bannerbannerbanner
Название книги:

Срыв (сборник)

Автор:
Роман Сенчин
Срыв (сборник)

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+
Проза жизни

Елтышевы

Глава первая

Подобно многим своим сверстникам, Николай Михайлович Елтышев большую часть жизни считал, что нужно вести себя по-человечески, исполнять свои обязанности, и за это постепенно будешь вознаграждаться. Повышением в звании, квартирой, увеличением зарплаты, из которой, подкапливая, можно собрать сперва на холодильник, потом на стенку, хрустальный сервиз, а в конце концов и на машину. Когда-то очень нравились Николаю Михайловичу «Жигули» шестой модели. Мечтой были.

Что-то, конечно, сбывалось. Дали двухкомнатную квартиру; правда, получая ключи, ни сам Николай Михайлович, ни жена не придали значения тому, что квартира эта ведомственная, – просто радовались. Квартира была просторной, казалась огромной, и двое сыновей, девятилетний Артем и шестилетний Денис, даже носясь по ней ураганом, разбрасывая игрушки, не мешали, не путались под ногами как раньше. Каждому было в квартире место… В звании худо-бедно, но повышали – от сержанта до старшего лейтенанта Николай Михайлович продвигался почти в соответствии с выслугой лет. И зарплата тоже позволяла подкапливать, и в восемьдесят седьмом купили машину, пусть не шестую модель, а третью, с рук, с пробегом сорок тысяч километров, но все же… Плохо, что место под гараж долго не давали – стояла машина во дворе, постепенно поедаемая по низу кузова ржавчиной. Зато потом удалось купить гараж готовый – заливной, с печкой, подвалом, смотровой ямой. Отличный гараж. А когда «жигули» износились – продали на запчасти, добавили денег, взяли «Москвич» двадцать один сорок один.

Да, до поры до времени жизнь текла пусть непросто, но в целом правильно, как должно. Вместо черно-белого «Рекорда» появился сначала цветной «Рубин», а потом «Самсунг»; вместо громоздкого фанерного серванта – высокая изящная вместительная стенка. Старший сын, Артем, закончил школу, и не восьмилетку, как когда-то Николай Михайлович (вынужден был идти работать – матери четверых детей было не прокормить), готовился поступать в пединститут, на истфак; младший учился в школе неплохо, боксом занимался. Жена работала в центральной библиотеке города…

Тот момент, когда, как в сказке про богатыря, нужно было выбрать путь, по которому двинуться дальше, Елтышев проспал. Точнее, не момент это был, а несколько тягостных и в то же время суматошных, переломных, как оказалось, лет. Да и не спал Николай Михайлович, а наблюдал, взвешивал, примеривался, не веря, что ход жизни ломается всерьез и появляется шанс вырваться вперед многих.

Позже, больно сжимая кулаки, Николай Михайлович вспоминал, как ему предлагали увольняться со службы, «заняться делом», «вступить в долю», как появлялась то одна, то другая возможность действительно изменить судьбу. Но он не решался. Может, и правильно поступил – нескольких человек из тех, кто предлагал, быстро не стало, убили, еще нескольких посадили, но некоторые жили теперь так, что не подойти – они на другом уровне. Хм, как в сложной компьютерной игре, на выигрыш в которой можно потратить годы… Да, не согласившись пойти с ними, испытать те опасности, что ждали на пути к настоящему, теперь приближаться к победителям Елтышев не имел права. Нужно было или смириться со своей участью, или попробовать их догнать, а значит, стать их конкурентом, соперником. Правда, исчезли уже те возможности, какие были в начале девяностых, когда с нуля – горлом, кулаками, за бутылку коньяка – можно было завести свое дело. Открыть бизнес. Да и возраст… Пятьдесят все-таки.

