bannerbannerbanner
Название книги:

Отъявленные благодетели. Экзистенциальный боевик

Автор:
Павел Селуков
Отъявленные благодетели. Экзистенциальный боевик

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Селуков П. В.

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Игорю Аверкиеву и Эдгару Степаняну


Глава 1. Завязка. Пермь

Жил-жил, а потом беззастенчиво умер. Не я. Я пока держусь. Сосед мой Бориска умер, печень не выдержала. Я давно на его жену заглядываюсь, кстати. Когда она сказала, что он умер, я сначала потер ручки (они у меня маленькие, почти женские, но цепкие), а потом уже изобразил мину. Я к чужой смерти привык. Свою вот, наверное, не переживу, а чужую – запросто. Все умрут, а я останусь, думаю я в такие минуты.

Я сам тоже алкоголик. Уколоться могу. Могу дать прохожему в бубен за высокомерие. Сто граммов, буквально внутрь, и такой прямо темперамент, такая Испания, а трезвый – ну просто финн. Но это надводная часть айсберга. В подводную лучше не заглядывать. Там осьминоги пляшут с анакондами под дружные хлопки ядовитых скатов. Ну, или как бы рефлексия, эмпатия и инклюзия снимаются в фильме Паоло Пазолини «Сто двадцать дней Содома» в главных ролях. Помню, была у меня такая концепция: человек развивается от примитивного к сложному, от сложного – к очень сложному и от очень сложного – к простому. Я недоразвился. Застрял на сложном. Генетика, видимо, потому что детерминизм социальной среды я взрезал. Не знаю, как взрезал. Бессознательно взрезал. Взрезался и всё. Осталась одна генетика.

А генетику хрен взрежешь. Тут фокус нужен. Или чудо. Это как трусы сдернуть с самого себя через верх, минуя ноги, легким движением, сохранив материю в целости. Фокусники так умеют. Хоп! И вот они, труселя, в руке реют. Я раз попробовал. По пьяни. С Ниной накирялись на Первомай. Разделись до трусов в присутствии кровати. Тут я фокус и вспомнил. Стой, говорю, Нинель. Садись на кровать, щас будет номер. Села. Я настроился. Собрал брови в кулак. Взял семейники спереди, за резинку. Ну, думаю, Господь, давай вместе перешагнем через генетику! Рванул. Ой, думаю, Господь, сука такая! Повалился на пол. Нинель недоумевала, конечно. Чуть жопу себе не порвал, до того в себя верил. Я в юности вообще много во что верил. В прошлое, в будущее – хотя ни там, ни там жизни, в общем-то, нет. Когда она есть – отдельный вопрос. Вроде она есть сейчас, а что такое это «сейчас», когда оно заканчивается и когда начинается – никто не знает.

В общем, фабула такова: два дня назад умер Бориска, и сегодня мы будем его хоронить на Северном кладбище, а я сижу на кухне, оседлав табуреточку, и курю злую красную сигарету «Винстон». Мне тридцать пять, пять из которых я был счастлив, двадцать пять верил во всякую хрень, а пять – пью. Я – маргинал Олег Званцев из Перми. Рост – 178 см, вес – 80 кг, зубов – 34, не знаю, как это получилось, волос мало (на голове), в кости широк, по характеру – циник-идеалист. Циник-идеалист – это такой человек, который хочет сделать идеально, по-доброму, правильно и красиво, а когда у него не получается, он включает цинизм. Вся моя биография состоит из таких попыток. Например, в пятнадцать лет я полюбил идеальную девушку, а она меня не полюбила. Но уже через каких-то восемь лет я вполне уверился в ее тупости и ветрености. Или вот с Леной сошелся. Она показалась мне большой женщиной. Я тогда завидовал Сартру. Не тому, что он смышленый, а тому, что у него была Симона, которая де Бовуар. Даже так – тому, что он существовал в ее присутствии. Я тоже хотел посуществовать в присутствии большой женщины. Встретил Лену. Она училась в «кульке» на актерском. Внешность меня не сильно интересовала, но она была красивой.

