ночью она проберется в комнаты матушек, схватит что попадется под руку и сбежит! Станет бродягой, грабительницей поездов, воровкой-форточницей или мошенницей, как в дешевых книжонках Шарлотты, подношениях того мальчишки, с которым однокашница раз в неделю встречается у канавы.
Оливия воображает сотни всевозможных вариантов собственного будущего, но каждую ночь по-прежнему забирается на узкую приютскую койку в переполненной спальне, в доме, который никогда не был родным и не станет. И каждое утро она просыпается на прежнем месте.
Оливия шаркает по двору, ботинки размеренно шуршат об гравий. Она не отрывает взгляда от земли, ища хоть что-то яркое. Иногда, после хорошего дождя, между камнями пробьется пара травинок или на валуне блеснет упрямый мох, но эти дерзкие краски недолговечны. А цветы Оливия видела лишь в кабинете директрисы, да и те искусственные, увядшие, шелковые лепестки давно посерели от пыли.
И все же, огибая школу и направляясь к боковому входу, который она нарочно оставила открытым, Оливия замечает желтый штрих. Меж камней пробивается маленький сорный цветок. Она опускается на колени, не обращая внимания на больно впивающийся в них гравий, и осторожно поглаживает крошечный бутон. Оливия уже собирается его сорвать, но вдруг слышит топот башмаков по дорожке и шорох юбок.
Матушка.
Все они похожи одна на другую в своих некогда белых одеяниях с некогда белыми поясами. И все же это не так. У матушки Джессамин натянутая улыбка, будто во рту лимон, у матушки Бет – глубоко посаженные глаза, а под ними мешки; тонкий и писклявый голос матушки Лары смахивает на свист чайника.
А еще есть матушка Агата.
– Оливия Прио́р! – запыхавшись, рявкает она. – Что это ты делаешь?
Оливия поднимает руки, хотя знает – толку не будет. Матушка Сара научила ее жестам, и все шло хорошо, но наставница покинула школу. А остальным и дела нет до языка немых.
Теперь неважно, что говорит Оливия. Никто не умеет слушать.
Агата сверлит ее взглядом, будто на лбу у Оливии светится «замышляю побег». Она уже на полпути к матушке, когда та нетерпеливо хлопает в ладоши.
– Где – твоя – доска? – громко и медленно произносит она, будто Оливия глухая.
Но она не глухая. Что же до меловой доски, та вместе с маленькой веревочкой на шею задвинута за банки с вареньем в подвале, где и покоится с тех самых пор, как ее подарили.
– Ну? – требовательно вопрошает матушка.
Оливия машет головой и изображает простейший жест, обозначающий дождь, и повторяет несколько раз для верности. Но Агата только недовольно цокает, хватает ее за руку и тащит в дом.
– Ты должна быть на кухне, – бурчит матушка, ведя Оливию по коридору. – Уже ужин, а ты не помогала с готовкой.
И все же, судя по доносящемуся аромату, еда каким-то чудом готова… Они подходят к столовой, откуда доносятся голоса девочек, но матушка толкает Оливию дальше.
– Кто не работает, тот не ест, – провозглашает Агата, будто это девиз Мериланса, а не то, что она сию минуту придумала.
Матушка довольно кивает, а Оливия представляет, как та вышивает эти слова на подушке.
Они подходят к спальной комнате с парой десятков маленьких полок возле пары десятков белых и тонких как спички кроватей. Все они пусты.
– В постель, – велит матушка, хотя на улице еще светло, и добавляет: – Возможно, теперь у тебя найдется время поразмыслить, как должна вести себя воспитанница Мериланса.
Оливия предпочла бы наесться стекла, но старательно кивает, изо всех сил изображая раскаянье. Даже делает книксен, низко склонив голову, правда, лишь для того, чтобы матушка не увидела ее осторожную и вызывающую улыбку. Пусть старая карга думает, что ей жаль. Люди много чего думают об Оливии.
Большинство из них ошибается.
Матушка удаляется, явно не желая пропускать ужин, и Оливия входит в спальню. Она медлит у изножья первой кровати, прислушиваясь к шороху юбок.
Только он затихает, Оливия снова выскальзывает в коридор и направляется за угол, к комнатам матушек.
У каждой – собственная спальня. Двери заперты, но ключи старые и простые, зубцы самые обычные.
Достав из кармана кусок прочной проволоки, Оливия припоминает форму ключа матушки Агаты: зубцы в форме большой «Е». Немного возни, но вскоре замок щелкает и дверь распахивается. За ней маленькая опрятная спальня, заваленная подушками, на которых вышиты короткие изречения.
«Всё по милости Божьей».
«Всему свое место».
«Дома порядок – на душе покой».
Огибая кровать, Оливия поглаживает выпуклые слова.
