Надежда обретенная и изобретенная. Эпистемология добродетелей и гуманитарная экспертиза биотехнологий
000
ОтложитьЧитал
Предисловие
Слово «надежда» имеет множество значений, но в этой книге я остановлюсь только на двух, которые называю «обретенной надеждой» и «изобретенной надеждой». Оба эти значения связаны с важными направлениями развития двух философских традиций: эпистемологии добродетелей и философии гуманитарной экспертизы. Следуя этим традициям, я пишу о главной проблеме книги – о роли надежды в научнотехническом исследовании и в оценке результатов такого исследования. Надежда, обретенная учеными, занимавшимися созданием антибактериальных средств на основе вирусов-бактериофагов в первой половине XX века, позволила этой линии развития биомедицинских технологий преодолеть внешние вызовы и справиться с нестабильным характером самих вирусов. Созданные в результате технологии стали источниками надежд для многих больных тяжелыми бактериальными инфекциями. Надежды на нестабильно работающие технологии могут стать – и зачастую уже становятся – столь же важным аспектом экспертной оценки технологий, как и связанные с их применением риски. Ни одна из этих составляющих не может быть сброшена со счетов, и ни одна из них не отрицает другую.
Сегодня тематика надежд на технологию в условиях нестабильности биологических или экологических систем – одна из наиболее обсуждаемых в мире. В этой связи философское исследование этих вопросов кажется особенно актуальным.
Эта книга преследует три основные цели. Во-первых, предложить казус развития терапии бактериофагами в 1920–40-х годах в СССР для рассмотрения в рамках философии науки и социальных исследований науки и технологии (STS). Россия и по сей день остается одним из мировых лидеров в области использования вирусов-бактериофагов для лечения инфекций, нечувствительных к антибиотикам. Возможно, это удалось потому, что уже столетие назад разработчики фаговой терапии выступили предвестниками постнеклассической науки. Свои главные надежды они возлагали на саморазвивающийся характер взаимоотношений иммунной системы человека и вирусов-бактериофагов. Сами вирусы, о структуре которых тогда было известно крайне мало, уже воспринимались создателями фаговой терапии как «человекоразмерные» объекты. Работа с ними потребовала от исследовательских коллективов проявлять качества, которые кажутся актуальными и в рамках сегодняшней биотехнонауки.
Во-вторых, в книге значительное внимание уделено важным для исследователей интеллектуальным добродетелям и показано, что надежда занимает особое место среди других качеств познающего индивида или коллектива. Для изучения таких качеств в книге используется ресурс эпистемологии добродетелей – относительно молодого[1], но уже заработавшего серьезный авторитет направления современной философии. Эта линия аналитической эпистемологии была избрана мной не только из-за ее бурного развития в последние годы. Произошедшая в рамках эпистемологии добродетелей смена фокусировки с вопроса «Что такое знание?» на «Как возможно достичь эпистемических благ?» сближает ее и с классической философией науки, и с проблематикой гуманитарной экспертизы научно-технических инициатив. Не случайно, зародившаяся в рамках этой традиции эпистемология исследования (inquiry epistemology) – в книге среди прочих представлен и ее авторский вариант – в последние годы привлекает внимание все большего числа современных философов[2]. Именно в рамках этой линии рассуждения я пытаюсь продемонстрировать, что исследовательская надежда дает возможность проявиться всем остальным эпистемическим добродетелям, стабилизирует коллективный субъект познания и, наконец, позволяет работать с изменчивыми объектами вроде вирусов-бактериофагов. При этом под надеждой, обретенной исследователями, я понимаю не столько некий позитивный сценарий, сколько возможность и желание познающего агента положиться на способности других. Среди примеров таких способностей вполне ожидаемо есть интеллектуальные качества коллег-ученых, но, кроме того, и возможность терапевтически применяемых вирусов-бактериофагов «узнавать» патогенные бактерии, приспосабливаться к меняющимся условиям человеческого организма. Такая обретенная исследователями надежда продолжает жить в их изобретениях, распространяясь вместе с технологией.