В те годы я был заражен одним образом и одним словом. Образ – качающийся маятник, слово – метамодернизм. Я хотел жить, как бы раскачиваясь, перетекая от одного к другому, в каком-то смысле совершая над собой постоянный эксперимент. С метамодернизмом сложнее. Если в модерне добро и зло закреплены за конкретными героями, а в постмодерне постоянно меняются местами и не существуют как таковые, то в метамодерне добро и зло блуждают. Они есть, но есть, где пожелают, не только уживаясь в одном человеке, но и уживаясь, не вступая в борьбу, а пребывая параллельно, когда один и тот же человек может спасти ребенка и убить ребенка. Потому что и желание спасти ребенка, и желание убить ребенка в нем естественны и во многом зависят от обстоятельств. Метамодерн не говорит, что один человек добр, а другой зол, не говорит он и того, что добра и зла не существует. Он просто говорит, что и то, и другое совершенно в духе каждого человека. Без исключений.

Лена оказалась маленькой. Я так хотел верить в ее огромность, что понял это только спустя два года, а потом долго думал, как ей об этом сказать. Как сказать девушке, что она изначально была проектом, а не спонтанным раздражителем моей чувственности? Как сказать, что она прошла селекционный отбор, который поначалу казался селекционеру верным, а потом он осознал свою ошибку? Как сказать, что сто последних Лениных оргазмов произошли по недоразумению? Я не нашел слов. Запил по-черному. Трахнул шалаву. Поступил, как трус. Лена повела полными плечами и уехала в Москву. Нет, она много плакала, говорила необязательное, заламывала руки. А я сидел на табуреточке, как сижу сейчас, курил, кивал и думал, что пить, видимо, придется больше, иначе не подействует. Когда Лена исчезла, я остался один и возликовал: заводик коптел, водка пилась, марались текстики, сношались телочки. Водка пилась особенно хорошо. Собственно, на этой почве я и сошелся с Бориской. Бориска прожил говенную жизнь. Рос с мамашей-тираном. Умел превосходно вырезать по дереву, но умение это пропил. Точнее, пропил желание его использовать. Отслужил морпехом во Владивостоке. Я-то вообще двенадцать лет на острове Русском отбарабанил.

Я живу на восьмом этаже панельного убожества, Бориска жил на девятом. Он привлекал меня сильными руками и какой-то хтонической неправдоподобной примитивностью. Он был фантастически туп. Я исследовал Бориску как редкого жука – под микроскопом великих сомнений. Он изменял жене и не чувствовал угрызений совести. Бил мать, когда ему казалось, что она кругом неправа. Жену Бориски зовут Ангелина. Она приехала в Пермь из какого-то маленького городка. Статная, с грудью и молочными плечами, на которых охота сжать зубы. Она тоже не Спиноза, но привлекательна своей жертвенностью. От жизни с алкоголиком ее черты подернулись чем-то библейским. Мне хочется трахнуть Ангелину, как Иуде, наверное, хотелось трахнуть Деву Марию. Ну, или Марию Магдалину, чтобы не травмировать вас святотатством. Бориска, хоть и пьяница, работал плотником на заводе. Ангелина торговала мясом в гастрономе. С тридцати до тридцати пяти, то есть пять лет, я частенько кирял с Бориской. Было время, когда я забавлялся идеей цивилизовать его алкоголизм, но быстро понял – цивилизовать некультурного человека можно только запретительными мерами, а окультуривать Бориску я и не пытался. Я уже был недостаточно для этого глуп.

Два года назад Бориску увезли из дома на скорой. В больнице, кроме панкреатита, у него обнаружили цирроз. Вместо бесполезного лечения Бориска стал поддавать еще больше. В своем самоубийственном пьянстве он был даже красив и как-то более сдержан в смысле глупых эксцессов, видимо, от осознания финала. А мне надоели шалавы. Я хотел прижать Ангелину к стенке и зацеловать ее лик горячими губами. Мне хотелось стать для нее чувственным счастьем. Я был уверен – Бориска никогда не лизал свою жену. Когда мы ехали с Ангелиной в лифте три дня назад, я чуть не встал перед ней на колени, но сдержался, хотя внутри у меня все дрожало. Именно она сказала мне о смерти Бориски. Бориска пошел срать и умер. Простите. Ангелина сказала – «в туалет». «Борис ушел в туалет и там умер». Я потер ручки и состроил мину. Мне было плевать на Бориску, кроме одной его просьбы. Незадолго до смерти он пришел ко мне трезвый и попросил его кремировать, а прах развеять над Камой с Коммунального моста. В Перми нет крематория, потому что сильно кладбищенское лобби. Зато крематорий есть в Екатеринбурге. Отвези меня туда, сказал Бориска, и я впервые посмотрел на него не с научной, а с человеческой точки зрения. Почему, говорю, ты хочешь быть кремирован? Ответ Бориски меня потряс. Я, говорит, прожил говенную жизнь, а тут хотя бы после смерти приму в красивом участие. Я прослезился. Примешь! Обязательно, говорю, примешь. Разумеется, о последнем желании Бориски я рассказал Ангелине. Вначале она согласилась ехать в Ёбург, а потом отказалась, потому что Борискина мать и другая кондовая родня не захотели крематория, а захотели классической могилы. Воскресение Бориски накануне Страшного суда представлялось им сомнительным после крематория. Ангелина, привыкшая поддаваться (виктимная моя прелесть), поддалась и на этот раз.