На подоконнике – маленькое зеркало. Проходя мимо, Оливия замечает угольные волосы, бледные щеки и вздрагивает. Но это лишь ее собственное отражение. Тусклое. Бесцветное. Призрак Мериланса. Так называют ее другие девочки. Но ей нравится слышать, как они с запинкой произносят ее имя, нравится намек на страх в их голосах. Она смотрит на себя в зеркало. И улыбается.
Оливия опускается на колени возле прикроватной тумбочки матушки Агаты.
У каждой наставницы – свои слабости. У Лары – сигареты, у Джессамин – леденцы, у Бет – бульварные книжонки. А как же Агата?
Хм, у нее слабостей несколько. В верхнем ящике булькает бренди, а под ним – жестянка с печеньем, покрытым сахарной глазурью, и бумажный пакет с клементинами, яркими, словно маленькие солнышки. Оливия берет три печенья, клементин и бесшумно удаляется в пустую спальню, чтобы насладиться ужином.
Глава вторая
На своей узкой койке Оливия устраивает пикник. Печенье она съедает сразу, а клементин смакует, одной длинной лентой сняв кожуру. Под ней – яркие дольки. Вся комната пропахнет ворованным цитрусом, но Оливии плевать. На вкус он словно весна, словно бег босиком по траве, словно теплая и утопающая в зелени поляна.
Кровать Оливии – в дальнем конце спальни, и пока ешь, можно опереться спиной на стену. И это хорошо, потому что тогда видна дверь. И мертвая тварь на кровати Клары.
Этот гуль не такой, как тот, первый. Он меньше. У него узловатые локти и колени, а еще немигающий взгляд. Наблюдая, как Оливия ест, тварь дергает себя за растрепанную косу. В ее облике, в движениях сквозит что-то девичье. Она дует губы, склоняет голову, шепчет Оливии на ухо, пока та пытается заснуть, шепчет тихо и бесшумно, слов не слышно, лишь воздух касается щеки.
Оливия хмуро таращится на нее, пока дух не исчезает.
В том и загвоздка: неупокоенные хотят, чтобы на них смотрели, но ненавидят, когда их замечают.
Зато им нельзя ее коснуться! Как-то с отчаяния Оливия потянулась к ближайшему гулю, но пальцы прошли насквозь. Она не почувствовала ни потустороннего ветерка, ни даже колебаний воздуха. И ей полегчало: теперь Оливия знает, что они невзаправдашние, их нет здесь по-настоящему, только и могут, что улыбаться, хмуриться или дуться.
Из-за двери доносятся другие звуки.
Оливия прислушивается к суматохе: это в столовой в конце коридора заканчивают ужинать, раздается стук трости старшей матушки – та встает прочитать вечернее наставление о чистоте или о доброте и скромности. Матушка Агата, разумеется, тоже будет слушать, готовясь вышить очередное изречение на подушке.
В спальне из всей речи слышно лишь шорохи и шелест. Опять повезло, думает Оливия, смахивая с постели крошки и пряча солнечную ленту кожуры под подушку, где та будет сладко пахнуть. Оливия тянется к безделушкам на своей полке.
Возле каждой койки есть полка, правда, вещи на них разные. У некоторых девочек – кукла, подаренная благотворителями или сшитая своими руками. У других – любимая книга, у третьих – вышивка на пяльцах.
На полке Оливии в основном блокноты для рисования и банка карандашей, коротких, зато острых (Оливия талантливая рисовальщица, и хоть матушки Мериланса не очень-то пестуют ее дар, но и не пренебрегают им). Однако сегодня пальцы Оливии скользят мимо блокнотов к зеленому дневнику, что притулился в самом конце.
Он принадлежал ее матери.
Мать Оливии всегда была загадкой, лакуной, силуэтом, чьи очертания едва заметно обозначают отсутствие фигуры.
Оливия осторожно берет дневник, поглаживает мягкую от старости обложку. Это последнее, что у нее сохранилось от жизни до Мериланса. Оливия появилась в этом мрачном каменном склепе, когда ей еще и двух лет не исполнилось, вся перепачканная, в платье, усеянном мелкими полевыми цветочками. По слухам, она просидела на ступеньках несколько часов до того, как ее нашли, потому что малышка никогда не плакала. Оливия этого не помнит. Вообще ничего не помнит из старой жизни. Не помнит даже голос матери, а что до отца, Оливия просто знает, что никогда его не видела. К тому времени, как девочка родилась, он уже умер, это Оливия поняла из записей.