Соответственно, в-третьих, в книге поставлен вопрос об отношении гуманитарной экспертизы к такой воплощенной в технических артефактах надежде. Экспертам, занятым поиском и минимизацией социальных и гуманитарных рисков[3], не стоит упускать из виду и надежды людей на определенную технологию. Ведь эти надежды имеют самостоятельное гуманитарное значение. При этом важно, что существование таких надежд не противоречит актуальному научному знанию и они в большей степени вызваны к жизни конкретным изобретением – пусть еще требующим доработки, а не исключительно распространяемым по медийным каналам ожиданием научного прорыва. В качестве примеров такой «изобретенной» надежды в книге фигурирует современный опыт использования фаговых препаратов для лечения инфекций, с которыми не способен справиться ни один из имеющихся антибиотиков. Но гораздо подробнее рассмотрен казус одобрения медицинскими экспертами нестабильно действующего иммунотерапевтического препарата, при том что никакое другое средство не могло дать надежду на столь долгую ремиссию при онкологических заболеваниях.
Книга состоит из двух частей. В первой из них, посвященной надежде, обретенной исследовательским коллективом, решаются первые две из трех описанных выше задач. Во второй – исследуются те значения, которые в рамках гуманитарной экспертизы могут приобретать надежды, возлагаемые на изобретения. Эти части отличаются не только по предметам рассмотрения, но и по подходам, и по языку. Многие поднятые в книге темы могли бы быть исследованы и в другой оптике: например, рассматриваемая в третьей главе проблема стабилизации познающего коллектива может быть поставлена и на языке социальной теории, и в рамках берущей начало с работ Людвига Флека программе социальных исследований науки и технологии, и в еще нескольких контекстах. Но именно язык эпистемологии добродетелей позволяет поставить вопрос о факторах, позволяющих отдельной исследовательской традиции прийти к существующим результатам, несмотря на внешнее давление и нестабильность исследуемых объектов. (Именно с такими проблемами сталкивались разработчики фаговой терапии.) Кроме того, такая постановка вопроса позволяет в поле философии науки пользоваться ресурсами современной эпистемологии. А главное, мне представляется важным поставить его в рамках русскоязычной философии, отталкиваясь от истории отечественной науки. Вторая часть книги посвящена надежде как фактору гуманитарной экспертизы биотехнологий. Она отталкивается от результатов первой главы: благодаря надежде, обретенной исследователями, стали возможны изобретения, с которыми связаны надежды их потенциальных пользователей. Во второй части значительно меньше используется словарь эпистемологии добродетелей – традиция философствования на тему гуманитарной экспертизы, заданная текстами Бориса Григорьевича Юдина, подталкивает к экономии концептуальных ресурсов.
Однако комплексный характер рассматриваемых проблем налагает ограничение и на это стремление. Надежда, обретенная исследователем, создающим препарат на основе бактериофага, и надежда, питаемая «простым человеком» в отношении этого изобретения, всегда связаны друг с другом. Отчасти потому, что исследователь может быть таковым, если он не отбрасывает полностью факт того, что и он является «простым человеком»[4]. Изобретенная надежда, питаемая последним, всегда может быть рассмотрена как продолжение надежды и других качеств коллективного или индивидуального познающего агента. Но при этом исследовательская надежда – готовность познающего положиться на способности человеческих и нечеловеческих агентов – обретается через предощущение изобретенной надежды, которую свяжет «простой человек» с результатом познания. В этом отношении интеллектуальные добродетели, даже будучи распределены среди членов исследовательского коллектива, всегда остаются «феноменологически конкретными» для них и для коллективного агента в целом.
Желание передать эту конкретность радостей и надежд исследования и было главной движущей силой при подготовки этой книги – тем, что объединяет все три цели, описанные в начале предисловия.
На обложке этой книги размещен фрагмент гравюры Питера Брейгеля Старшего «Умеренность» из серии «Семь добродетелей». Несомненно, художник имел в виду прежде всего моральные качества людей. Однако в подписи к этой работе он предостерегает нас и от «отвратительной жадности», заставляющей жить в темноте и невежестве, то есть описывает плоды эпистемических пороков. В разные эпохи исследовательская надежда была наиболее тесно связана с разными вещами: с познанием «всеобщей гармонии» во времена Брейгеля, и с преодолением безвыходных ситуаций на заре постнеклассической науки. Но, во-первых, эти исторически разнесенные смыслы могут оказаться ближе друг к другу, чем кажется. А во-вторых, лучшим антонимом для исследовательской надежды вне зависимости от эпохи мне хочется признать не лень по отношению к познанию, а именно заклейменную Брейгелем интеллектуальную скупость, заставляющую жить во тьме.
