повесть
Впервые опубликована в 1997 г. в журнальном варианте в литературном журнале «Юность», № 6. Вышла в авторском сборнике «Предпоследний день грусти», 1998 г., «ЭКСМО Пресс»
Что ж. Иногда бывает как-то не по себе. Когда ходишь из угла в угол. И не находишь себе места. Когда хочется плакать, а слез уже давным давно нет. Когда хочется думать о будущем. Но будущего осталось так мало. И поэтому с жадностью цепляешься за прошлое. И взываешь к нему о помощи. И нет объяснения этому состоянию. Хотя. Возможно. Это просто погода.
Хмурое небо. Мутные лужи. Хриплое завывание ветра. И почему-то много-много яркой. Пестрящей зелени. И почему-то – лето. А, возможно, это просто старость не дает покоя. Потухшие глаза. Ослабевшее тело. И почему-то – сильные. Четкие удары сердца. Словно сердце помимо воли еще что-то ждет…
Я все хожу из угла в угол своей комнаты, заваленной книгами, журналами, нотными листами. Заставленной цветочными горшками, статуэтками, пустыми коробками от бывших подарков. Завешенной картинами, плакатами, афишами и одной единственной иконкой.
И среди этого хаоса и беспорядка – в самом углу – мой единственный друг. Переживший со мной поражения и победы. Виолончель. И мне так не хочется к ней приближаться. Наверно, потому, что я понимаю – она вряд ли уже сможет мне помочь…
Виолончель (пояснение) – музыкальный инструмент скрипичного сем. басотенорового регистра. Появился в XV-XVI вв… Классические образцы созданы итальянскими мастерами XVII-XVIII вв.: А. и Н. Амати, Дж. Гварнери, А. Страдивари…
До обидного мало записано в Большой Cоветской Энциклопедии о моем старом. Верном друге. До обидного мало и мне есть что добавить к этому.
С виду это очень грубый. Очень громоздкий инструмент. В нем так мало женственности. И так много силы. Ее звук певучий. Звонкий. Густой. Напоминает по тембру человеческий голос, скорее всего – баритон. И этот голос всегда звучит благородно. Даже если рассказывает не о самых достойных поступках. В этом и есть преимущество вилончели перед другими инструментами. И она – единственное. Что я еще люблю в этой жизни. И это единственное. Чем я еще дорожу в этой жизни.
У нас с ней очень много общего.
Жили мы одинаково. И доживаем одинаково. Ее лакированую кожу так же покрыли трещины и морщины. И голос ее так же охрип. И фигура так же ссутулилась. Но мы не печалимся по этому поводу. Мы выше этого. Мы отлично усвоили. Что молодость – это очень мало. А, возможно, это – ничто.
– Ну что, мой старый верный товарищ? Молчишь?
Да. Молодость – это очень мало. Мы были когда-то чертовски молоды. И мне самой в это трудно поверить. Не то, что другим.
Кто смотрит на мои поседевшие пряди волос. На мои глубоки морщины на лице. На мои сухие тонкие руки. На потускневшие глаза в обрамлении темных кругов. На мои сутулые плечи.
И походка моя отяжелела. И в моих пожелтевших зубах постоянно торчит китайский бамбуковый мундштук. С сигаретой.
Нет. Старость меня не тревожит. И жалеть мне вовсе не о чем. По сравнению с моими ровесниками я выгляжу довольно сносно. И даже где-то привлекательно. Насколько привлекательно может выглядеть постревшая женщина. Но половина моих сверстников уже давно сводит счеты с Всевышним. А другая половина страдает одышкой, сердечными недугами и проводит остатки дней на больничной койке.
Я же… Я же еще способна вот так ходить из угла в угол по комнате. Пытаясь зацепиться за прошлое. Чтобы не испугаться будущего. Которого осталось совсем мало. Я способна даже приблизиться к своей верной подружке. Виолочели. И даже что-нибудь сыграть. Из моей прошлой жизни. Правда, я не любитель искусства. И не любитель своей прошлой жизни. Да и не притрагивалась я к инструменту довольно долго. Но сегодня…
Именно сегодня мне захотелось прикоснуться к виолончели. Ведь когда-нибудь должен был бы сыгран последний аккорд. И именно сегодня. Когда хмурое небо. Мутные лужи. Осипший ветер. И почему-то – лето. Мне так захотелось к ней притронуться. Обнять ее крепко-крепко. И сказать:
– Ну что, моя милая старушка? Соскучилась? Почему бы сегодня нам не тряхнуть стариной. И не вспомнить музыку своей прошедшей жизни? Вдруг завтра уже не наступит?