Докурив третью красную сигарету и додумав всю эту херню, я оделся и пришел в Борискину квартиру. На табуретках стоял гроб. Бориска был желтым, худым и сморщенным, как китайская жопа. Я и еще трое работяг с завода спустили гроб к подъезду. Шел дождь. Бабьим летом сентябрь не баловал. Заплаканная Ангелина в темном платке была удивительно хороша. К подъезду подъехал катафалк. Не пазик, а самый настоящий катафалк, из американского фильма. Закапал дождь. Мать и кондовая родня Бориски сгрудились под козырьком. Заметив катафалк, мать встрепенулась:

– Это что за иномарка? А пазик где?

Я отреагировал:

– Я катафалк заказал, чтоб Бориска отдельно ехал, барином. А мы все в пазике рванем. Давайте, мужики, грузим Бориску в катафалк.

Загрузили. Когда похороны, все не в своей тарелке. Русское отношение к смерти напоминает отношение к зиме – лучше не замечать, перетерпеть, не высовываться. Я подошел к Ангелине.

– Садись в катафалк. Поедем уже в храм. Остальные подтянутся.

– Да я со всеми, в пазике.

– Нет. Жена не должна от мужа отлучаться. Не по-христиански. Чего тут стоять, толкаться?

Ангелина покорилась и села в катафалк рядом с гробом. Я сел на переднее сиденье. Водителем был мой приятель по училищу, совершенно отвязный наркоман Павлик. Он знал, куда ехать. Ангелина поняла, что происходит что-то не то, уже на выезде из Перми.

 

– Куда мы едем, Олег?

– В Ёбург. Кремировать Бориску. Сейчас тебе позвонит его мать. Вот листочек. Зачитаешь с него.

На листочке было написано, что жена имеет право хоронить или кремировать мужа на свое усмотрение, а мать со своим мнением тут нужна, как заноза в пальце. Ангелина приняла зигзаг сценария стоически. Во всяком случае, скандалить не стала, а мать отбрила чуть ли не опасной бритвой. Мать, подозреваю, впала в помутнение. А я всю дорогу ехал и думал – вот бы трахнуть Ангелину прямо в катафалке!

До Ёбурга мы доехали за пять часов. Кремировали Бориску на раз-два (я договорился заранее). Выбрали урну. Серая такая, на Париж похожа. Ночью вернулись в Пермь. Вылезли из катафалка на Окулова. Дошли до середины Коммунального моста. Ангелина сняла крышку и посмотрела на меня вопросительно. Я кивнул. Звезды. Катер какой-то огоньками мигает. Темная вода. Прощай, говорю, Бориска! Участвуй в красивом, хитрая ты жопа! Развеяли. Поцеловал. Ждал пощечину, дождался языка. Маятник Фуко. Говно в проруби. Метамодернизм. Зашибись. На самом деле мы не весь прах развеяли. Треть только сыпанули, когда я Ангелину за руку перехватил. Бориска, говорю, хотел побывать в Москве, в Питере и на Черном море. Пусть побывает, а? Давай, говорю, развеем его над Красной площадью, над Невой и в Гагре? Это, говорю, будет наше прахо-медовое путешествие. Хочешь, спрашиваю, в прахо-медовое путешествие? Ангелина захлопала глазами. Это такое выражение. Писатели так неточно говорят, потому что в действительности люди хлопают веками. Хотел бы я посмотреть на ушлепка, который хлопает глазами. Технически говоря, мы вообще только ладонями можем хлопать. Некоторые, правда, хлопают ушами. Не знаю, откуда родилась эта метафора. Слоны, наверное, виноваты. Люди всегда завидовали слонам. Ну, тому, что у них нет врагов в живой природе. Типа – мы тут все такие слоны, похлопать вот ушами можем! Я не склонен обольщаться по поводу врагов. Ангелина похлопала и говорит:

– Поехали. Называй меня Ангел.