* * *
Для читателей, желающих выбрать свой маршрут чтения, более подробно остановлюсь на структуре книги. Первая глава «Надежда на помощь вирусов. Фаговая терапия» посвящена изложению истории фаговой терапии в СССР в первой половине XX века. К философскому обсуждению этого казуса я возвращаюсь на протяжении всей первой части книги. Вторая глава «Эпистемические добродетели, научное исследование и технический прогресс» содержит краткое введение в эпистемологию добродетелей и более подробный обзор возникшей в ее контексте исследовательской эпистемологии. В ее завершении предложена авторская версия эпистемологии исследования. В третьей главе «Надежда на других и надежда с другими. Коллективные исследовательские добродетели» акцент сделан на «всегда-уже» социальном характере эпистемической надежды. Там же я разрабатываю понятие «надеющееся сообщество» и провожу его сопоставление с концептом «коллективный субъекта познания». В четвертой главе «Справляясь с нестабильностями. Надежда и способности других» я исследую те методологические ресурсы, благодаря которым исследователи могут упорно возвращаться к разработке технологии, даже если все предыдущие попытки не позволили создать «стабильно работающий» артефакт. Само понятие «способности» (capacities), заимствованное у философа науки Нэнси Картрайт, я использую и в пятой главе «Экспертиза как опыт пребывания с проблемой». В ней речь идет о том, что проблема, для решения которой не хватает эпистемических ресурсов, не может быть выведена за пределы экспертизы. В качестве одного из способов такого удержания внимания предложен «экологический взгляд» на развивающиеся биотехнологии. В шестой главе «Экспертиза для надежды» рассмотрен казус принятия регуляторного решения в сфере биомедицины, в рамках которого эксперты принимают во внимание и надежды, возлагаемые пациентами на нестабильно, но, подчас, крайне эффективно работающее средство лечения. В седьмой главе «Экспертиза против надежды» приведен противоположный пример – игнорирования «человекоразмерных» характеристик биомедицинской технологии.
Три приложения к первой и второй частям книги направлены на то, чтобы в эссеистичной форме раскрыть те интуиции, которые двигали мной при подготовке книги.
1
Надежда обретенная
Эпистемология исследования и коллективные интеллектуальные добродетели
Глава 1
Надежда на помощь вирусов. Фаговая терапия
Расцвет и несостоявшийся упадок фаговой терапии
В 1917 году канадский бактериолог Феликс Д’Эрелль предположил, что дизентерия может быть вызвана совместным действием бактерии и вируса. Шигелла – бактерия, которая и сегодня признана (действующим в одиночку) возбудителем этой болезни, – уже была известна в то время. К колониям шигелл Д’Эрелль добавил фильтрат, содержащий, по его мнению, дизентерийные вирусы, при полном отсутствии бактерий и иных микроорганизмов. Смесью шигелл и вирусов исследователь собирался заразить лабораторных животных. Но внезапно бульон, содержавший колонии болезнетворных бактерий, стал прозрачным. Д’Эрелль предположил, что виновником их гибели был некий ультрамикроб.
