Глава 1
– Благословляю тебя, сын мой. – Холодная ладонь коснулась лба.
Рамон поднес к губам узкую руку, поднялся с колен. Негромко звякнул доспех.
– Благодарю, матушка. Если позволишь, последняя просьба.
Голова, покрытая черной кисеей, чуть склонилась.
– Матушка, когда я… – Молодой человек осекся, поморщившись, продолжил: – Словом, не ищите тело. Доспехи и оружие наши люди привезут – если будет что привозить. А мне все равно, где лежать.
– Как скажешь.
За длинной вдовьей вуалью не разобрать выражения глаз. Сколько Рамон помнил, лицо матери скрывала эта полупрозрачная ткань. Мальчишкой он мог часами разглядывать портрет на стене зала: молодой человек с рыцарской цепью на груди, рядом совсем юная жена чинно сложила руки на коленях. Отца Рамон не видел никогда.
Он окинул взглядом непривычно тихих двор: детей заперли в комнатах под присмотром нянек, нечего мельтешить под ногами. Встретился глазами с братом, хотел было спросить – не передумал ли. Промолчал. И без того вон невестка вцепилась в локоть Рихмера, как будто боится, что сбежит. Чуть поодаль насупившимися галками застыли вдовы старших братьев… бабье царство. Не сбежит от вас Рихмер, духу не хватит, а жаль. Только и останется, что еще одна плита с именем в семейном склепе.
Рамон коротко поклонился:
– Прощайте.
Принял у оруженосца шлем, вскочил на коня, не дожидаясь, пока парнишка придержит стремя, тронул поводья. Хлодий, оруженосец, пристроил своего коня позади. По правую руку встал Бертовин, много лет водивший копье1. За спиной выстроились воины.
Проезжая мост, Рамон оглянулся. Во дворе ничего не изменилось, словно стоящие там люди были статуями.
– Не оглядывайся. Дурная примета, – проговорил Бертовин.
Рамон усмехнулся:
– Не мужчинам нашего рода бояться дурных примет.
– Знаю. Но ты не один. Люди смотрят.
– А то они не знают, чем дело кончится. Но ты прав: люди смотрят. Я буду помнить об этом.
Какое-то время ехали молча, лишь мерно чавкали копыта по весенней распутице, да чуть поскрипывали колеса телеги с провиантом. Редкие встречные крестьяне торопливо сворачивали на обочину, низко кланяясь.
– Насчет Хлодия не передумал? – спросил вдруг Рамон. – Еще не поздно отослать парня. Пошлю за оруженосцем к кому-нибудь из вассалов, никуда не денутся.
Вспыхнувшего лица юноши он словно бы не заметил. Мальчик рвется доказать, что уже не ребенок, но впереди отнюдь не турнир.
– Говорили уже, – ответил воин.
– Говорили. Но у тебя больше нет наследников.
Семью Бертовина два года назад унес мор, изрядно погулявший в этих краях. Сам Рамон тогда лишился жены, с которой успел прожить несколько месяцев. На могиле он был лишь во время похорон: увидел, как закрылась плита склепа, отделяя мертвых от живых, выслушал молитвы священника вперемешку с причитаниями матери: жаль, что детей не нажили. И ушел, чтобы больше не возвращаться. Он не выносил кладбища. А вот Бертовин у своих бывал частенько.
– Тогда спрошу прямо: тебя смущает только это? Или то, что оруженосец – не юноша знатного рода, как того требует обычай, а сын бастарда твоего деда?
Рамон поморщился:
– Брось. Я же сам взял его в оруженосцы пару лет назад, когда вернулся с запада. Хоть матушка и фыркала. И ни разу не пожалел: парень смышлен и расторопен. Но…
– Что ж, если говорить о благе моего сына, – сказал Бертовин, поняв, что продолжения не последует, – то повторю то, о чем уже говорил: замок превратился в болото. Хлодию будет полезно посмотреть, что да как у других. Пообтереться в обществе.
– И привыкнуть к пересудам за спиной, – хмыкнул Рамон. – Хотя нашей семье и прощают то, что никогда бы не сошло с рук другим, сплетен все равно будет предостаточно. И все же он молод, а в Агене, помнится, не так уж тихо.
– Скажи-ка, а сколько лет было тебе, когда господин посвятил в рыцари вопреки всем правилам?
– Пятнадцать. Нашел, что в пример взять. Мне деваться некуда было.