– Чего это?

– Ангелиной меня Борис называл.

– Это как-то слишком тонко для тебя. Ты ведь глупенькая.

– Я книжки читала. Но глупенькая, да. Зато ты умный и крутой.

Я потупился: что есть, то есть. Жалко у меня герба нет – вывел бы на нем готической вязью эти слова. Если вдуматься, у меня много чего нет. Хорошо хоть деньги на путешествие есть. Технически они принадлежат Сбербанку. Но у Сбербанка их много, поэтому эмпирически они принадлежат мне. Сто пятьдесят тысяч рублей на кредитной карте, которую я даже в страшном сне не собираюсь погашать.

Молчание затягивалось. На мосту было прохладно. Молчание тоже делалось прохладным. Чтобы что-то сказать, я сказал:

– В сериале «Баффи – истребительница вампиров» главного вампира звали Ангел. Я его смотрел в юности. Мечтал уехать в Калифорнию и охотиться на кровососов вместе с Баффи.

– Хотел ее?

– Спал с ней. Дистанционно. Вручную.

– Хорошо время проводил. Поспишь со мной?

– Конечно. Я для этого тебя и поцеловал.

– А я думала, из жалости.

– Мне тебя не жалко.

– Спасибо.

Я взял Ангела за руку, и мы вернулись в катафалк. Павлик чесался за рулем. Павлик не чешется просто так, потому что эпителий надо поскрести. Павлик чешется исключительно по героиновой указке. Пришлось взять такси. Чешись, говорю, Павлик дальше, а ключи я у тебя заберу. А то ты опять детей передавишь и будешь потом три дня сам не свой. На такси и уехали. Прямиком ко мне в спаленку. В спаленке у меня чего только нет. Там все создано для женщины, даже наручники, дилдо и плетка из колючей проволоки. Плетка Ангела немного смутила. Она потрогала колючку белым пальцем. У нее длинные пальцы, но не худые, а как бы спелые, налитые типа светом, но, может, я гоню, потому что она попросила называть себя Ангелом, а из этого имечка только такие метафоры и вытекают. Через полчаса я стал лакомым блюдом на столе ее голода. Бориска, в силу бессилия, редко трахал жену. У Бориски не стоял. У меня стоит постоянно. В армии думали, что я эротоман. Армии, конечно, видней, но мне кажется, я просто шалава мужского рода. В юности меня не любили девушки, которых я любил. Меня не любили: Моника Беллуччи, Ева Грин, Анджелина Джоли, Памела Андерсон, Сальма Хайек, принцесса Лея и Натали Портман. Теперь я трахаю все, что движется, с единственной целью – доказать самому себе и Господу Богу, как эти суки глубоко ошибались. В каком-то смысле секс в моем исполнении – это не половой акт, а теургический. Иногда я даже жалею, что девушки об этом не догадываются.

Ангел на меня набросилась. Сквозь библейский лик жены алкоголика проступило что-то обезьянье. Я как бы превратился в прелесть из «Властелина колец». Неприятно, на самом деле. Пыл Ангела был направлен не на меня как на личность, а на меня как на воплощенную в мясе свободу от Бориски. Исступление. Подсунь я Ангелу вместо своего члена член какого-нибудь таджика, она сосала бы его с тем же рвением. То есть вообще не уловила бы изменений. Это было рубежом к новой Ангеловой жизни, немецким дзотом, который надо взять прямо сейчас. Вот о такой херне я думал, совершая ритмичные движения внутри Ангела, прикованной к бронзовому изголовью кровати. Я ведь сделал изголовье бронзовым, похожим на могильную оградку, чтобы и во время секса помнить о смерти. Вообще ритмичные движения здорово способствуют размышлениям. Не зря восточные мудрецы любят щелкать четками. Хотя я не очень доверяю восточным мудрецам. Вы видели Индию? Там же говно кругом. Как-то трудно верить мудрецам, живущим в говне. Что это за мудрость такая, если она с ним спокойно мирится? Вы не видите, а Ангел встала раком и поскуливает, как псинка. Десять лет она копила свой темперамент. Боюсь и предвкушаю наше прахо-медовое путешествие. Боюсь и предвкушаю. Самые главные чувства на земле, на мой взгляд. Когда боишься и предвкушаешь – похер дым вообще. Боясь и предвкушая, можно на конвейере работать без особых последствий для психики. Уснула Ангелина резко. Повалилась после пятого оргазма, забормотала, зашлепала искусанными губками и отрубилась. Между прочим, поперек кровати. Ладно уж, думаю, не буду кантовать. В гостиную ушел, на диван. К Ильичу, может, Бориску подсыпать? В Мавзолее будет лежать, как важная птица. В обнимку с вождем.