Она запомнила каждую деталь дневника – от точного оттенка обложки до изящной буквы «Г» на лицевой стороне. Годами Оливия размышляла, какое имя она означает – Габриэль, Генриетта, Гертруда? Под буквой – две линии, не выдавленные или процарапанные, а будто выдолбленные. Две идеально параллельные бороздки, проходящие от края до края. Запомнила удивительные чернильные рисунки, что занимают целые страницы, и записи, сделанные материнской рукой, некоторые длинные, другие состоят всего лишь из нескольких слов, одни понятные, другие – обрывочные и зачеркнутые, и все адресованы «тебе».
В детстве Оливия думала – ей. Что мать сквозь время беседует с ней, что эти буквы – словно рука, протянувшаяся со страниц.
Если ты это читаешь, я в безопасности.
Прошлой ночью я видела тебя во сне.
Помнишь ли ты, когда…
Но со временем Оливия поняла, что «ты» – это кто-то другой. Ее отец.
Он ни разу не ответил, но мать продолжала, будто вела с ним диалог, странные, завуалированные записи об истории их отношений, о птицах в клетке, о беззвездных небесах, о его доброте, ее любви и страхе и, наконец, об Оливии. Их дочери.
Однако потом мать начала изъясняться путано, принялась писать о тенях, что крадутся во тьме, принесенных ветром голосах, зовущих домой. И вскоре изящные послания стали сумбурными, а потом и вовсе превратились в безумие.
Что же повлияло? Ночь, когда умер отец Оливии.
Он был болен. Мама писала об этом, мол, чем сильнее рос ее живот, тем больше увядал отец, и какая-то изнурительная хворь унесла его за несколько недель до рождения Оливии. А когда он умер, слегла и мать. Она сломалась. Прелестный почерк стал неровным, мысли – обрывочными.
Мне жаль, я хотела свободы,
прости, я открыла дверь, мне жаль, тебя здесь нет, они смотрят, он смотрит, хочет, чтобы ты вернулся, но ты ушел, ему нужна я, но я не хочу туда идти, ему нужна она, но она все, что у меня от нас с тобой осталось, она все, она – все,
я так хочу домой.
Оливия не любит задерживаться на этих страницах, отчасти потому, что это просто бред сумасшедшей. А еще потому, что вынуждена гадать – а вдруг безумие матери из тех болезней, которые передаются по крови? Вдруг оно спит внутри, в ожидании, когда его разбудят?
Записки, наконец, заканчиваются, их сменяют пустые страницы, и вот на обороте – последние строчки. Обращение не к отцу – живому или мертвому, – а к ней.
Оливия, Оливия, Оливия… – писала она, растягивая имя на страницу; взгляд девочки скользит по испачканной чернилами бумаге, пальцы поглаживают путаные клубки слов, линии, перечеркивающие текст, что оставила ее мать, пытаясь нащупать путь в чаще своих мыслей.
Вдруг Оливия краем глаза замечает какое-то мерцание: гуль. Он совсем близко, пугливо выглядывает из-за подушки Клары, склоняет голову и прислушивается. Оливия тоже. Она слышит шаги. И закрывает дневник.
Спустя секунду двери распахиваются, и в спальню входят девочки. Звонко щебечут, разбредаясь по комнате. Младшие, перешептываясь, косятся на Оливию, но стоит ей обернуться, прыскают мимо, как букашки, прячась в убежищах своих одеял. Старшие и вовсе не удостаивают взглядом. Притворяются, что ее здесь нет, но Оливия-то знает: они боятся. Сама в этом убедилась.
Оливии было десять, когда она показала зубы.
Ей было десять, она шла по коридору и вдруг услышала, как чужие уста произносят слова ее матери.
– Эти сны меня прикончат, – говорил голос. – Когда я сплю, то знаю, что должна проснуться. Но проснувшись, только о снах и думаю.
Дойдя до спальни, Оливия увидела Анабель с серебристо-белокурыми локонами – та чинно восседала на своей кровати и читала дневник горстке хихикающих однокашниц.
– В моих снах я всегда теряю тебя. А наяву ты уже потерян.
Произнесенные живым тонким голоском Анабель слова матери звучали иначе, ее безумие предстало как на ладони. Оливия попыталась забрать дневник, но Анабель отпрыгнула прочь, сверкнув злобной ухмылкой.
– Хочешь его? – спросила она, протягивая книжицу. – Так попроси!
Горло Оливии сжалось. Рот открылся, но оттуда не донеслось ни звука, лишь с сердитым шипением вырвался воздух.
Анабель прыснула от смеха. Оливия рванулась к ней, успев дотронуться до дневника, но еще две девчонки оттащили ее назад.
– Ну-ну… Нужно попросить, – погрозила Анабель пальцем и подошла ближе. – Даже кричать не требуется.
Она наклонилась к Оливии, будто та могла взять и прошептать, породить слово «пожалуйста» и выпустить его на волю.