О, чего мы только с ней не играли.
И мазурки. И рондо. И сонеты. И прелюдии. И романсы. И полонезы. И польки. И вариации. Даже марши. И те мы с ней успешно одолевали.
Я наливаю себе крепкую настойку из черной рябины. Я могу это позволить себе сегодня. Вдруг завтра уже не наступит? Боже. Сколько же лет прошло… И я залпом выпиваю. Что ж. Теперь я снова полна сил. Воспоминаний и молодости. О которой я совсем не жалею. Было бы о чем жалеть. Ведь молодость – это так мало. А, возможно, это – ничто.
Я аккуратно помещаю виолончель на специальный стул. Как делали это давным-давно. Наши мудрые предки. Это теперь умудрились приспособить металлический шпиль. Который упирается в пол. И исполнитель играет сидя. Поместив инструмент между колен. Нет. Я – не сторонник таких методов. Я считаю. Что музыку нужно играть стоя. Только так можно выразить свое уважение к музыке. И к своему прошлому. Прошлое и музыку почитают стоя…
Я беру в правую руку смычок. И моя рука чуть дрожит.
Ну-с. С чего мы начнем? Прекрасно! Начнем с этюдов…
Мой кот был не совсем обычного цвета – цвета морской волны. Мне, кстати, так осточертел один и тот же вопрос: «Где ты выкопала такого странного кота?» Где я выкопала? Да нигде я его не выкапывала. Он сам ко мне пришел…
Я проснулась ранним-ранним утром. Когда – роса, туман, блики солнца на оконном стекле. И прочая послерассветная чепуха.
Я протерла глаза. Взглянула в окно. И мне эта послерассветная чепуха понравилась. И я решила не идти в школу. Это решение свалилось на меня внезапно. Вместе с утренним солнцем. Я больше чем уверена в этом. В школу по этой причине я и не пошла. И тут ко мне заявился кот самого необычного цвета – цвета морской волны.
Мне позвонили в дверь. Я, зевая, стала ее открывать. А перед глазами – пустота. Кроме лестничной клетки, конечно. Тут мой взгляд опускается вниз. И сталкивается со взглядом огромного, жирного кота.
– Ничего себе! – выкрикнула я от удивления. О таком. Именно таком коте. Я мечтала всю свою жизнь. Неужели мечты всегда так легко сбываются. Учитывая, что прожила я совсем мало.
– Киска, кисонька, кис-кис-кис, – я гладила кота. Целовала его в морду. – Заходи, милый, я причешу тебе усы.
Кот не заставил себя долго ждать. И переступил порог. Важно ступая мохнатыми лапами.
Я держала кота перед зеркалом. И расчесывала ему усы. Кот улыбался. Я бы не сказала. Что его улыбка была добродушной. Или открытой. Или бесхитростной. Скорее – ироничной и лукавой. Но мне эта улыбка пришлась по вкусу. И с тех самых пор мы с котом улыбались одинаково.
И я решила. Что этой своей радостью нужно непременно поделиться с мамой. Отлично зная ее трепетное отношение к живой природе.
Я стояла на пороге ее спальни, держа в руках кота. И пушистые лапы этого славного животного щекотали мои голые коленки.
Маму я застала в знакомой позе. Она лежала, расплостав руки на широкой постели. И ее длинные черные волосы прядями расползлись по белоснежной простыне. Ее голова была повернута вправо. К огромному зеркалу. В стиле Людовика-IV. И ее утонченное лицо выражало утонченную печаль. И в ее раскосых синих глазах скапливались капельки слез. Да. Эта поза была мне хорошо знакома. Мама в очередной раз переживала трагедию любви.
Мама, не отрываясь, разглядывала себя в зеркале французского короля. И видела, как у нее впали щеки от переживаний. Как появились синяки под глазами. От потрясений. Как побледнело лицо. От отчаяния.