Другие ученые сразу же начали оспаривать как эту гипотезу, так и приоритет Д’Эрелля. Одним из первых в дискуссию вступил британец Фредерик Туорт, который в 1915 году опубликовал статью с описанием поражения колоний стафилококков неизвестным микроагентом. Впрочем, первое упоминание «самопроизвольного» лизиса бактериальных колоний содержится в трудах российского микробиолога Николая Гамалеи еще в 1897 году. Сотрудники Пастеровского института в Париже настаивали, что причиной описанного Д’Эреллем лизиса был неизвестный энзим – растворяющая бактерии белковая молекула[5]. Тема лизиса бактерий неизвестным микроагентом становится громкой, и всего за несколько лет количество публикаций по ней переваливает за 4 тысячи. Д’Эрелль приобретает такую известность, что будущий нобелевский лауреат, американский писатель Синклер Льюис использует его в качестве прототипа заглавного героя романа «Эрроусмит». Эрроусмит – молодой врач, сначала вынужденный отправиться практиковать в деревню, где он спасает стада местных фермеров от поразившей их эпизоотии, чем заслуживает признание. Несколькими годами позже он предотвращает эпидемию чумы на Карибских островах. Роман получил Пулицеровскую премию в 1926 году – примерно в то же время Д’Эрелль организовывал компанию по выпуску фаговых препаратов. Однако сложности с их производством, низкий уровень микробиологической диагностики вкупе с трудностями медицинского применения бактериофагов привели компанию к краху, а ее создатель утратил авторитет в научном мире. Вероятно, эти неудачи стали стимулами для того, чтобы начать сотрудничество с советским Институтом бактериофага, основанным в Тбилиси Георгием Элиавой.
В том же 1917 году, когда Д’Эррель отметил непонятный лизис колоний шигелл, независимо от него в турецком городе Трапезунд грузинский врач Георгий Элиава – также случайно – обнаруживает бактерицидное действие воды из реки Кура. Уже в следующем году он отправляется работать в Институт Пастера, где встречается с Д’Эреллем. Вдохновленный идеями последнего он находит солидную поддержку советской власти и в 1923 году основывает Институт бактериофага.
Этот институт существует и по сей день. В Европе и США неудачи фармкомпаний, пытавшихся изготовить простые в применении и эффективные фаговые препараты, наложились на триумф антибиотиков в начале 1940-х годов. Соответственно, о бактериофагах как о лечебном агенте забыли более чем на полвека. Лишь недавно вспомнить о них заставила возрастающая угроза антибиотикорезистентности – приобретение устойчивости патогенных бактерий даже к самым современным антибиотикам признано угрозой планетарного масштаба. В СССР, России и некоторых других постсоветских странах изучение свойств бактериофага не прерывается уже столетие. В России разрешены к клиническому применению чуть больше десятка фаговых препаратов, обычно их используют, когда не осталось других альтернатив. Это важные средства, дающие надежду сотням пациентов, однако назвать их применение триумфом фаговой терапии нельзя. Цели, которые ставили перед собой Элиава и Д’Эррель, не достигнуты до сих пор. Бактериофаги оказались сложным и непослушным объектом изучения, еще сложнее оказалось заставить их работать в интересах пациентов с бактериальными инфекциями.
Что же двигало коллективами исследователей, на протяжении столетия имеющих дело с изменчивым и непредсказуемым объектом? Двигало, несмотря на то что им не удавалось ни сформулировать революционных научных закономерностей, ни создать широкий ряд новых технологий? Этим вопросом мы и займемся в первой части книги. Ответ на него – понятие надежды как эпистемической добродетели – будет складываться из элементов, которые порой далеко отстоят от его изначальной формулировки, которая, кстати, тоже требует пояснений. Мы отнюдь не хотим сказать, что исследования бактериофагов закончились познавательным провалом или серией технологических неудач. Наоборот, история фаговой терапии полна удивительных открытий и примеров крайне технологичной персонализации медицинской помощи во фронтовых условиях. При этом исследователи отказывались отбросить ту сложность и ту нестабильность изучаемых объектов и процессов, с которыми мы не можем справиться и по сей день. Разумеется, вместе со сложностью и нестабильностью пришлось бы отбросить и сам бактериофаг, и надежды на разработку фаговой терапии – ребенок был бы выплеснут вместе с водой, но нельзя сказать, что этот ребенок догоняет в активности и уровне развития другие «высокотехнологичные» разделы медицины, например иммунотерапию раковых опухолей и иных заболеваний.
Проблемы, с которыми сталкивались исследователи бактериофага в 1920–30-х годах, во многом схожи с теми, что стали актуальны в 2020 году в связи с пандемией коронавирусной инфекции. До конца не ясно, какие факторы в основном влияют на ее распространение. Нет исчерпывающего понимания, как коронавирус ведет себя в организме человека и какими средствами можно воздействовать на патологические процессы. К тому же непонятно, до какой степени сам инфекционный агент способен изменяться. По крайней мере, по состоянию на лето 2020 года, на все эти вопросы в научной литературе существуют разные ответы.