Постепенно росло, обострялось раздражение. Раздражала съежившаяся от вещей и выросших сыновей, располневшей жены квартира; раздражало гудение газовой колонки, которой когда-то, после житья в бараке, так радовались; раздражала служба, однообразная, отупляющая, несмотря на все усилия, не приносящая нормальных денег; раздражали дорогие машины на улицах, нарядные витрины, пестрые людские ручьи на тротуарах. И самое обыденное раздражало: каждый вечер, раздевшись, ложиться в кровать, зная, что уснет нескоро; еда раздражала, вся какая-то безвкусная, пресная, но которую необходимо запихивать в рот, разжевывать попорченными зубами, глотать; шнурки раздражали, выщербленная бетонная лестница в подъезде… «Вот так всё это и будет, – долбилось в мозгу чугунной гирькой, – так и будет». И иногда вдруг прокалывала боязливая, почти старческая мысль: «Лишь бы не хуже».

Но многие завидовали Николаю Михайловичу. После длинной очереди, нешуточной борьбы ему удалось получить должность, считавшуюся блатной: дежурный по вытрезвителю. И поначалу Елтышев радовался каждому дежурству – дежурил сутки через трое, – ожидал чего-то чудесного… Да нет, не «чего-то», а вполне реального пьяного вусмерть богатея с набитыми деньгами карманами.

Случаи такие, если верить вытрезвительским преданиям, бывали, и тогда дежурные сами в мгновение ока становились богатыми. А один за пару месяцев собрал таким образом себе на «тойоту»…

Елтышеву не то чтобы совершенно не везло, но приработок был неизменно мелким, оскорбительно убогим, и дежурство в основном уходило на пустую грязную возню с подзаборными алкашами. И в конце концов он потерял веру в счастливый случай, на дежурство шел через силу, с чувством обиды. Обиды, хоть и старался в этом не признаваться, на самого себя.

Та, как оказалось, последняя смена началась обыкновенно – к пяти часам вечера двадцать четвертого апреля две тысячи второго года выспавшийся, плотно пообедавший, но какой-то застарело усталый Елтышев вошел в дежурное помещение.

Вытрезвитель размещался в самом центре города, но со стороны был неприметен – так, одноэтажное серое зданьице с маленькими пыльными окнами. Но знающие, что находится здесь, старались обходить его подальше, тем более если были подшофе. И только милиционеры, врачи и родственники попавшихся шли сюда прямой дорогой, открывали толстую деревянную дверь и на время исчезали в темном, душном, жутковатом мирке…

В дежурке по разные стороны стола сидели старлей Пахомин, у которого Елтышеву предстояло принять суточную вахту, и парень лет двадцати пяти. Парень съежившийся, словно замерзший, лицо кислое.

– Ты пойми, – негромко, но убедительно, веско говорил Пахомин, – что выйти отсюда ты можешь, только уплатив штраф. Э? Двести шестьдесят четыре рубля. Сто двадцать у тебя имеется при себе. Нужно еще… Э-э… Еще сто сорок четыре. Округляем – сто пятьдесят. Э?

Николая Михайловича раздражало это дебильноватое пахоминское «э», но и сам он – замечал за собой – в разговоре с такого рода клиентами то и дело употреблял нечто подобное. Чтобы понятней было.

– Ну я же говорил сколько раз, – замямлил парень, – у меня нету…

– Найди, – перебил Пахомин. – Займи. Есть родственники, знакомые. Мы тебя свозить даже можем. Э? Мы возим.

Парень подвигал плечами. Молчал.

– С-слушай, – Пахомин начал терять терпение, – у тебя ни паспорта нет, никаких документов. В курсе – э? – я тебя могу на трое суток оформить. До выяснения личности. Как?

Парень молчал.

Николай Михайлович приподнял руку, взглянул на часы. До начала дежурства оставалось двадцать минут. А еще надо дела принять.

– Слушай, Виталий, – обратился он к Пахомину нарочито небрежно, даже как-то с веселинкой, – а вези его в отдел и оформляй на пятнашку. Чего нянчиться? Акт составите, что оказывал сопротивление, тут всю ночь колобродил…

Пахомин подхватил:

– Да, пускай пометет улицы, а лучше – сортиры попидорит. Я позабочусь. Э? – Захлопнул папку с квитанциями. – Давай поднимайся, – велел парню, – поехали в ГОВД. Там ночь перекантуешься, а завтра – суд.

– Ну, это, – парень испугался, – я же…

– Чего еще? – Старлей распалял себя. – Давай- давай.

– У меня тетка… У нее можно попробовать. Но она убьет.