– Вот и ему – пятнадцать, – хмыкнул Бертовин. – Всем нам некуда деваться. И у всех впереди погост. Что ж теперь, всю жизнь только туда и глядеть?
Рамон пожал плечами:
– Ты отец. Поступай как знаешь.
– Да. И у меня была возможность увидеть, что вырастает из мальчишек, которых слишком оберегают.
Рамон помрачнел.
Он любил брата, насколько вообще можно любить человека, с которым удается свидеться от силы седмицу за год. Вплоть до последнего времени, когда Рамон поселился в родном замке, дома рыцарь бывал лишь урывками. Но как бы он ни относился к родичу, приходилось признать, воином тот был никудышным. Соседи и вовсе отзывались о Рихмере с изрядной долей пренебрежения: чего ждать от человека, который, не посоветовавшись с маменькой, ступить боится? Старшие – те люди как люди, а этот – ни в мать, ни в отца. Не будь двойняшки на одно лицо, точно бы про заезжего молодца разговоры пошли. А так… кабы нечисть какая подменила, облик приняв, – тогда бы, ясное дело, в церковь зайти не мог, а этот как все, каждую седмицу. Выходит, в семье не без урода… В лицо братьям никто, конечно, ничего подобного не говорил, но Рамон умел слышать недосказанное.
До семи лет близнецы росли не разлей вода. А когда пришло время отдавать их в ученье, матери стало жаль отпускать от себя младшенького, даром, что младше он был на четверть часа. И сколько ни уговаривал Бертовин, воспитывавший этих двоих с рождения, не разлучать братьев, переубедить госпожу не смог. Рамон отправился в столицу пажом к герцогу Авгульфу, Рихмера отдали в замок соседа, престарелого барона.
Следующие десять лет Рамон бывал дома лишь наездами, когда позволял господин. Да еще на похоронах старших братьев. Последние три года он и вовсе провел на Западе, сначала сопровождая сюзерена в качестве оруженосца, потом – как полноправный вассал водил копье под его знаменами. Вернувшись, Рамон хотел остаться дома насовсем. Даже женился. Невесту выбрала мать – но какая, в общем, разница? Была бы девица из приличной семьи, да с приданым, за последние пять поколений богатый некогда род изрядно оскудел. Но жена вскоре умерла, а сам Рамон постоянно ощущал себя лишним. То, что в его представлениях считалось доблестью, в глазах матери и брата выглядело нелепой прихотью взрослых детей, сменивших деревянных солдатиков на настоящие армии. И письмо от сюзерена, требовавшего к себе вассалов с трехмесячным запасом провианта, показалось посланием свыше.
Мать, узнав о предстоящем отъезде, лишь молча кивнула.
В последнюю ночь в замке Рамон проснулся от грохота. Откуда-то сами собой вернулись старые привычки, и он скатился с ложа, подхватив лежащий у изголовья нож, раньше, чем вспомнил, кто он и где. Дальше тело снова сработало бездумно: метнуться на слух к человеку в комнате, уронить, прижать коленом к полу, держа нож у горла…
– Сдурел? – раздался полузадушенный голос брата.
Рамон выругался, убирая колено с его лопаток.
– Какого рожна тебя принесло? Зарезал бы спросонья как куренка… – Он снова ругнулся.
Надо было вечером с вином поаккуратнее, допился, спросонья не помнит что и где. Вроде последние два года не водилось привычки просыпаться с ножом в руке, а тут – на тебе! Может, дело было в том, что мыслями Рамон уже был там, на Западе, где из-за любого дерева нужно было ждать стрелы, а чужой в комнате мог оказаться только убийцей.
Светца на обычном месте не нашлось. Он обнаружился на полу, куда его в потемках смахнул Рихмер. Рамон вставил лучину в чугунный расщеп, высек огонь. Повторил, глядя на брата:
– Какого рожна ты тут делаешь?
– Не спится, – буркнул Рихмер, глядя снизу вверх и отчего-то не торопясь подниматься с каменного пола.
– Когда не спится, нужно к бабе под бок, а не по замку шататься. Или жена снова из постели выставила? Так нашел бы девку какую…
– Да ну ее, – брат махнул рукой. – Никуда не денется. Это ведь ты завтра уезжаешь, не она. Останусь тут опять один. В этом бабьем царстве. Пока не помру.
Он встал, пошатнулся, снова едва не смахнув на пол светец. Оперся о стол:
– Знал бы ты, как я тебе завидую… Ноги в руки – и поминай как звали. А мне тут с этими… расхлебывать.