Мамино сердце готово было разорваться на части. В очередной раз. Но до разрыва так и не доходило.
– Мамочка, посмотри. Какой замечательный котик. Лапочка какая. Кис-кис. Тебе нравится? Правда, симпатяга? Он будет у нас жить. Хочешь. Он поселится прямо у тебя в спальне? Ему здесь обязательно понравится. Он тоже любит смотреться в зеркало. А по утрам он будет мило мяукать. Вместо этого дурацкого будильника. Я думаю у него есть слух…
– Что? Ты что-то сказала? – Мама плавно повернула голову в мою сторону. И трагедия любви в тот час испарилась с красивого маминого лица. – Боже! Кто это! Кто это чудовище! Брось сейчас же! Он тебя съест! И меня тоже! Брось!…
– Мамочка! Успокойся, родная. Это хороший котик. И он вовсе не людоед. Его Жаном зовут, – ляпнула я наугад первое попавшееся имя.
– Жаном? Почему Жаном? При чем тут французы? Русских имен что ли мало?
– В честь Жанны Д«Арк, народной заступницы и великомученицы.
Вдруг мама вспомнила, что она несчастна. И вновь повернула голову к зеркалу. Чтобы доказать себе. Что она не обманывается.
Я пошла к выходу.
– Люсенька! – вскрикнула мама. – Люсенька, подойди ко мне. Пожалуйста.
Я нехотя приблизилась к ее белоснежной постели.
– Девочка моя родная, крошечка моя. Маленький мой человечек, – мама прижала меня вместе с котом к своей груди. Гладила мои волосы. Целовала лицо. И глаза моей мамы смотрели поверх меня. В зеркало. И на лице моей мамы по-прежнему отражалась трагедия очередной любви…
Когда маме надоело меня обнимать. И когда она почувствовала. Что долг материнской любви честно исполнен. Он выставила меня с котом за дверь. А сама осталась страдать в одиночку. На широкой белоснежной кровати.
Первое чувство, которое я испытала в жизни – это чувство равнодушия. Хотя, говорят, это вовсе и не чувство. Это – ничто. Это – когда уже нет никаких чувств. Говорят. Это когда не испытываешь ничего, после глубоких переживаний и бурных ощущений.
Я же. Никаких эмоций еще не пережив. Первым делом испытала равнодушие. Равнодушие к своей матери. С самого рождения. С того самого мгновения. Когда она силой оторвала меня от своей груди. Заявив на весь мир. Что грудное молоко портит фигуру. Фигура для моей материя являлось одним из смыслов (или продолжением смысла) жизни. И я. С отвращением глотнув «Малыша». Сразу же познала равнодушие.
Правда, несправедливо не упомянуть, что маму все-таки мучали угрызения совести. И она. Развалившись на широкой постели. И повернув голову к королевскому зеркалу. Просила Всевышнего простить все ее грехи. И Всевышний почему-то прощал. Почему он это делал – для меня долго оставалось загадкой. И лишь спустя многие годы я поняла, что моя мать была достойна. Не равнодушия. А скорее – жалости и сострадания. Может быть, открытого неприятия. И открытого отчуждения. Да чего угодно! Но только не равнодушия.
И лишь спустя многие годы я поняла, что эта женщина. Которой Бог дал и ум. И удачу. И красоту. И талант. Так никогда и не познала чувство любви. Чувство той любви. Которую он сама выдумала. Той любви, которой на свете вообще не бывает.
А на свете бывает совсем другая любовь. Но эта другая любовь маму совсем не устраивала. И только спустя многие годы я поняла. Что основное предназначение моей матери на земле – это быть горячо любимой. И горячо любить. Под южным солнцем. Под северным небом. Не все ли равно? В безжизненной пустыне. В огромном городе.
Не все ли равно?
Но Бог лишил ее этого. Или лишила себя этого она сама…
Но эти разумные мысли посетили меня спустя многие годы. А сегодня…
А сегодня я была просто равнодушна к своей матери. Я с нескрываемым равнодушием глядела на ее черные густые локоны волос. Которые она любила наматывать на палец, Чуть склонив глову. На ее голубые раскосые глаза. Которые она любила щурить. Наполняя то смехом, то слезами. На ее маску вечного страдания на лице. К которому чуть прикасался лебяжий пух в пудре.