– Кого это убьет? – показно насторожился Елтышев.

– Ну, меня. Что я здесь…

– И правильно. Пить надо меньше. А оплату услуг медвытрезвителя еще никто не отменял. Э? – Пахомин обернулся к курящему возле обезьянника сержанту. – Серег, свози уважаемого. Далёко тетка-то живет?

– Да нет, не очень. За автовокзалом там…

– И ладушки. Найдешь сто пятьдесят рублей – возвращаем вещи, и гуляй-отдыхай.

Сержант вывел парня. На улице завелся «уазик».

Пахомин изможденно отвалился на спинку стула, прикрыл глаза.

– О-ох-х…

– Как оно? – зная ответ, из приличия спросил Елтышев.

– Да хреново. Одна нищета опять… Спать хочу… Еще этого мутанта ждать.

Елтышев покивал.

– Давай дежурство пока приму.

– Дава-ай.

Спустились в подвал, где в основном и размещался вытрезвитель, заглянули в камеры-палаты, в туалет, раздевалку. Всё было в порядке. Поднялись обратно в дежурное помещение. Елтышев расписался в журнале.

– Что, накатим трофейной? – слегка повеселев, предложил Пахомин; выдвинул ящик стола. – «Московская» есть, «Колесо фортуны», «Земская». Э, какую?

– Без разницы… «Колесо».

Старлей достал бутылку, покрутил оценивающе.

– Да вроде нормал. И мужик приличный, с портфелем. Какой-то юбилей, говорит, отмечали, переборщил.

– Наливай.

Алкоголем Николай Михайлович не увлекался, в запои не уходил, но выпить граммов двести всегда был не против. Водка действовала на него благотворно – не одуряла, а словно что-то смывала внутри, какой-то ядовитый налет.

У Пахомина оказалась и закуска – запечатанная нарезка лосося, круг копченой колбасы, беляши в целлофановом пакетике, шоколад… Всё это имели при себе попавшие в вытрезвитель за минувшие сутки.

– Ну, за удачу.

– М-да, удача не помешает.

Чокнулись пластиковыми стаканчиками…

Без нескольких минут пять появились двое сержантов и врачиха, полная, угрюмая тетка с мужским лицом – те, с кем предстояло Елтышеву отработать предстоящие сутки.

В начале шестого вернулся с деньгами паренек, получил вещи, квитанцию и был отпущен.

 

– Ну, всё, – выдохнул Пахомин, сложив бутылки и еду в сумку. – Счастливо!

Николай Михайлович уселся за стол, огляделся, привыкая к помещению, стулу, обстановке.

Дежурка невелика, сумрачна, и несколько ламп не могут наполнить ее светом, жизнью… Стены шершавые, окрашенные в бледно-зеленый цвет; два окна, зарешеченные, заросшие пылью, кажутся черными провалами. Вдоль стен – скамейки без спинок, слева от входа – узкий обезьянник для буйных задержанных; стол стоит напротив входа, и почти за спиной Николая Михайловича – лестница. Скоро по ней поволокут пьяных, и снизу будут лететь крики, рычание блюющих и матерящихся алкашей. «Ох, как всё надоело», – поморщился Елтышев.

Рядом с ним устроилась врачиха в белом, но застиранном до серости халате, открыла термос и чашку, налила кофе… Она никогда не пользовалась казенной посудой, электрочайником – всё приносила из дому. «Брезгуй, брезгуй». И Николаю Михайловичу представилось, что она вдруг заболевает какой-нибудь кожной болезнью. Сыпь, раздражение, гнойники…

Он выдвинул ящик, где лежала оставленная Пахоминым ополовиненная бутылка «Колеса фортуны», стаканчики, шоколадка. Позвал сержантов:

– Что, орлы, перед работой по капле? За хорошую клиентуру…

Часов до десяти вечера было спокойно и скучно. Дэпээсники и пэпээсники, конечно, доставляли задержанных, но по одному, изредка. Все пьяные были немолодые, как назло, безденежные. Падали на стул перед столом, за которым сидели Николай Михайлович и врачиха, тупо мычали, вяло доказывали, что почти трезвы.