Только сейчас Рамон сообразил, что от близнеца ощутимо несет хмельным. Вздохнул: похоже, выспаться перед дорогой не получится. Придержал Рихмера за локоть, усаживая на скамью.
– Погоди, сейчас приду. Попрошу, чтобы принесли горло промочить.
Брат мотнул головой, льняные волосы едва не задели огонь:
– Угу. Только вино не лезет. Пиво спроси, что ли.
– Я сейчас, – повторил Рамон и пошел будить слугу, от всей души надеясь, что, пока ходит, брата успеет сморить хмель. Каждый раз одно и то же. Сперва пьяные причитания, мол, как же все это надоело, пора, пора что-то делать. Потом отговорки, маменька заругает, жена пилить будет. Наутро – то ли притворные, то ли настоящие слова о том, что не помнит, что он ночью молол, да и спьяну чего только нести не начинают. Почему Рихмер слова поперек матери не скажет, Рамон не понимал, да и не пытался понять.
Он нарочито медленно шел до комнаты, где спали слуги, вместо того чтобы просто позвонить в колокольчик. Потом ждал, пока принесут хлеб, пиво и холодное мясо, оставшееся с вечера.
Рихмер сидел, опустив лицо на скрещенные на столе руки. Рамон решил было, что брат все-таки уснул и будить его не стоит, но тот поднял голову, едва слуга вышел, прикрыв за собой дверь.
– Пить будешь? – спросил Рамон. Не дожидаясь ответа, налил пиво в две кружки, положил ломоть мяса на хлеб. И так понятно, что будет, стоило бы иначе посередь ночи за хмельным ходить.
– Кажется, оставшийся год я не дотяну, – сказал Рихмер, принимая пиво. – Сопьюсь раньше.
– Год?
– Ну да. Даже меньше – двадцать нам когда стукнуло?
– Два года. Неполных. Но мне легче думать, что два.
– Думай – не думай… – Рихмер опустил кружку. – Авдерик погиб через день после того, как ему исполнилось двадцать один. А ты говоришь: два…
– В ту ночь многие погибли. На то она и война.
– Ты видел, как он…
– Нет. Я тогда изо всех сил пытался не скопытиться и не наложить в штаны. Утром узнал.
Рихмер кивнул. Покрутил кружку между ладоней, вздохнул:
– Видел бы ты, что с матушкой творилось, когда тело привезли. Я грешным делом думал – рассудком повредилась. Вызвала меня от господина, а как приехал – вцепилась, ни на шаг не отпускает. Барон приехал обратно просить, она в ноги кинулась – мол, не забирай младшенького, старшие в чужих краях, хоть один в горе опорой будет. Чуть со стыда не умер.
– А что барон? – поинтересовался Рамон.
– А что барон? Помялся-помялся, да и согласился. Так и остался при мамкиной юбке.
– Ты раньше об этом не рассказывал.
– А ты не спрашивал. – Рихмер заглянул в опустевшую кружку, потянулся за кувшином. – А когда про Лейдебода весть пришла, совсем плохо стало. Матушка, видать, все семейные хроники подняла, и началось. На реку нельзя, утонешь. На охоту нельзя – зверь загрызет.
Рамон хмыкнул:
– Книжки читать не запретила? А то двоюродный дед, если не врут, книгу на ногу уронил. Оковкой ступню рассадил, через неделю от горячки умер. И мыться бы надо запретить, один из наших предков…
– Смешно тебе. А я не знал, куда от соседей деваться. Зовут то в гости, то на охоту, а я мямлю, точно красна девица, – мол, маменьке плохо, в другой раз.
– Так не мямлил бы. Встал да уехал. Взрослый уже на маменьку оглядываться.
– Однажды попробовал. Чуть не сутки прорыдала, пришлось за лекарем посылать, испугались, что нервная горячка случится.
– Да ладно тебе. Она, говорят, ни на одних похоронах не плакала. Что над мужем, что над сыновьями – ни слезинки.
– Вот тебе и ладно, – вздохнул Рихмер. – Какое там «уехал», шагу боюсь ступить.
Брат помолчал, медленно выстукивая пальцами по столу неведомую мелодию. Подался вперед:
– Собирайся. Завтра поедешь со мной. Или сгниешь в этом болоте.
– Тебе легко говорить. Ты-то свободен.
Рамон усмехнулся:
– Свободен? Просто до меня никому нет дела. Вот и вся цена той свободе. Но если то, что она сделала с тобой, называется любовью – в гробу я видал такую «любовь». Собирайся. Третий раз предлагать не буду: времени на раздумья не осталось.