И насколько я была равнодушна к своей матери. Настолько обожала своего отца.
Мой отец долго хохотал, разглядывая кота странного цвета. Он пожимал ему лапу и трепал загривок. Потом долго и внимательно изучал строение шерсти. Рассматривал ее под микроскопом. И вычислял пропорции цветовых гамм на компьютере. Право, мой отец был прекрасным из прекраснейших чудаков.
– А что сказала мама про этого кота. С такой необыкновенной расцветкой? – этот вопрос папа задал по прошествии долгого времени. Я – то уж понимала. Что он хотел спросить это сразу. Этот вопрос постоянно вертелся у него на языке. И он наверняка репетировал его про себя. Чтобы тот выглядел вполне непринуждено.
– Мама? Мама, по-моему, понятия не имеет. Что котов такого цвета. Ну, просто не существует в природе. Поэтому она нисколечки не удивилась. Она просто испугалась. Что он нас всех сожрет.
Я резко прервала свою речь. Отец выжидающе посмотрел на меня. Но я упорно продолжала молчать. Я отлично знала, как он ждет. Ждет, что я еще что-нибудь расскажу про маму. Или хотя бы просто упомяну ее имя. Только от упоминания ее имени отцу уже становилось тепло и приятно. И меня это раздражало. Насколько я обожала отца. Настолько мне доставляло наслаждение его мучить.
Но сегодня мне почему-то стало искренне его жаль.
– Мама очень устала, – выдавила я. – Она лежит на кровати. И смотрит в зеркало. А в зеркале – только круги под глазами. И впалые щеки. Бедная мамочка, – и я нарочито громко всхлипнула.
– Зачем ты так, Люся, – отец взял меня за руку. – Наша мама – замечательный человек. Ей нелегко, Люся. Она так много репетирует…
– Я не нуждаюсь в адвокатах, – прервал наш разговор хорошо поставленный мамин голос.
И мы увидели ее. Прекрасное лицо исказило раздражение. Раскосые глаза метали черные молнии. Накрашенные пухлые губы кривились в ядовитой усмешке.
– В адвокатах я не нуждаюсь! Эта гадкая девчонка берется меня поучать! Вчера она без спроса посмела одеть мою юбку. Негодница! Эту – дорогущую вещь! Я сама. Только в редкие праздничные дни. Позволяю ее одевать! Или на телевидение… А она… Просто так… У нее все просто!
Отец успокаивающе провел ладонью по лицу матери.
– Я прошу тебя… Ну, Катенька. Я поговорю с ней. Катя, только успокойся. Если хочешь, я накажу ее… Почему ты без спроса взяла мамину юбку? – отец повернул голову ко мне. И попытался сердито нахмурить брови. Но из этого ничего не получилось. И я его в очередной раз пожалела.
Кот Жан дремал на тахте и, казалось, не обращал никакого внимания на семейную драму. Я взяла отца за руку.
– Пойдем, папа. Это удивительный кот. Он, по-моему, что-то знает.
– Люсенька, ты же видишь. В каком состоянии мама. Я не могу оставить ее одну. Она так расстроена. Она так много работает. Так много репетирует. А ты – иди. Конечно, иди. Если этот кот что-то знает, тебе непременно нужно быть с ним. Ты только… Ну, в общем… – и папа виновато посмотрел на меня.
Я взяла кота на руки. Крепко прижала к груди. И папа поспешно закрыл за нами дверь. Никому не было дела до нас с Жаном. Впрочем, дверь папа мог так плотно и усердно не закрывать. Я наизусть выучила сцены из семейной драмы. Мама будет долго и истерично заламывать руки. И кричать. Что она самая несчастная из всех несчастных женщин вместе взятых. И в конце-концов. Мать в очередной раз уедет от нас. Искать свое счастье. И в очередной раз. Когда ее счастье окажется обманчивым. Она вернется к отцу. И даже некоторое время будет считать свою прошлую жизнь – ошибкой.
– Доченька, – отец заглянул в мою комнату, – иди, простись с мамой.
– Уже? Так быстро?