Сержанты обшаривали их карманы, снимали с запястья, у кого были, часы. Елтышев производил опись вещей, составлял акт, врачиха давала медицинское заключение.

Потом сержанты вели их вниз. Заставляли раздеться, выдавали одеяла, запирали в камерах-палатах. Возвращались в дежурку, курили, зевали.

А после десяти стало повеселей. То и дело к дверям подъезжали «уазики» и «жигули», в дежурку вводили или втаскивали клиентов. Двое-трое были в полном отрубе и при деньгах. Хоть и небольших, но все же. Радуясь, что их не обобрали при задержании, Елтышев делал опись. Вместо «3320 рублей» у одного записал «1320 рублей», у другого вместо «2598 рублей» – «598 рублей». Мысленно получившиеся четыре тысячи поделил среди своих: по тысяче пятьсот им с врачихой, по пятьсот – сержантам.

Около двенадцати привезли сразу шестерых. Молодые парни, ершистые; пьяные, конечно, но больше – возмущенные задержанием. Одному даже руку пришлось заломить.

– У «Летучей мыши» взяли, – объяснил дэпээсник. – Там концерт сегодня, бухих будет до жопы.

– Вези-вези, – покивал Николай Михайлович. – Всем место найдем…

С парнями пришлось повозиться. Признавать свое алкогольное опьянение они отказывались, то предлагали договориться, то начинали угрожать и хамить; тот, кому заламывали руку, утверждал, что он журналист.

– Ну-ка, журналист, – не выдержала обычно молчаливая врачиха, – присядь десять раз.

– Что?! Я вам кролик подопытный, что ли?

– Тогда оформляем, – врачиха взяла ручку. – Фамилия-имя-отчество?

– Да с какой стати?!

– С такой. У тебя налицо вторая степень. Давай-давай документы.

Назвавшийся журналистом блядькнул и стал приседать. Его повело, завалился набок. Врачиха усмехнулась:

– Ну вот, а говоришь – нормальный.

– Да я устал просто!..

С горем пополам удалось обработать парней и спустить вниз. Денег при них оказалось в общей сложности тысяч пять, но забирать часть Елтышев опасался – все-таки не настолько пьяные. Еще начнут ходить куда-нибудь, заявы катать.

– Ох, жарко-то как, – выдохнула врачиха и достала из пакета бутылку с водой. – Лето совсем, а они всё отопление…

– На следующей неделе опять похолодание обещают, – без охоты ответил Николай Михайлович.

С этой врачихой они дежурили довольно часто, но, бывало, за сутки не обменивались и десятком фраз. Сидели за одним столом, а как бы и порознь, каждый выполняя свою работу. В конце смены делили деньги, расходились… Когда Елтышев натыкался взглядом на огромное ее лицо, на толстые руки, его окатывало отвращение, и он с жалостью представлял мужа врачихи. На безымянном пальце врачихи, почти заросшее кожей, желтело обручальное кольцо… Как он с ней такой, бедолага…

Но тут же вспоминалась его собственная жена – тоже полная, тоже с окаменело-угрюмым выражением на лице. «А ведь такой девчонкой была…» Когда была?.. Лет тридцать назад. А потом потекло, потекло, и нечего вспомнить, нечему удивляться… И не поймешь, когда вместо девчонки, от которой не отлипал, рядом оказалось привычное, необходимое, но неинтересное существо. Жена.

Подвозили новых, новых. Грязных и чистеньких, невменяемых и на вид почти трезвых, агрессивных и тихих; ячейки в сейфе заполнялись разным карманным барахлишком, в основном убогим и бесполезным. Денежных клиентов всё не было – так, мелочь, мелочь. Николай Михайлович сидел за столом, на своей половине, то и дело возвращаясь к подсчетам, сколько удалось уже за сегодня наварить, мечтал о приятном сюрпризе. Иногда подходил к двери на улицу, без аппетита курил горьковатую «Яву», без аппетита жевал остывшие домашние пирожки с картошкой. Пару раз глотал по полстаканчика водки, чтоб взбодриться. Поглядывал на часы.

Время тянулось изматывающе медленно, а около двух ночи, когда поток задержанных прекратился, почти остановилось. Теперь если и привезут кого, то уж точно подзаборника-обоссанца, вонючего бичару. Ловить больше нечего.