Утро наступило внезапно, потому что оказалось солнечным. Солнечное утро в Перми чуть менее диковинно, чем, например, «U2», играющие в переходе возле Центрального рынка. Я хожу по квартире голым, чтоб вы знали. Ходить голым, смотреть на себя голого в зеркало, ощущать яйцами лед табуретки – очень важно в философии метамодернизма. Своей голостью я как бы выпадаю из цивилизованного мира в легкое варварство, но не варварство Верцингеторикса, а варварство Диониса. Из этого варварства дохрена чего видать в смысле современности. Например, я четко вижу, как слабенько я цивилизован. И что цивилизация вообще не бином Ньютона, а просто трусы и рубашка поверх члена и кожи. Если б я мог, я бы даже кожу снимал, чтобы вообще без иллюзий. Снял кожу, постоял перед зеркалом, надел назад – и мир никогда не будет прежним. И ты не будешь. Маятник, фигли.

Проснувшись, я пошел на кухню мимо спальни. Я не хотел заходить к Ангелу. Если б я зашел к Ангелу, мне бы пришлось сесть на кровать, взять ее за руку и сказать какую-нибудь чушь. Я стащил слово «чушь» у Брет Эшли из «Фиесты». Когда я учился делать куннилингус, то представлял себя чуваком-импотентом, раненным штыком в пах на Первой мировой. Дело не в брезгливости. Я в первые же секунды по запаху понимаю, та ли щелка передо мной. Просто когда я представляю себя чуваком-импотентом, раненным в пах на Первой мировой, то я и в роли девушки представляю Брет Эшли. А лизать Брет Эшли – это не то же самое, что лизать какую-нибудь Ксюху из ларька. Лизание приобретает французский флер, а я люблю Францию. Не современную Францию, полуафриканскую, а ту, в которую всякие Джойсы понаехали, чтобы советоваться с Гертрудой Стайн.

Несмотря на то что я болтаюсь, как говно в проруби, у меня есть традиция. Каждое утро я сижу голым на табуретке, курю и смотрю в окно. Эти минуты я отвожу недуманью. Недуманье меня давно занимает, и я очень много о нем думаю. В этот раз я не успел ни подумать, ни не подумать. В кухню вошла Ангел. Она завернулась в простыню и пришла босиком. Я не люблю человеческие ступни. Я бы даже свои отрубил топором, не будь в них практической пользы. Понятно, что это эстетический закидон, но есть в нем и логика. Человеческие ступни срединны. Они недостаточно красивы, чтобы быть эстетичными, и недостаточно ужасны, чтобы быть теми же самыми. Меня повергает в гнусь их утилитарность. Их очень сложно мифологизировать, сделать своими в полном смысле, присвоить и тем самым оживотворить. По поводу глаз, носа, губ, ушей, коленей, рук, жопы, причиндал можно без труда сочинять поэмы, сыпать метафорами, вертеть на языке. Человеческие ступни не такие. На них просто передвигают туловище, раскорячив когти пальцев. Когда я смотрю на ступни, меня прямо накрывает их утилитарностью. На ступни Ангела я уставился неотвратимо, хотя успел себе крикнуть: «Бога ради, Олежек, не смотри!» Стоит мне крикнуть себе: «Не смотри! Не делай! Беги!» – я автоматически смотрю, делаю и стою на месте. Это, видимо, часть установки на эксперимент. Я однажды съел на улице собачью какашку, потому что мне показалось это решительно невозможным. Ужасное и прекрасное, мерзкое и милое всегда пересекаются, как католический священник с подростком. Кто бы, как говорится, мог подумать. Ступни Ангела оказались… Как бы вам сказать… Похожими на руки. Тоже белые и как бы налитые светом. Я видел такие ступни на картинах, изображавших римских матрон. Это открытие заставило меня по-новому взглянуть на Ангела. Я почувствовал, что уже она превращается в мою прелесть. Во мне поднялась волна нежности. Таким волнам я обычно сопротивляюсь, потому что очень быстро превращаюсь в Голлума, живущего в пещере с холодной рыбой во рту. А тут я подумал – да и хрен с ним, давно сырой рыбы не жрал, будь что будет. Вообще фразочку «будь что будет» люди произносят накануне лютых перемен. Я люблю лютые перемены. Здесь и боязнь, и предвкушение, и мурашки завоевывают яйца. Короче, утро начиналось исключительно многообещающе.