Мама стояла, держа в руках большущий кожаный чемодан. И почему-то не хотела отдавать его папе. Наверно потому, что ей необходимо было в этот момент за что-нибудь зацепиться. Мама стояла в черном плаще. Туго обтянув ремнем невероятно тонкую талию. Стоимостью в грудное молоко. Лицо мамы блестело от слез. А, возможно, от крема. Она бросилась ко мне. Стала жадно меня целовать. Просить прощения. Повторять, что никогда не простит себе грудное молоко. И что вообще – она бестолковая и негодная мать. И Бог ее обязательно накажет. Но Бог почему-то ее так никогда и не наказывал. И только спустя много времени я поняла. Что он ее давно наказал.
Следующий на очереди стоял папа. И мама повисла у него на шее.
– Митенька, прости. Только ты. Только ты сможешь простить. И понять. Только ты… Береги ее… Кроме вас у меня никого… И вряд ли будет… Берегите себя… – моя мать истерически плакала. Но мне не было ее жаль. И даже спустя многие годы я так и не поняла: были ее слова искренними или нет? Но, по-моему, этого не знала она даже сама. Для нее вся жизнь была сценой. На которой приходилось играть разные роли. И надо ей отдать должное. Делала она это талантливо.
Маме предложили ангажимент за границей. В оперном театре. Более престижном. И он назывался Королевским. И мама тут же решила. Что королевы в нем нет и быть не может. Кроме нее. И умчалась в дальние страны. Бросив нас на произвол судьбы. Правда. Не забыв выпросить у нас прощения. Чтобы вольной птичкой с чистой совестью порхать и петь на сцене Королевского театра.
Мы стали жить втроем. Я. Мой обожаемый папа. И кот ненормального цвета морской волны.
… Мы с Жаном гуляли редко. Нас вполне устраивало сидеть дома. Особенно когда шел дождь. Или когда – холод. Пожалуй. Что и жара нас не не так уж радовала. Поэтому мы редко выбирались на улицу. Я забиралась с ногами в кресло. И кот прыгал ко мне на колени. И я. Обхватив руками толстенную книжку. Громко читала вслух. Я уверена. Что Жан понимал все. До последнего слова. Постепенно его кругозор расширялся. Постепенно он узнавал, что такое парижская коммуна. Летающие тарелки. Что такое времена великой депрессии. И что такое микроскоп. Что такое измена. Измена Родине. И супружеская измена. И в чем их отличие. Жан был очень способным и впечатлительным котом. И на каждую прочитанную книжку бурно реагировал.
Любимой героиней Жана стала Жанна Д«Арк. После подробного изучения Столетней войны, а так же биографии народной героини Франции. Кот, завидев блики огня, становился на задние лапы, передние скрещивал перед собой и прислонялся спиной к стене. И жмурил глаза. И на его морде проступала мука всех времен и народов. Впоследствии, он, по-моему, и впрямь внушил себе. Что он никто иной, как Жанна Д«Арк. И стал зазнаваться. Но эту спесь я из него быстро выбила. Посадив однажды на горячую батарею. И тогда Жан, ощутив на себе, что такое огонь, больше не пожелал ни гореть на костре. Ни принимать на себя муки человечества. Его вполне устраивало жить домашним ленивым толстым котом по имени Жан.
– Жан, мой любимый дорогой Жан. Как ты думаешь, зачем нужна мать? Разве без нее нельзя прожить? Очень даже можно. А, возможно, и нужно. Знаешь, как полезна ранняя самостоятельность? Ага! А я знаю. Представляешь, первое слово, которое заставляют детей писать – мама. И на уроке музыки заставляют петь песни про мам. А на уроке живописи все только и делают, что, высунув языки, пытаются изобразить лицо своей матери. Ну, скажи, мой горячо любимый котище по имени Жан. Зачем?
Кот тяжело вздыхал. Чесал лапой за ухом. Открывал рот, желая высказать что-то важное. Но не говорил. Потому что его никто не научил разговаривать.
Папа по-прежнему много работал. Он занимался моллекулярной физикой. И мы с мамой понятия не имели. Что это такое.
– Жаль, Люська, что ты ничерта не понимаешь в физике, – вздыхал папа. – Поверь, это самая лучшая профессия.