Врачиха достала книжку в мягкой обложке, посапывая от удовольствия, стала читать; сержанты сняли с сейфа нарды. Хм, у каждого занятие, а он что, Николай Михайлович Елтышев?..

Он не имел особенных увлечений, жил как-то всё по обязанности, а не для души. После седьмого класса пошел учиться на слесаря, потом два года работал на вагоностроительном заводе. Конечно, выпивали с ребятами, ходили на танцы; двое его сверстников занимались в самодеятельности и как-то неожиданно и легко поступили в училище культуры, еще один пошел по комсомольской линии, еще один занимался борьбой, стал мастером спорта, на соревнования ездил. Елтышев же нормально работал, обыкновенно отдыхал, в девятнадцать ушел в армию, после нее, когда увольнялся, предложили пойти в милицию. Он согласился. И вот к пятидесяти годам – капитан. Майор если и светит, то только накануне пенсии… Такая линия жизни.

Правда, и те – артисты, спортсмен, комсомолец – исчезли из виду, потерялись, никто не стал заметным человеком. Но они пожили, наверно, какое-то время интересно и ярко.

Были и у Елтышева шансы, были. Но – прозевал, отказался, слишком долго думал. Да и семья держала, двое пацанов. За них боялся и не лез в пекло. А выросли… Старший никуда не поступил, увальнем стал, в двадцать пять – ребенок ребенком, а младший… С младшим вообще беда: в драке бахнул одного в лоб кулаком и сделал клоуном. Теперь этот – инвалид, а сын – на пять лет в колонии.

Знал Николай Михайлович, что шепчутся об этом соседи, знакомые: сам, мол, мент, а сын сидит, – ловил иногда усмешливые взгляды и на работе, но сдерживался, старался не замечать, не принимать близко к сердцу. Иначе, боялся, тоже кому-нибудь перелобанит.

В юности он не выделялся силой и мощью – может, оттого, что жила их семья бедно, ели плохо. Но годам к тридцати пяти заматерел, ощутил что-то в себе стальное; валун себе напоминал, который, если столкнуть, всё на своем пути в лепешку раздавит. И сослуживцы, когда собирались в спортзале тренажеры помучить, удивлялись: «Здоро-ов ты, Николай Михалыч! Штангой по юности не занимался?» А он отшучивался: «Борьбой занимался без правил».

Около четырех внизу стали покрикивать. Сначала в туалет просились, и сержанты сводили нескольких. Потом появились просьбы дать воды, домой позвонить, выпустить. Шумела в основном компания, которую привезли от клуба «Летучая мышь».

Когда крики переросли в колочение в дверь и скандирование: «Во-ды! Во-ды!.. До-мой! До-мой!» – Елтышев не выдержал:

– Давайте их успокоим.

Втроем – он и сержанты – спустились.

– Кто тут домой захотел? – спросил Николай Михайлович, остановившись в центре коридора.

– Я! Я! – сразу из нескольких камер.

– Добро. Выводи, Ионов.

Сержант Ионов, звеня ключами на большом кольце, открывал двери, желающие выходили в коридор, и их отводили в крошечную – метра четыре квадратных – комнатушку с большой батареей-змеевиком, прутьями под потолком (сушилка, что ли, когда-то была). В ней техничка держала швабры и ведра, мешок с хлоркой, а иногда там запирали наиболее буйных – потенциальных пятнадцатисуточников. Но сегодня, то ли от собственных невеселых размышлений, то ли от того, что недовольных оказалось так много, Елтышев набил комнатушку под завязку. Четырнадцать человек – всех, кто требовал выпустить.

– Постойте, подумайте, – сказал и захлопнул дверь; поднялся в дежурное помещение, снял фуражку, вытер платком пот со лба.

– Ох, жара-то какая, – заметила его движение врачиха. – Надо на дачу ехать, вишни, сливы распаковывать. Не дай бог сопреют.