Рихмер опустил голову:
– Не могу. Спокойной ночи, брат.
* * *
Замок стоял на одном из холмов, окружавших огромную зеленую чашу долины. Дорога шла по дну чаши среди клочков крестьянских полей, потом снова поднималась, кружа между холмами, а после пряталась в лес.
Рамон со спутниками ехали под низкими ветвями. Здесь дорога казалась ненаезженной, еще не разбитой, да она и была такой в это время года, когда пора весенних ярмарок еще не наступила. Именно поэтому Бертовин обратил внимание на две цепочки следов, четко выделяющиеся в мокрой грязи. Следы сворачивали в самую гущу леса.
Всадник придержал коня, спешился. Увидев вопросительный взгляд Рамона, негромко проговорил:
– Проверю. Некому в это время по лесу шастать.
Рамон кивнул. Лесничие, конечно, свое дело знали, но уезжать, не проверив, не стоило. За дровами его крестьяне могли ходить лишь на особо отведенные делянки. И то среди соседей разрешение рубить дрова в господском лесу считалось неслыханным послаблением. Правду сказать, таких богатых лесов на соседских землях не было, там господа сами дрова покупали на вес.
Бертовин с парой спутников исчез среди подлеска, Рамон остался ждать. Долго скучать не пришлось: люди выволокли на дорогу парня и девушку.
Рамон хмыкнул было: заняться вам нечем, пусть их резвятся. Но следом за парочкой один из людей вынес наполовину ободранную косулю.
– Так, – произнес рыцарь, в упор глядя на парня. – Ты знаешь, что бывает с браконьерами? Девку-то зачем с собой потащил – больше посторожить некому было?
Крестьянин плюхнулся на колени:
– Не виноват я, господин. Мы в лес по другому делу шли. Свадьба осенью… дожидаться, что ли? А тут – в силках, дохлая уже… не утерпел, не пропадать же мясу. Пощади, господин.
– Дохлая, говоришь? – Рамон вопросительно посмотрел на Бертовина.
– Врет, – ответил тот. – Да сам посмотри: у нее горло перерезано. И теплая совсем.
Рыцарь не поленился спешиться, склонился к туше, сняв перчатку, прикоснулся к покрытой шкурой ноге. Выпрямился, пристально посмотрел на парня:
– Ну?
– Это не я! Мы на поляну вышли. Там человек какой-то был. Увидел нас, нож бросил и убежал. – Парень пополз на коленях, норовя обнять ноги. – Господин, пощади!
Рамон брезгливо отодвинулся.
– А шнур для силков тебе в мошну тоже какой-то человек подкинул? – поинтересовался Бертовин.
Крестьянин схватился за поясной кошель и понял, что попался. Взвыл, рухнул ниц.
– Девку-то зачем взял? – повторил Рамон. – Сторожить? Неужели больше некому было? Или впрямь думал, отговориться – мол, до свадьбы не дотерпели, а дома негде?
Не дожидаясь ответа, подошел к девушке, приподнял за подбородок, заглянул в лицо. Видно было, что ей понадобилось усилие, чтобы не шарахнуться прочь.
– Он и в самом деле твой жених?
– Да, господин, – прошелестела она.
Рамон перевел взгляд на парня:
– Отдай ее мне.
Девушка дернулась и тут же замерла, остановленная жесткой рукой.
– Будет ласкова – глядишь, и смилостивлюсь, – медленно проговорил рыцарь, не отрывая взгляд от перемазанного грязью, поросшего редкой бородкой лица.
– Забирай, господин, – вскинулся тот. – Делай что хочешь, только пощади!
Рамон долго молчал. Потом отпустил девичий подбородок, шагнул к парню.
– Что ты за мужчина, если готов откупиться честью своей женщины? Бертовин, этого – повесить. Она пусть идет.
– Господин! – теперь в ноги кинулась девушка. – Я буду ласковой, господин! Только отпусти его! Я сделаю все, что ты скажешь!
– Уходи, – отчеканил Рамон. – И быстро. Иначе мне, чего доброго, взбредет в голову отдать тебя моим людям.
Она охнула, подхватилась с колен, порскнула прочь. Двое подняли упирающегося парня, поволокли к дереву.
– Да чтоб ты сдох, сволочь!
– Сдохну, – ответил рыцарь. – Но позже, чем ты.
За спиной шевельнулся Хлодий:
– Рамон… господин, я прошу о милосердии.