Войдя на кухню, Ангел поводила глазами и села на табуретку рядом со мной. Нашарила сигарету. Прикурила. Откинула со лба густую русую прядь. Я не нарушал молчания. Мы не поздоровались. С ее стороны происходила какая-то игра. Мой игривый виктимный Ангелочек. Зря она думает, что меня можно перемолчать. Я ходил в караул и имею односуточный опыт глухого молчания. Если б мне платили за молчание, я бы поднял экономику Пермского края до небывалых высот. Чтобы не скучать, я стал думать, о чем думает Ангел. У нее в голове всяко вертится какая-нибудь хрень типа: кто он такой? зачем я согласилась ехать в Москву? простые формовщики так себя не ведут, какие отношения нас связывают сейчас? Эти мысли показались мне жутко правдоподобными, и я решил их озвучить, потому что мне, видимо, нравится быть проницательным. Стряхнув пепел, я нагнал на морду сонное выражение Радищева, беседующего с крестьянами, и уронил:

– Кто он такой? Зачем я согласилась ехать в Москву? Простые формовщики так себя не ведут. Какие отношения нас связывают?

Ангел посмотрела на меня удивленно.

– Нет. Почему он не отхлестал меня плеткой. Почему он не применил дилдо. Когда мы уже повезем прах Бориса в Москву?

Я подавился дымом.

– Ты продавщица из гастронома! Ты перекладываешь трупы животных, чтоб они выигрышно смотрелись в искусственном свете. Ты не можешь рассуждать в таких категориях!

– Ты – формовщик с завода. Ты вообще должен говорить «бе-ме» и просить водки. Твой язык…

– Да?

– Он очень длинный и гибкий. Не прикуси его.

Я упал на колени и взял ножку Ангела в руки.

– Смотри, какие у тебя пальчики красивые, неношеные…

– Как у всех ангелов…

Ангел положила ступню мне на лицо. Краем глаза я заметил колечко дыма, уползающее в потолок. Ступня пахла пылью и кремом. Запах был сладковатым. Лавандовым, наверное. Я в этом не сильно разбираюсь. Обычно людские пятки желтые и твердые. Мне кажется, природа так специально задумала. Если человечество регрессирует и вернется к первобытности, по крайней мере молоток у нас останется. Оголил пятку – бац-бац – дом построил. А гвозди можно из патриотов делать. Это, кстати, очень правильно. У всего должно быть практическое применение, даже у этой придури. У Ангела пятка была розоватой и мягкой, как кожица на ладони. Не на моей ладони. На моей ладони известно, какая кожица. Мне об нее в детдоме трудовик окурки тушил. Он как батя нам был. Мы так думали – нам сравнивать было не с кем. Я в пятнадцать лет избил его табуреткой. Кому-то это может показаться драматическим, но я бы не стал драматизировать пиздюлину. Чем вообще хороша пиздюлина? Она как слово, то есть ее надо отделять от говорящего. Пиздюлина, если вдуматься, сертифицирует жизнь и наличие яиц хотя бы у одной из сторон. Трудовик охерел, а я стал самостоятельным. И то, и другое очень хорошо. Трудовик уже сто лет не охеревал, а тут охерел и как бы заново взглянул на реальность. А я заново родился, типа перерезал пуповину, точнее, перешиб ее табуреткой. Доделал работу акушера, можно сказать. На вопрос: «Что первым появилось – курица или яйцо?» – я обычно отвечаю – пиздюлина. И, знаете, люди кивают, потому что Большой взрыв – это всего лишь кровавый хлопок божественными ладонями.