Елтышев неприязненно мыкнул, сел за стол. Дачи у него не было; несколько раз собирался взять участок, но начинал раздумывать, подсчитывать – придется доски покупать на забор, домишко какой-нибудь строить, чернозем завозить, – и оставлял эту затею. А теперь жалел, конечно, но поздно – теперь задарма земли нет, каждая сотка какие-то огромные тысячи стоит…

С полчаса внизу было относительно тихо (похмельные стоны, хриплые матерки не в счет), а потом в дверь комнатушки задолбили:

– Дышать нечем! Откройте, ур-роды!

Удары усиливались; Елтышев не выдержал:

– Ионов, прысни им там перцу через скважину. Что-то вообще охренели сегодня.

Сержант ушел. Крики на минуту смолкли – набитые в комнатушку, наверное, надеялись, что их сейчас выпустят, – и возобновились, но уже в несколько раз сильнее, переросли в выворачивающий кашель, вой. Когда вой сменился совсем уж нечеловеческими звуками, врачиха оторвалась от чтения:

– Да что там происходит?!

– Пуска-ай, – поморщился Николай Михайлович, – может, вести себя научатся…

Еще минут через десять по настоянию врачихи дверь открыли.

Из комнатушки вырвалась волна отравленного горячего воздуха; врачиха, поперхнувшись, отшатнулась. На полу, один на другом, корчились недавние недовольные.

Глава вторая

В последнее время Валентина Викторовна часто стала задумываться о прошлом. Воспоминания накатывали неожиданно, как приступ болезни, придавливали, лишали сил. И приходилось бросать дело, каким занималась, садиться и на несколько минут покоряться этому приступу – думать о прошлом, по новой переживать моменты жизни, словно от уколов вздрагивать от мыслей: здесь бы подправить, здесь изменить… Полвека позади. В общем-то, вся женская жизнь. Впереди – старость.

Когда-то, девчонкой, она представляла старость как счастливое время, желанный отдых. Она видела степенных стариков и старух, достойно, умно, полезно проживших и теперь отдыхающих. Раз в месяц почтальоны приносят им пенсии, и старики, неспешно нацепив очки, тщательно, уважительно расписываются в ведомости. Взрослые сыновья и дочери приводят им внучат, и старики учат их тому, чему могут научить только они, узнавшие все тайны жизни. Они никуда не торопятся, они по-особенному чувствуют солнце, видят красоту листьев, по- особенному вдыхают воздух…

Но то ли это было ее детскими фантазиями, то ли старость теперь стала другой – Валентина Викторовна не чувствовала скорого покоя. Наоборот, жизнь требовала отдавать себе сил всё больше и больше, спешить, торопиться, решать бесконечные проблемы, переносить беды одну за другой. И вот уж совсем катастрофа – предстоящий переезд. Переезд неизвестно куда.

Сегодня путь с работы давался особенно тяжело. Ноги не шли, всё вокруг – люди, светофоры, машины, дома – казалось враждебным, готовым накинуться и задавить или, слюняво взвизгнув, начать совать ей в глаза ту газету… И город, в котором прожила в общей сложности тридцать два года, давно считала родным, тоже был враждебен, был уже не ее, чужим.

Пройдя несколько десятков метров, Валентина Викторовна чувствовала слабость, понимала, что вот-вот упадет, искала скамейку, скорее садилась, крепко обнимала пальцами деревянные рейки, сжимала веки, прячась от бегающих перед глазами красных точек… Давление, что ли… Сидеть было лучше, но тут же опутывали, стягивали паутины-воспоминания.

Как приехала сюда в шестьдесят пятом учиться. На кого, тогда не решила – хотелось одного: вырваться из маленькой, темной их деревушки. Но и город, в котором до того была два раза, очень быстро разонравился: почти сплошь одноэтажный, пыльный и тоже темный (старые срубы, ограды, деревянные тротуары), переполненный такими же, как и она, вчерашними колхозниками. И все они куда-то спешили, неумело, толкаясь; ревели грузовики, за заборами рыли котлованы…

 

Валентина Викторовна поступила в педучилище на учителя русского языка и литературы. Поселили в бараке-общежитии, в комнате с еще тремя девушками. Очень было неудобно, стыдно находиться всегда на людях.

