000
ОтложитьЧитал
То ли тридцать первое ноября, то ли первое декабря. А может наоборот. Фиг запомнишь, когда случается тридцать первое, а когда нет. Все дни, да что там дни – все месяцы, нет, все годы одинаковые, словно твои ржавые гвозди в сарае.
Радим Силантьевич закутался в шарф и протырился со своими костылями на застеклённый балкон малогабаритной однокомнатной квартиры на пятом этаже монумента промышленному домостроению. Упёрся круглым морщинистым лбом в хлад тут же запотевшего стекла и уставился внутрь себя, так как забыл на тумбочке очки для дали, а возвращаться за ними значило больше сюда уже не вернуться.
А там, куда предназначалось взирать с балкона сквозь толстые линзы, распустилась серень: мирское утратило краски, посерело, посерьезнело. Скукожился до минус трёх спиртовой градусник за немытым окном. Остекленели лужи. Офонарели столбы, присели, надломленные ветрами, в нарочитых книксенах: уменьшить освящаемый пятачок, зато придать тому удвоенную яркость.
Не увидел Радим Силантьевич и того, как на станцию Путяйск-Маркировочный прибыл тяжёлый состав с жидким сероводородом: сто одиннадцать жёлтых неумытых цистерн. Тепловоз, что затянул их на заросший пожухлой, побитой морозом травой, запасной путь, замер у тупика и испустил дух. Потянулся машинист рукой к путейской сумке, нашарил увеселительного и подцепил клыком акцизную марку, что залепляла собой доступ к сосуду.
Состав не поместился целиком на километровой ветке. Кишка из жёлтых колбасок изломалась изгибом стрелок и встряла на первом главном пути. Замыкающий тепловоз-толкач напрасно лупил в морозную просинь головным прожектором – зелёный свет против шерсти ему не дадут никогда.
Не приметить Радиму Силантьевичу и горбуна Никодима, учётчика с товарной станции, несущегося бегом по насыпи второго главного пути к хвосту сероводородовоза, так как связь с замыкающим тепловозом не отлажена, и рация только плевалась помехами в волосатое давно нечищеное ухо.
По-над железной дорогой глубоко лизнул податливую сушу накатистый залив Серого моря. Летом – серо-стального, зимой – того же цвета, но с кобальтовыми тенями от всклокоченных льдов. Радим Силантьевич не мог его разглядеть, но помнил о нём и с тревогой вслушивался в стекло, как в датчик-резонатор, не затевается ли на море буря?
Когда-то давным давно в заливе водилась съедобная рыба. Артели и отдельные отцы семейств добывали пропитание для жителей города и для реализации в заготконторе Потребсоюза. Рыба-ела и рыба-пила. Цвела рябина и черёмуха. Нынче времена иные: ловить некого – воды отравлены, а на берегу если и попадётся тушка, то исключительно рыба-гнила́. Иной не встретишь. Рябины покрылись паршой, черёмуха почернела навсегда.
Между тучами и заливом клубился в мареве собственных огней губернский град Северобакланск. Дорога туда, построенная вокруг залива высокоразвитой цивилизацией в прошлом веке, давно разбилась насмерть и заросла борщевиком. В Северобакланске Радим Силантьевич ни разу не был. Но иногда, глядя с берега через торосы чёрного льда на эти далёкие подпрыгивающие огни, был благодарен тому, что тот есть.
– Ну и как там погодка? – встретила Радима Силантьевича на кухне Ада Бестемьяновна. Старушка и вовсе была практически слепа. С двумя катарактами она ориентировалась лишь между газовой плитой с чайником и облучком у колченогого столика. Радим Силантьевич называл свою супругу А. Б. и до слёз её любил.
– Подходящая.
– Ну а что ещё в мире происходит?
– Как и всегда: солнышко то выкатится, то закатится.
– Пойдёшь?
– Пойду.
– Помнишь, как таблетки называются?
– Канефрон.
– Возьми в шкатулке пятьсот рублей. Должны были остаться.
– Угу!
– И замотайся получше. Не ровен час, простудишься: почки вылечишь, а лёгкие не сбережёшь!
– Укутаюсь, дело нехитрое.
Радим Силантьевич кое-как повязал крючковатыми пальцами шнурки, накинул бушлат, намотал шарф и напялил траченную молью ондатровую шапку. Отомкнул дверь и опёрся на костыли. Обернулся с порога, хотел приободрить старушку А. Б., да запнулся.
Этажом ниже встретилась ему Параскева Андреевна Снегурченко, женщина положительная. Мать двух мальчуганов и по совместительству учительница младших классов. Поставила сумки на ступеньки, всплеснула руками, вцепилась в локоть старика и помогла тому спуститься по бессчётным лестничным пролётам.
– Как же вы, Радим Силантьевич? Один да в такую погоду? Давайте провожу вас.
– Благодарю вам, негоже дважды матери отвлекаться на старика. У вас своих забот – огород. А уж я до аптеки как-нибудь дойду.
– Не пойму вас, Радим Силантьевич, что-то вы бодритесь. А сами весь жёлтый.
– Ничего… Нам пенсия строить и жить помогает.
– Ну, смотрите мне, Радим Силантьевич, вечером проверю, что домой вернулись жив и невредим.
– Ловлю на слове.
Ударил наотмашь по носу старика морозный воньздух. Захлопнулась бывалая дверь подъезда. Поправил на переносице очки для дали Радим Силантьевич и принялся гипнотизировать заиндевевшие ступеньки. Путь предстоял неблизкий: двести двадцать два уверенных устойчивых шага на костылях. И если в ногах своих старик был на все сто уверен, что не подведут, то какой спрос с этих бездушных деревяшек на резиновых подпятниках? И вовсе не грохнуться было страшно. Страшно было не суметь встать.
Бездомный бобик дворовой породы по кличке Рыжелье принялся увиваться за стариком. Путался под ногами, ловко отскакивал от выпрастываемых деревяшек. Радим Силантьевич не раздражался, бобика любил, душу его живую ценил подле себя. Случись неприятность, бобик позовёт помощь.
Впрягся в тяжёлую аптечную дверь Радим Силантьевич. Вчёный Рыжелье остался вилять хвостом на морозе.
В аптеке зябко и пусто. Подвывает ветер сквозь щель в неплотно прикрытой двери. Звякнул Радим Силантьевич в хромированный звоночек у кассы. Выглянула фармацевтша. Не привычная опытная Марфа Романовна, а девчонка молодая, неизвестная никому. Кивнул ей Радим Силантьевич. Прислонил костыли к прилавку, размял пальцы.