– Нет, – не оборачиваясь, ответил тот.
Рамон взобрался в седло, тронул поводья, не дожидаясь, пока повисшее на веревке тело перестанет дергаться. Когда ветви деревьев скрыли повешенного, придержал коня, в упор глядя на оруженосца.
– Ты говорил о милосердии. Так вот, то, о чем ты просил, – это не милосердие. Он нарушил закон. Спусти это один раз, настанет и другой. Потом закона не станет вообще, а следом не станет и нас. Просто сожрут. Понял?
– Да. Но… зачем ты издевался над ним? Если не собирался его отпускать, зачем предлагал откупиться девчонкой?
Рамон усмехнулся.
– Хотел, чтобы ты увидел, до чего может дойти человек, пуще всего на свете ценящий свою жизнь. Увидел и запомнил.
Глава 2
С окрестных холмов лагерь было видно как на ладони. Низину у излучины реки покрывали яркие шатры в цветах рыцарских гербов, над шатрами реяли штандарты[4]. Ветер нес многоголосый гомон, лай собак, конское ржание.
Вблизи окружавший лагерь частокол выглядел не слишком добротно, а ворота оказались и вовсе распахнутыми.
– А где часовые? – изумился Хлодий
– Какие часовые? – хмыкнул Рамон. Оруженосец был прав, но то, что пишут в наставлениях для юношей, далеко не всегда совпадает с реальностью. – На западе все будет по-другому, но сейчас мы в своей стране. Так что пока ждем, когда все подтянутся, да в пути… сущий бордель на марше.
Словно в подтверждение его слов, за ближайшим полотнищем раздалась площадная брань. Из палатки вылетела рыдающая простоволосая девка, бросилась прочь.
Бертовин проводил ее взглядом.
– Госпожи здесь нет, мигом бы порядок навела.
– Только ее тут и не хватает, – проворчал Рамон. – Ладно, бери сына, идите за герольдом[5] маркиза, пусть покажет, где становиться. А мы пока здесь подождем.
Искать герольда долго не пришлось. Его шатер стоял недалеко от стяга маркиза, младшего сына герцога Авгульфа. По приказу отца тот возглавлял войско в пути. Человек в цветах герцога показал Бертовину площадку, отведенную для Рамона и его копья, дождался, пока оруженосец сходит за господином, поклонился:
– Маркиз хочет видеть вас у себя. В любое время, когда вы сочтете нужным.
– Хорошо, – кивнул Рамон. – Тогда передай, что я сейчас.
Он обернулся к своим людям:
– Устраивайтесь тут. Хлодий, меня не дожидайся. Когда вернусь – не знаю.
Он огляделся, приметил штандарт маркиза и направился к нему, стараясь не потерять стяг из виду. Вскоре показался и шатер из крашенной в цвета герба – золото и чернь[6] – ткани. Стоящий у полога латник поклонился:
– Господин ждет.
Рыцарь кивнул, шагнул за полотнище. Отвесил строго предписанный этикетом поклон.
– С каких это пор ты начал мне кланяться? – поинтересовался маркиз.
Рамон выпрямился, поднял взгляд на смеющееся лицо:
– Да кто тебя знает: за два года мог и вспомнить, что я как-никак твой вассал.
– Во-первых, моего отца. Я хоть и его наместник на этих землях, но все же не он. А во-вторых, брось эти церемонии. Здравствуй. Я скучал по тебе.
– Здравствуй, Дагобер.
Молодые люди обнялись.
– Садись, – продолжал маркиз. – Погоди, сейчас распоряжусь, чтобы принесли вина и больше никого не пускали. Рассказывай.
Рамон принял кубок у слуги, пожал плечами:
– Да не о чем рассказывать. Приехал. Отобрал у матушки дела. Никого не видел, ни о ком не слышал. Потом письмо пришло от герцога. Собрался и поехал.
Судя по всему, Дагобер и в походе не собирался отказываться от привычных удобств: стол выглядел тяжелым и добротным, стулья покрывала резьба, а посуда, которую слуги расторопно расставляли на столе, была серебряной.
– Я думал, останешься дома, кого из вассалов отправишь. Или щитовые деньги пришлешь.
Рамон подождал, пока маркиз возьмет с блюда кусок жаркого, потянулся за своей долей.
– Щитовые я сам собрал. Пригодятся. А вассалы… не больно-то и рвались после прошлого раза. Пусть их.
– Решил, значит, сам. Я бы отказался от дороги в один конец.