Но в педучилище проучилась она всего полтора месяца. В октябре из крайцентра приехала комиссия набирать группу в библиотечный техникум. Валентина Викторовна вызвалась одной из первых – не из интереса к библиотечному делу: казалось, что там будет лучше. Прошла.

Теперь, задним умом, она была уверена, что тогда совершила первую большую ошибку в жизни. Лучше бы осталась в педучилище, закончила его и вернулась домой, стала бы учительствовать в родной школе… Хотя скажи ей это тогда, в пятнадцать лет…

Крайцентр ее поразил. Это был действительно город – с проспектами, скверами, трамваями, огромным театром. Валентине Викторовне и не мечталось поселиться там, в одной из квартир одного из десятков каменных семиэтажных домов с полукруглыми окнами. А наверное, надо было бы помечтать и попробовать.

Пытались за ней ухаживать местные ребята, она же, напуганная рассказами подруг, имена которых давно забылись, про «поматросят и бросят», про аборты, сразу эти ухаживания пресекала. Даже не танцевала ни с кем.

По пути в деревню на каникулы она проезжала тот городок, где недолго училась в педучилище. Видела, что и он превращается в настоящий город – из котлованов поднимались невысокие, в четыре этажа, но благоустроенные дома, улицы закатывались асфальтом, появлялись газоны, бетонные столбы с фонарями. На окраине запускали вагоностроительный завод, и бывшие деревенские жители шли в рабочие.

Этот городок стал нравиться Валентине Викторовне, и, когда после окончания техникума ей предложили место в центральной библиотеке, только что отстроенной, с новенькими стеллажами и свежими книгами, просторным читальным залом, она согласилась.

Дали комнату в общежитии, работа была несложной. Во время учебы всё казалось труднее и непонятнее…

В центральной библиотеке Валентина Викторовна работала до сих пор. Когда-то по дороге от нее к общежитию встретила молодого сержанта милиции, за которого, после полугода дружбы, вышла замуж. Отсюда, была уверена, в пятьдесят пять лет ее торжественно проводят на пенсию.

Но оказалось, придется уволиться раньше времени, уйти в неизвестность. Невозможно стало ловить враждебные взгляды сослуживиц, посетителей, каждый из которых знал о ее муже…

«Уголовное дело, – долбилось в голове, – уголовное дело». Сколько сил, нервов, сколько денег потрачено, когда сына судили, а вот через два года то же самое – с Николаем. И если в первом случае ей в основном сочувствовали – мало ли драк между парнями происходит, и сын не ножом ведь, не заточкой врага своего, а голым кулаком, – то теперь наоборот.

А что Николаю делать было? Эти буянили, вырывались, другим трезветь мешали, вот он и запер в изолятор. И как просчитаешь, на сколько кислорода хватит, как оно всё получится. Разве ж он знал, что так – у пятерых отек легких, в реанимацию пришлось класть, еле откачали. И, может быть, все бы замять удалось, извинились бы, как-нибудь договорились, но в городской газете статья появилась. Тут уж пошло-поехало.

Известно же, как журналисты милицию ненавидят, а среди пострадавших оказался их коллега. Вот и раздули…

Много чего могла бы Валентина Викторовна сказать следователям, кажется, способна была объяснить, убедить, что ее муж не виноват, – но ее не спрашивали. Даже Николай запрещал об этом случае вспоминать – сразу беленился. А как не вспоминать, не говорить, если всё теперь вокруг этого крутится? Что, успокаивать себя, что не посадили, а дали условно четыре года? Но все равно ведь – жизнь рухнула, и нужно теперь из-под обломков выбираться, как-то восстанавливать, налаживать.