В нашем историческом примере вирусу уготована роль средства лечения, но в 1920–30-х годах эпидемиологи точно так же дискутировали о факторах, приводящих к вспышкам инфекции в определенном месте. Они также весьма смутно представляли себе пределы изменения болезнетворных бактерий. Решавшие задачи, поставленные сложной эпидемиологической ситуацией, исследователи бактериофага также не понимали, какую роль изучаемые ими вирусы способны играть в организме, пораженном бактериальной инфекцией. Не все из них были даже уверены, что имеют дело с вирусом.
Итак, сначала мы рассмотрим две сферы неопределенности, которыми эпидемиология 1920– 30-х годов напоминает сегодняшние проблемы с пандемией:
1. Пределы изменчивости болезнетворных бактерий.
2. Факторы возникновения вспышек инфекции и развития эпидемии.
Ответы, предложенные наукой того времени, формировали медицинские и биологические представления, в рамках которых исследователи фага имели дело уже с собственными неопределенностями:
3. Что такое бактериофаг?
4. Благодаря чему он способен оказывать терапевтическое действие в зараженном организме и какие факторы препятствуют этому?
Последние два вопроса, обозначенные цифрами три и четыре, будут рассмотрены во второй половине настоящей главы.
Изменчивость бактерий и нестабильное положение эпидемиологии
Ранние публикации известной исследовательницы истории медицины Ольги Амстердамски посвящены практикам, с помощью которых эпидемиологи начала XX века справлялись с «нестабильностями» объекта исследования. Но об этом речь будет вестись чуть ниже. Интересно, что ее поздние работы посвящены уже другой стабилизации – дисциплинарных границ эпидемиологии. Не соприкасаясь с клинической медициной, эпидемиологи в Западной Европе и США оставались специалистами в строгих костюмах и лакированных ботинках, в то время как лабораторный халат становился символом научности. И если в самом начале прошлого века лабораторная наука не была достаточно сильна, чтобы угрожать дисциплинарному статусу эпидемиологии, то уже в 1920-х годах представители последней были вынуждены справляться с претензией бактериологов на исчерпывающее понимание развития эпидемий[6].
Структура первых двух разделов книги чем-то напоминает творческую эволюцию Амстердамски: от проблемы стабилизации объекта исследования к сохранению устойчивости коллективного субъекта познания. Однако в случае с изучением бактериофага угроза устойчивости исследовательских коллективов исходила не от «внешних» претензий коллег-ученых, а от неудач в стабилизации изучаемого объекта.
Отметим также, что Амстердамска исследует в основном историю здравоохранения в Британии и США. При этом для советской эпидемиологии 1920–30 годов характерна одна особенность, характеризующая базовые знания исследователей бактериофага, а также обозначающая сферу применения полученных ими результатов. В отличие от западных коллег советские эпидемиологи зачастую были облачены в белые халаты и имели серьезный опыт в микробиологии. То есть в СССР знания о бактериях как о болезнетворных агентах были теснее связаны с медицинской статистикой и географией распространения инфекции. Амстердамска же, повторюсь, описывает «приграничные конфликты», ведшиеся эпидемиологами и бактериологами (микробиологами) на границе этих дисциплин. Причем в наступление чаще шли именно последние.
К тому же и среди видных американских эпидемиологов есть ученые, внесшие существенный вклад в бактериологические методы диагностики инфекций. Например, Уэйд Хэмптон Фрост (1880–1938), которого иногда называют «отцом эпидемиологии», будучи чиновником в сфере здравоохранения и главой департамента эпидемиологии в Университете Джонса Хопкинса, разрабатывал и внедрял микробиологические методы оценки качества воды и вероятности вспышек тифа[7].