Оленина оказалась жестковатой, впрочем, проголодавшегося с утра Рамона такие мелочи не волновали. Тем более что вино было выше всяких похвал.
– Ну да, лучше сгнить в стенах замка. Фамильный склеп, безутешные родичи, которые не проронят и слезинки. Убитая горем мать, которая после смерти сыновей немедленно спровадит невесток[7] в монастырь, как уже проделала это с женами братьев своего мужа. Пусть без меня развлекаются. Не над моим телом. – Рыцарь поморщился, потом через силу улыбнулся: – Ладно, все это неинтересно. Считай, что я просто поскупился. Лучше сам расскажи, ты ведь только что с запада. Как там?
– Давно уж тихо. В городе. За стенами, бывает, пошаливают, но тоже нечасто. Отец всех вот так, – Дагобер поднял сжатый кулак, – держит. Присмирели.
Рамону не слишком верилось в разом присмиревших язычников. Когда он уезжал из Агена, люди старались не появляться на улицах после наступления сумерек. Но не спорить же. Вот приплывет, все своими глазами и увидит.
– Как там герцог?
– Жив-здоров нашими молитвами. Тебе каждую седмицу здравицу заказывает.
– Серьезно?
– Нет, вру, – фыркнул Дагобер. – И не притворяйся, будто не понимаешь, чем он тебе обязан.
Рамон пожал плечами:
– Можно подумать, у меня был выбор.
Он умолк: вспоминать не хотелось. Впрочем, когда это память считалась с чьими-то желаниями?
* * *
Город стоял в устье реки. На северном берегу – крепость, на южном – высокая башня. Еще одна башня высилась на маленьком островке посреди медленно текущей к морю мутной воды.
Город осаждали уже два года. Оставить его позади и двигаться дальше было бы сущим самоубийством – ведь Аген закрывал единственный путь из моря в глубь континента. Реку перегораживали толстые цепи, натянутые между башнями. Как оставить за спиной хорошо вооруженную крепость, которая не пропустит ни одного корабля?
По дороге сюда Рамон думал, что война – это битвы, каждодневные подвиги и слава, как же без нее. Но оказалось, что война – это неистребимая скука.
Дел у оруженосца герцога было достаточно: оружие, доспех, конь. Но эти будничные заботы занимали лишь время, не мысли. Полгода, пока шли непрерывные бои за западную башню, Авгульф не вмешивался в сражение, предпочитая, как и полагается полководцу, руководить издалека. Наконец башня пала, герцог собрался штурмовать остров с кораблей. Рамон обрадовался было, но и в этот раз сражение обошлось без него и господина. Ведь трудно назвать боем ожидание на корабельной палубе.
Он думал, что после падения башни войско двинется в глубь страны – не тут-то было. Герцог не хотел возвращать с таким трудом отвоеванный проход по реке язычникам. Мало-помалу его армия занимала северный берег, но снова и снова оруженосцу оставалось лишь наблюдать за боем издалека. Ничего не изменилось, и когда войска герцога переправились через реку, полностью отрезав Аген от остального мира.
Если бы не брат, Рамон бы свихнулся от скуки. Авдерик заглядывал по вечерам на часок, вытаскивал оруженосца (с разрешения господина, конечно) в свой шатер, рассказывал об очередном бое, который Рамон видел только издали, а то и вовсе не видел. Рыцари, правда, тоже не сами карабкались по штурмовым лестницам, на то есть пехота из простолюдинов. Всадники отбивали атаки войск, приходивших на помощь осажденным, охраняя лагерь. Но оруженосец герцога был лишен и этих сражений.
Странно, но именно здесь, в чужой стране братья стали ближе, чем за все предыдущие годы. Наверное, дело было в том, что они впервые оказались вместе. Авдерика, как это водилось во всех хороших семьях, в семь лет отдали на воспитание в более знатный род. С тех пор он возвращался ненадолго, и даже женитьба не смогла привязать юношу к родным стенам. Трудно испытывать какие-то чувства к девице, которую впервые увидел за две недели до свадьбы. Авдерик смеялся, говоря, что для забав есть доступные женщины, а супружеский долг следует исполнять редко, но метко. И в самом деле: как ни заедет домой, так через девять месяцев сын. Правда, как только речь заходила о детях, он мрачнел и враз менял тему. Рамон как-то спросил почему, на что брат резко ответил, мол, своих парней заведешь – поймешь, а не поймешь – тебе же лучше.