– Она больная? – глумливо поинтересовалась Люси, сморщив нос.
Больная.
Оливия нахмурилась. Будто год назад не пробралась в лазарет, чтобы перерыть учебник анатомии, найти изображения рта и горла и скопировать каждое, а после ночью сидеть в кровати и ощупывать шею, пытаясь отыскать источник своей немоты, отыскать, чего именно не хватает.
– Ну давай, – подзуживала Анабель, высоко подняв дневник.
Когда Оливия по-прежнему ничего не сказала, мерзавка открыла чужую книгу, выставив на обозрение чужие записи, схватила страницы, что также ей не принадлежали, и принялась выдирать.
Этот звук – бумага, рвущаяся по шву, – показался Оливии самым громким в мире, она выпуталась из хватки других девчонок, ринулась к Анабель и вцепилась ей в горло. Та завопила, а Оливия сжимала ее шею, пока гадина не утратила речь и перестала дышать, а потом прибежали матушки и растащили их.
Анабель разрыдалась, а Оливия нахмурилась. Обеих девочек отправили спать без ужина.
– Это была просто шутка, – хныкала Анабель, свернувшись клубком на кровати, пока Оливия молча шаг за шагом вставляла вырванные страницы дневника, вспоминая, как держала мерзавку за горло.
Благодаря учебнику анатомии она точно знала, где следует надавить.
Оливия поглаживает обрез дневника, из которого торчат вырванные страницы. Темные глаза мерцают, наблюдая за входящими в спальню девочками.
Кровать Оливии будто окружена крепостным рвом – вот на что это похоже. Маленький невидимый ручеек, который никто не в силах пересечь, превращает ее ложе в за́мок. В крепость.
Младшие девочки думают, что она проклята.
Старшие – что она совсем одичала.
Пока они к ней не лезут, Оливии на это плевать.
Анабель входит последней. Хватаясь за серебристо-белокурую косу, бросает взгляд в угол, где стоит кровать Оливии.
У той на губах расцветает улыбка.
Роковой ночью, когда вырванные страницы благополучно вернулись куда полагается, а свет был погашен и все девочки Мериланса уснули, Оливия встала. Она пробралась на кухню, взяла пустую банку и спустилась в подвал: место, где всегда одновременно сухо и сыро. Ушло час, может, и два, но ей удалось наполнить банку жуками, пауками и даже прихватить пяток чешуйниц. Она добавила пригоршню золы из очага старшей матушки, чтобы букашки оставляли следы, а потом прокралась обратно в спальню и опустошила банку над головой Анабель.
Проснулась та с воплем.
Со своей кровати Оливия смотрела на Анабель: излупив одеяло, она свалилась на пол. Послышались крики и других девочек; как раз вовремя подоспели матушки и увидели чешуйницу, выбирающуюся из косы Анабель. За происходящим наблюдал и дух, чьи плечи тряслись в беззвучном смехе. Когда Анабель выводили из комнаты, гуль воздел костлявый палец и поднес к полупрозрачным губам, словно поклявшись хранить тайну. Но Оливия вовсе не желала держать все в тайне. Она хотела, чтобы Анабель точно знала, кто это сделал. Кто заставил ее верещать от ужаса.
К завтраку Анабель вышла с подстриженными волосами. Она посмотрела прямо на Оливию, а та уставилась в ответ.
Давай, думала Оливия, не отводя взгляда от Анабель. Скажи что-нибудь.
Но Анабель промолчала. Однако к дневнику больше не прикасалась.
Прошли годы, белокурая коса Анабель давно отросла, но она все еще хватается за нее всякий раз, завидев Оливию, подобно тому, как других девочек научили креститься или опускаться на колени во время службы.
И Оливия всякий раз улыбается.
– В постель! – велит матушка, неважно которая.
Вскоре гаснет свет, в комнате воцаряется тишина. Оливия забирается под колючее одеяло, сворачивается клубочком спиной к стене, прижимая к груди дневник, и закрывает глаза, чтобы не видеть гуля, девчонок и мир Мериланса.
Оливия, Оливия, Оливия…
Я шептала это имя тебе в макушку,
Чтобы ты запомнила, помнишь?
Не знаю, не могу… Говорят, если любишь —
отпусти, но я чувствую лишь горечь утраты.
Мое сердце обратилось в прах,
Знаешь ли ты, что прах хранит форму, пока его не коснешься?
Я не хочу покидать тебя, но больше не доверяю себе.
Нет времени, нет времени, нет времени, времени на…
Прости, я не знаю, что делать…
Оливия, Оливия, Оливия, помни:
Призраки не могут тебя коснуться не настоящие,
сны – лишь сны и никогда не причинят вреда.
Ты будешь в безопасности,
если станешь держаться подальше от Галланта.