 

Пока я всю эту хрень внутри себя думал, мой язык буквально взлизал ступню Ангела и добрался до пальчиков. Я осторожно брал их в рот, облизывал и скользил туда-сюда. Сначала Ангел реагировала равнодушно. Просто курила и смотрела в окно. Потом ее руки перебрали остатки моих волос. Ноготки скребнули шею. Поползла на пол бессмысленная простыня. Ангел откинулась спиной на стол. Отставила правую ногу вбок, не убирая левой с моего лица. Я пополз губами в путешествие. Ступня была Красной площадью. Лодыжка – изящным Петербургом. Наконец я добрался до Гагры. Там было жарко и влажно. Интересный город. Ангел обхватила меня за затылок и вжала в Гагру. Чтобы, видимо, я ее рассмотрел. Чтобы, видимо, я распробовал ее на вкус. Гагра текла по моим губам, а я подумал – какого черта! – и стал дрочить. Взгрустнул-вздрочнул, вздрочнул-взгрустнул. Так и жизнь прошла. Делать куннилингус на табуретке чуть туповато. То есть не оторваться, конечно, но коленям на линолеуме не зашибись. Когда рот в огне, об этом обычно не думаешь. Просто у меня рот частенько бывал в огне, вот я и думаю. Это трагедия опыта, между прочим. Трахаешь, предположим, в миссионерке, по-стариковски, а часть тебя сидит в кресле и как бы говорит внутрь себя, но громко: «Не слишком ли волосатая жопа? Ты пробовал живот втянуть? Надо в спортзал, Олежек, твои бицепсы в принципе не способны возбуждать. Ты, кстати, спину свою видел? Под кожей совершенно не бугрятся анаконды мышц. Совершенно. Знаешь, я думал, наш член как-то побольше…»

В такие минуты я не столько наслаждаюсь трахом, сколько втягиваю живот, надуваю бицепсы, бугрю спину и не думаю плохо про свой член. С чего бы мне плохо думать о Билли Бое? Нормальный крепкий парень. Чуть кривой, но он ведь не граф, а обычный работяга. Шпиль Адмиралтейства не глотал.

Ангел кончила. Я встал во весь рост и кончил ей на живот. Закурил. Дружелюбно посмотрел на Ангела. Ангел улыбнулась. Молчание было не игрой. Видимо, Ангел просто любит молчать. Качество, выбрасывающее ее вон из шеренги женщин. Едва я это подумал, Ангел заговорила:

– Я шла на кухню по тонкому льду. И сидела тут, как на тонком льду. А теперь подо мной почва.

– Почему?

– Я думала, ты меня прогонишь.

– Ты довольно дерзко говорила для думающей, что ее прогонят.

– Если все равно прогонят, чего стесняться?

– Тоже верно. Это вообще причина не стесняться на земле. Смысл стесняться, если нас всех прогонят на полтора метра под землю?

Ангел усмехнулась.

– Какой ты филосо́ф. Давай уже решим, когда и как мы поедем в Москву.

– Давай.

Я раскрыл ноутбук. Он лежал на столе. Самолет мы отмели сразу, потому что нам хотелось прочувствовать прахо-медовое путешествие. А как его прочувствовать, когда только сел, а через два часа уже выходить? На самолете Бориску можно вообще за два дня развеять. Мне хотелось растянуть квест. Ангелу тоже, хотя мы с ней об этом не говорили. Я спросил – самолет? А она сказала – не смеши меня, милый. Слово «милый» мне понравилось. Тон, которым Ангел его произнесла… От него пахнуло какой-то декадентщиной, коньячным поцелуем, барной посиделкой с любовницей в разгар беременности жены. Ощущение греха как выхода за пределы нормы усилилось. Нам удалось купить купе на тот же вечер. Безумная трата денег. Хотя, если вдуматься, только безумие и способно оправдать деньги. Сбербанковские тыщи я потратил с безразличием, достойным тыщ заработанных. Плевать. С работы отпрашиваться я не стал. Формовщики мантулят: день, ночь, отсыпной, выходной. Отсыпной был вчера. Завтра меня ждали в цеху. Подождут. Я позвонил знакомому врачу и попросил его нарисовать мне двухнедельный больничный. Коррупция, казалось бы. На самом деле никакая не коррупция. В пермском климате каждому пермяку надо предоставлять один больничный в год не по болезни. Осенью. Чтобы пермяк мог спокойно посидеть у окна и поплакать на солнце. Он ведь его потом семь месяцев не увидит. Нет, увидит, но это будет свет, а не тепло.