С Авдериком скучать не приходилось. С ним можно было посреди ночи отправиться ловить рыбу. Ничего, конечно, не поймать, но зато до одури накупаться в чуть парящей воде. Потом сидеть рядом у костра, напевая услышанную где-то песню, а то и вовсе отправиться к кострам наемников слушать их байки. С братом не приходилось постоянно следить за манерами и речью, как того требовала матушка. С ним не нужно было изображать скромность и услужливость, как полагалось делать оруженосцу рядом с господином. Рядом с Авдериком можно было просто жить, не оглядываясь ни на что.
В тот вечер Рамон в очередной раз вернулся поздно. Полстакана вина не хватило для того, чтобы опьянеть, но в сон непривычного к выпивке парня клонило изрядно. Вопреки обычному, он завалился в постель одетым: возиться в темноте с завязками и шнурками было слишком муторно, а зажигать огонь и будить герцога Рамону не хотелось.
Казалось, он сомкнул веки лишь на миг, когда вокруг разверзся ад. Крики, звук рогов, лязг железа о железо, Рамон вскочил, спросонья налетел на господина, опомнился, схватился за доспех. Успел подать герцогу гамбезон[8] и кольчугу, помог надеть шлем. На то, чтобы самому влезть в броню, времени не осталось. Оруженосец подхватил меч и вылетел из шатра вслед за господином.
В кромешной тьме были видны лишь мечущиеся силуэты: пешие, конные, где свои, где язычники – не разобрать. Герцог выкрикивал какие-то приказы, вокруг появились воины – большинство лиц казались смутно знакомыми. Потом на них откуда-то вылетели всадники.
Позже, как ни старался Рамон, он так и не мог вспомнить, что делал в ту ночь. Помнил только крики и обжигающее железо чужого клинка, помнил, как воинов вокруг становилось все меньше, как упал господин. Помнил сжимающий нутро страх и желание исчезнуть – куда угодно, только подальше отсюда. Но бежать казалось немыслимым: удрать, бросив господина? Рамон не знал, жив тот или нет, но невозможно, никак невозможно было оставить врагам даже мертвое тело. Бежать нельзя, спрятаться некуда, и оставался лишь щит да тяжелеющий с каждым ударом меч. Потом оруженосец понял, что вокруг уже никого из своих и, похоже, он станет первым мужчиной в их роду за последние пять поколений, который погиб, не дожив до двадцати одного.
А потом все кончилось. Налетевшая откуда-то с другого края лагеря волна конных воинов смела язычников, погнала их назад, оставив растерянного мальчишку среди тел.
Той ночью пять сотен язычников попытались прорваться в осажденный город. Они успели разнести частокол, пронеслись по спящему лагерю, убивая всех на пути. И сложили головы – все до единого.
Днем, когда Рамон, все еще оглушенный, сидел у постели бесчувственного господина, в шатер зашел Бертовин и попросил челядь отпустить оруженосца герцога. Рамон откинул полог, сморщился против солнца, оглядывая лагерь. Вокруг не осталось и следа ночного побоища – за полдня тела стаскали в ров, не забыв обобрать мертвых. Оружие и доспех стоят дорого, не зарывать же в землю.
– Что случилось? – спросил Рамон.
– Пойдем. – Бертовин вгляделся в лицо парня. – Как ты?
Рамон пожал плечами. Он не знал «как». Болел раненый бок: лекарь сказал, что в рубашке родился, еще бы чуть-чуть – и кишки наружу, а так – заживет. Саднил здоровенный синяк на плече, ныла сломанная рука, затянутая в лубок. Но хуже всего было затопившее душу вязкое безразличие. Как будто все чувства остались в прошлой ночи, наполненной смертью.
– Что случилось? – снова спросил он.
– Пойдем.
Он зашел вслед за Бертовином в шатер и замер, не понимая. Вгляделся в то, что лежало на ложе, перевел взор на воина.
– Подожди. Неправда. Ведь еще рано.
Бертовин молча покачал головой.
– Подожди… – повторил юноша. – Какое сегодня число?
В их роду не было принято отмечать дни рождения.
– Позавчера, – медленно проговорил Бертовин. – Позавчера ему исполнился двадцать один год.
* * *
Рамон мотнул головой, отгоняя воспоминания.
– А куда было деваться? Не бежать же. Вот оно все самой собой и вышло…
Дагобер опер подбородок о скрещенные пальцы:
– Хотел бы я, чтобы и у меня «сама собой» в пятнадцать лет появилась рыцарская цепь и спасенная прекрасная дева. Прямо хоть песнь слагай о деяниях храброго рыцаря.