Однако в Советском Союзе связи между эпидемиологами и микробиологами были еще теснее. Основатель первой в стране кафедры эпидемиологии Виктор Берман (1897–1969) был учеником известного микробиолога Оскара Гартоха. Собственно, из возглавляемой последним кафедры микробиологии затем и выделилась кафедра эпидемиологии. Сам Берман на протяжении всей жизни сочетал микробиологические, иммунологические и эпидемиологические исследования[8]. Изданный в 1936 году под его редакцией «Курс частной эпидемиологии» – первое в СССР пособие по эпидемиологии отдельных заболеваний – открывается разделом об изменчивости микробов[9].
На момент выхода книги дискуссия об изменчивости была в самом разгаре. Прошло уже восемь лет с момента публикации нашумевшего исследования британского бактериолога Фреда Гриффита о циклических изменениях пневмококков[10]. Теория циклических изменений бактериальных клеток на тот момент не выглядела менее обоснованной, чем догма Коха о мономорфизме бактерий.
В чем суть обоих воззрений? Авторитет Роберта Коха и его школы позволял в течение 20–30 лет отметать все сомнения в том, что виды патогенных бактерий представляют собой стабильные формы, мало чем отличающиеся в этом смысле от макроскопических многоклеточных организмов. Бактерии могут меняться, но медленно и незначительно – все остальные мнения могут быть маркированы как «ламаркизм» и благодаря этому маргинализованы. Но в конце 1910-х начинают проводиться эксперименты, демонстрирующие изменения бактериальных колоний – исследования этих нестабильностей во многом сделали Амстердамску значимой фигурой в истории науки. По ее словам, за период с 1918 по 1934 год в шести ведущих микробиологических и медицинских англоязычных журналах («Journal of Bacteriology», «Journal of Infectious Disease» и т. д.) появилось 28 публикаций, описывающих достаточно скоротечные изменения в форме и структуре бактерий и в их обмене веществ. Статей, опровергавших эти «циклогенетические» представления, в тех же изданиях вышло всего 18[11]. Эти быстрые и радикальные изменения зачастую мыслились как нормальный ход смены бактериальных поколений, «природное» свойство микроорганизмов, которого достаточно для объяснения вспышек эпидемий. Интересно, что в специальной англоязычной литературе крайне редко ставился вопрос о различении «естественных циклов» жизни бактерий и их адаптации к условиям роста в питательной среде чашки Петри. Есть предположения о том, что ясно проводить различие между мутациями и приспособлением микробиологи стали лишь в 1940-х годах[12].
Уже упоминавшаяся статья Гриффита была одной из опорных точек спора об изменчивости. Имея за плечами опыт изучения возбудителей туберкулеза, Гриффит настаивал, что потеря вирулентности связана с естественной утратой бактериями полисахаридной оболочки в череде поколений. Колонии таких утративших опасность пневмококков он описывал как шероховатые (или грубые, rough), вирулентные же колонии оставались гладкими (smooth). Это чередование шероховатых и гладких форм Гриффит счел достаточным для объяснения эпидемических вспышек[13]. Поэтому считается, что в «пограничном конфликте» между эпидемиологами и бактериологами он выступил на стороне последних.
По прочтению раздела «О пределе вариабельности микробов» складывается впечатление, что Виктор Берман не замечал этого конфликта, или по крайней мере не считал эту войну, ведшуюся на Западе, своей. Он отдает должное экспериментам Гриффита и считает, что подобные исследования еще могут прояснить многие особенности патогенных бактерий. Но он настаивает, что в этих и подобных им работах об изменчивости демонстрируется, что бактериальные клетки способны реагировать на разнообразные средовые факторы – например, на физико-химическое и биологическое окружение. Несмотря на широту диапазона этих изменений, сами бактерии легко возвращаются в прежнее патогенное состояние, приспосабливаясь к новым условиям среды[14]. Эта позиция в целом соответствует современным микробиологическим представлениям, что, однако, не имеет значения собственно для нашей весьма грубой реконструкции исторического казуса. Интересно скорее то, какие непохожие роли отводились бактериофагу в рамках разных микробиологических воззрений. Переходя ко второй из обозначенных выше неопределенностей, сначала сконцентрируемся на понимании роли бактериофага во вспышках эпидемий, а затем уже приведем краткие примеры объяснительных моделей в советской эпидемиологии 1920–30-х годов.