А ведь могло же, могло всё по-другому сложиться. Останься она в крайцентре, выйди замуж за одного из тех интеллигентных, тонких юношей, которые пугали этими своими тонкостью и интеллигентностью, принимаемыми ею за подловатость. И жила бы теперь в миллионном городе, стала бы, не исключено, заведующей библиотекой, огромной, светлой. Или нигде бы не работала, заботилась о доме, о муже, каком-нибудь директоре завода; дети бы институты уже окончили, тоже бы… Нет, лучше тогда было вернуться в деревню, учить детишек. Надежная изба на высоком фундаменте, огород, корова…

Давно она не была на родине, и деревенская жизнь представлялась как нечто светлое, единственно правильное. Да и к кому туда ехать? Дом после смерти родителей продали, деньги разделили между собой дети, все уже давно жившие в городах. Никого там родни не осталось, только тетка Таня – старшая сестра матери, пережившая и мужа своего, и всех трех детей. Но, может, и ее уже нет – лет за восемьдесят ей далеко… Надо бы, по-хорошему, съездить, поглядеть, только как сейчас… Ох, господи…

Их четырехэтажный дом, один из первых построенных в городе многоквартирников, сегодня показался Валентине Викторовне убогим, покосившимся, особенно обшарпанным. Наверное, самозащита так работала – ведь очень скоро этот дом будет для нее и ее семьи чужим, им тут скоро не жить.

Во дворе она снова присела, отдышалась – состояние такое, словно взобралась на высокий холм. Глянула по сторонам. Напротив – еще одна такая же четырехэтажка: мутные стекла, балконы забиты старой мебелью, какими-то досками, расползшимися коробками. Во дворе – детская площадка с песочницей, деревянной поломанной горкой, качелями, которые пронзительно скрипели, если на них качались; заросшая полынью хоккейная коробка, на растянутых меж тополями веревках сушится сероватое, застиранное белье… Безрадостная, конечно, картина, даже золото сентябрьских листьев не особенно ее украшает, но ведь столько здесь прожито… Здесь сыновья ее выросли…

Через силу, тяжелым рывком поднялась. Нужно идти. Ужин готовить. И – разговор предстоит. Сегодня Николай с начальником ГУВД Вересовым должен встретиться; сегодня должно стать ясно: или все-таки в пропасть их семья полетит, или есть еще шанс удержаться.

Сама открыла ключом дверь, вошла. В большой комнате бубнил телевизор, в ванной шипел душ. Но, несмотря на живые звуки, атмосфера тревожная, гнетущая. «Будто покойник в доме», – вспомнилась Валентине Викторовне поговорка, и она тут же себя обругала, испуганно-просяще добавила: «Не дай бог, не дай бог».

Хотела поздороваться – объявить о своем приходе, как делала обычно, – но не стала. Молча сняла сапоги, повесила на вешалку пальто.

Николай сидел в кресле. На экране телевизора скакали полуголые худые девицы, наперебой пели слабыми голосками:

 
Отмени мой домашний арест,
Отмени мой аре-ест!
 

Сострадание к мужу тут же сменилось раздражением, негодованием даже. И Валентина Викторовна жестко спросила:

– Ну что?

– Что? – Николай как-то пугливо взглянул на нее, взял с журнального столика пульт, сделал звук телевизора тише.

– Поговорил с Вересовым?

– Поговорил.

И, поняв, что ждать хорошего нечего, Валентина Викторовна все же задала новый вопрос:

– И как?

– Как… Хреново. Всё. – Николай, кряхтя, пошевелился в кресле. – В течение месяца освободить площадь… Вересов сам на иголках – сплошные проверки, начальник службы собственной безопасности новый, из края поставили…

Он еще говорил, говорил что-то бесцветно и виновато, тоном объясняющего, где загулял вчера, муженька, но Валентина Викторовна не слушала – в мозгу засела и повторялась одна фраза: «В течение месяца освободить…» Это значит – выселяться со всеми вещами, горшками, телевизором этим несчастным (взяла пульт и выключила его вовсе), с диваном огромным, скрипучим, с книгами, которые давно никто не читает. Взять и оказаться на улице.

– И, – перебила мужа, – и как теперь?

Он вспылил:

– А я знаю как?! Как! Извиняюсь, мало денег с алкашни собирал, не хватает нам на квартиру.

Валентина Викторовна села на диван, пружины с писклявым стоном сжались. Муж же, наоборот, вскочил, заметался по небольшому свободному пространству комнаты:

– Тридцать лет проработал! Улицы эти топтал пэпээсником! И вот… Сволочи!

– Погоди, – пересилив страх перед его криками, остановила Валентина Викторовна; муж кричал подобное за последние месяцы не раз и не два. Пора было искать какой-то выход. – Погоди, давай решать.