Пока я оплачивал билеты и звонил врачу, Ангел поднялась к себе и собрала большой рюкзак. Знаете, из тех рюкзаков с красным крестиком, авторство которых приписывают Швейцарии. У меня такой же. У всех такие же, потому что больно уж мы предсказуемые твари. Я не стал спрашивать – ты берешь так мало вещей? Или – где твой громоздкий чемодан на колесиках? Или – почему вы с Бориской так и не завели детей? Лет пять назад я бы все это спросил. А еще я мог спросить совсем уж кошмар. Например – тебе хорошо со мной? Или – я достаточно нежно тебя лизал? Или – ты выйдешь за меня, когда мы вернемся? Пять лет назад я чуть не женился на официантке из-за ямочек и остроумия. Теперь я сосредотачиваюсь на сути. А суть простая – я и Ангел едем в Москву, чтобы развеять на Красной площади щепотку Бориски. Потом мы поедем в Питер и развеем щепотку Бориски над Невой. Затем мы учухаем в Адлер (чух-чух – это я поезд так слышу), а оттуда – автобусом в Гагру. Я был однажды: эвкалиптами пахнет, как в аптеке. Короче, довеем Бориску над Черным морем. А чего? Возвышенная миссия. Она даже не такая тупая, как поиск святого Грааля или вызволение Гроба Господня. Бориска ведь действительно нигде не был. То есть я понимаю, что урна с прахом не совсем Бориска, но в то же время я понимаю, что это не совсем не он.

Это вообще не важно. Важен миф. Урна с Борискиным прахом – отличное основание для мифотворчества. Я свою Пермь так мифологизировал и мифологизирую, что она у меня то Чикаго, то Троя, то гномье королевство. Гномы – они очень привязаны к горе. А пермяки привязаны к Перми. Они ее клянут с утра до вечера, но никуда не уезжают. Такие ворчливые гномы уральских руд. Один пермяк ко мне зашел две недели назад и говорит: «На заводе не платят, помоги найти работу, Олег». Нашел. Трактористом в совхоз «Гордость России». Кировская область. Зарплата – пятьдесят пять тысяч рублей. Иногородним предоставляется квартира. Имеется детский сад, лес, кабак, школа и каток. Все, что нужно невзыскательному человеку для счастья. Езжай, говорю, пермяк. Корми детей, езди на тракторе, налаживай быт. А пермяк ни в какую. Куда, говорит, я, это самое, от родни и родных могилок? Родня, мать, мертвый дедушка. Все здесь. Нет уж, говорит. Лучше я за пятнашку в месяц на заводе подохну, чем куда-то уеду. И тут же патриотизм приплел, как бы обосновывая и легитимизируя мейнстримной идейкой свою хтоническую долбанутость. Подыхай, говорю. А сам думаю – ты-то, Олежек, чего не уезжаешь? И тут же отвечаю – моя долбанутость под кожу вшита, я и по Лиссабону с кислой мордой хожу. Только в Лиссабоне это неорганично, а в Перми органично. В каком-то смысле я выбираю не между Пермью и Лиссабоном (и чего ко мне привязался этот Лиссабон?), а между искусственностью и естественностью. Белым медведям, может, тоже хочется в саванну, но ведь они туда не идут.

Про климат и вообще поиск лучшего взамен хорошего есть поучительная история о людях Севера. Не чистокровных людях Севера, вроде хантов, манси и чукч, а понаехавших вахтой. Вот представьте: ишачит мужик из Челябинска где-нибудь в Ямало-Ненецком автономном округе. Газ, предположим, забуривает. О чем он там мечтает, посреди этой мерзлоты? О тепле, конечно. Снится ему Адлер, Краснодарский край, сено свежескошенное, ласковое море. И вот выходит этот мужик на пенсию. Не поздно, а в самый раз, в сорок пять лет. Денег скопил, зарплаты сумасшедшие. Едь, казалось бы, куда пожелаешь. Ну, он и едет. В Адлер. Пить чачу и болтаться по кафешантанам. И через полгода там умирает. Потому что организм привык -50 терпеть, а тут +40 терпеть надо. Дошло до смешного. На Севере появились специальные люди, объясняющие теплолюбивым мужикам, что им нельзя к морю, разве что к морю Лаптевых. Ваш потолок, типа, – средняя полоса. Езжайте, суки, в Смоленск, иначе крышка. Но мужикам на этих специальных людей насрать. Они все равно едут в Адлер и мрут там как мухи, в полном соответствии с физиологией. Я тоже запросто могу помереть в Лиссабоне. Менять культуры – это ведь так же опасно, как менять климат. То есть телом ты не умрешь, а вот душой вполне можешь окочуриться.


Издательство:
Издательство АСТ