– Хорош подначивать, – отмахнулся Рамон. – Какая еще прекрасная дева?
– А Лия – мальчик?
– Сдурел? Она ж дитя совсем!
Маркиз расхохотался:
– Очнись, это дитятко вошло в брачный возраст!
– Погоди. Ей сейчас должно быть… забыл. – Рамон покачал головой. – Впрочем, и никогда и не спрашивал. Любопытно будет посмотреть. Она обещала вырасти красавицей.
– Посмотри-посмотри. Глядишь, еще и потрогать соберешься.
– Отвяжись. Хватит с меня одной женитьбы.
– Так для этого дела жениться необязательно, – ухмыльнулся Дагобер. – Или еще и праведником решил заделаться?
– Да иди ты…
– Вот и замечательно. – Маркиз долил себе вина. – Значит, вечером составишь компанию: кроме девок в этой глуши развлечений никаких. Если хочешь, можешь кого-нибудь из своих парней взять: веселее будет. Или этого, родича своего блаженного.
– Эдгара? – Рамон на миг даже забыл о мясе. – Его каким ветром принесло?
– Так у меня ж скоро мачеха будет. Отец жениться задумал.
– А Эдгар здесь каким боком?
– Она дочь короля Белона. Церковный синклит потребовал: дадут разрешение на женитьбу, только если невеста примет истинную веру и душой и разумом. Совсем свихнулись: учить женщину богословию. В подробности я не вдавался, если интересно, спросишь у этого малахольного, он как раз учителем и едет.
Рамон кивнул. Признаться, до женитьбы сюзерена ему не было никакого дела. А вот повидать Эдгара… Но разговор следовало поддерживать до тех пор, пока Дагобер не отпустит. Впрочем, тот всегда отличался догадливостью.
– Вижу, ты с дороги и собеседник неважный. Вечером приходи.
– Непременно, – хмыкнул Рамон.
Палатка Эдгара стояла неподалеку, на выделенном для свиты маркиза месте. Рамон на правах давнего знакомого не стал окликать снаружи, а просто вошел. Шатер оказался пустым.
Рамон увидел расстеленный на земле рядом с небольшим сундуком плащ, хмыкнул – парень, похоже, так и продолжает жить в аскезе. Окинул взглядом складной стул и такой же походный стол с лежащим раскрытым молитвенником. Эдгар, как всегда, витает где-то в облаках. Книга даже в простой кожаной обложке стоит полдюжины овец, по лагерю болтается толпа народа, включающая приблудных бродяг и гулящих девок, – а ему и дела нет. Сперва стащат, потом поймут, что поблизости не продать том в серебряном окладе, инкрустированном рубинами.
Молитвенник этот Рамон подарил Эдгару два года назад, когда тот приехал на каникулы. Матушка, помнится, когда узнала, устроила скандал: вещь, принадлежавшая отцу и старшему брату, по ее мнению, не должна была достаться «этому». Эдгара она откровенно недолюбливала. Впрочем, не у всякой женщины хватит сил постоянно терпеть в доме живое свидетельство неверности мужа, даже если в подобных вещах у нее нет права голоса. Надо отдать ей должное: грамоте Эдгара учили наравне с другими детьми, а когда наставник заметил, что парень способен к наукам, его тут же отправили в столичную школу. Там быстро приметили «остропонятливого» ученика, и дальше путь был предначертан: университет, сан – без него карьеру ученого не сделать, – степень. Или, как вышло у Эдгара, – ученая степень и лишь потом принятие сана. Рамон искренне не понимал, ради чего нужно отрекаться от жизни. Эдгар пытался объяснить, что только после пострига и начнется настоящая жизнь, полная любви и служения, но так и не преуспел, в конце концов обозвав Рамона «упертым язычником». Тот фыркнул, сообщил, что оголтелому фанатику все кругом кажутся язычниками. И что если бы Господь и в самом деле хотел, чтобы его дети отреклись от всех плотских радостей, то он создал бы их бесполыми и не имеющими рта… ну и прочих органов, которые очищают тело от того, что остается в нем после любого чревоугодия. И да, мозгов бы он их тоже лишил, ибо всякий грех прежде всего порождение сладострастного разума. Эдгар начал было возмущаться, но увидев, что «упертый язычник» откровенно хохочет, рассмеялся вместе с ним. Больше они о таких вещах не говорили.