Я верила. Потому что меньше всего в жизни мне нравилось искусство. Особенно люди, которые его делают. Но понять физику было выше моих сил.
Папа иногда присоединился к нашей компании с Жаном. И пытался объяснять нам вслух свои новые открытия из области молекулярной физики. Кот Жан демонстративно зевал. И сладко засыпал у меня на коленях. А я. Старательно изображая на лице заинтересованность. Широко раскрыв глаза. Смотрела на папу. И в конце-концов, тоже сладко засыпала. И папа уже сам себе что-то долго объяснял.
Мы со страхом продолжали ждать возвращения матери. Мы не могли предположить. Предугадать. Какое настроение у нее будет в этот приезд. И боялись.
На сей раз мама приехала ни злой. Ни счастливой. Ни уставшей от страстей. Ни желающей свести счеты с жизнью. Ни раскаивающейся грешницей. Она просто приехала. Чтобы успеть схватить меня за руку и выпалить на одном дыхании:
– Люська, собирайся! Мы едем на море. Ты же любишь море? Я угадала? Хотя никогда не поймешь, что ты любишь. И что – нет. Меня ужасно раздражает, что ты сама толком не знешь, чего… Хотя… Ладненько. Где твои вещи? У тебя вообще есть вещи? На море ты загоришь. Поправишься. А то я действительно. Что-то слишком мало уделяю тебе внимания…
Я только было попыталась успокоить маму, что она вполне достаточно уделяет мне внимания. Даже более того… Но мама. Так и не дав мне раскрыть рот, сгребла в кучу мои вещи вместе со мной и потащила вон из комнаты. Успев крикнуть на ходу растерянному, но уже ничему не удивляющемуся папе:
– Ей нужны воздух. Солнце. И вода. Жаль, Митенька, что мы не поедем вместе, – вздохнула на ходу мама. Но почему мы не поедем вместе, она так и не сумела объяснить.
В то время мне уже стукнуло шестнадцать. Для моих ровесниц наступила самая жаркая. Самая счастливая пора – пора любви. Но меня эта жаркая счастливая пора меньше всего волновала. Вернее – не волновала совсем. Мои ровесницы уже вовсю красили ресницы и губы. И носили черные капроновые колготки с розочками на косточке ступни. На переменках они заговорщецки перемигивались. И заглядывали в соседние классы. А я. Еле передвигалась по коридорам школы. И мой бессмысленный взгляд лениво бродил по стенам школы. И мои выгоревшие ресницы от скуки опускались вниз. И из моего «хвоста» в черной резинке так же лениво и скучно выбивались светлые волосы. И мои шерстяные колготки собирались «гармошкой» на острых коленках. И мое школьное платье всегда было длиннее спереди. Наверно, от дурацкой походки. А на моем носу вызывающе сидели кругленькие очки. Хотя я не такой уж была близорукой. Короче, о вопросах пола я не задумывалась. По-видимому, в нашей семье вопросы пола решала за всех моя мама.
На море я умудрилась прихватить с собой Жана. Впрочем это было не так сложно устроить. Потому что мама ничего не видела позади себя. Она неслась только вперед, со скоростью ветра. И, как всегда, создавая вокруг себя шум, хаос и суету. И на ходу звонко кричала во все горло. Доказывая еще раз, что у нее прекрасный голос.
– Твоя черепашья походка меня раздражает! Неужели нельзя побыстрее! И почему ты, Люська, у меня такая отмороженная! Неужели тебе самой приятно вот так медленно передвигаться в пространстве…
Я плелась сзади. Обнимая со всей силы Жана цвета морской волны. И прижимаясь щекой к его шерсти.
Мама только в поезде умудрилась удостоить кота своим вниманием. Когда решать вопрос: нужны ли Жану солнце, воздух и вода было уже поздно.
Мы поселились в небольшом, уже почти разваленном домике. В котором пахло сыростью и жаренными баклажанами. Спали мы на полу, подложив под голову старое тряпье. Мама визжала от восторга. Оказывается. О такой романтике она мечтала всю жизнь. Вдоволь насытившись роскошной жизнью за границей, ее мечты были вполне понятны. Меня же такая романтика раздражала. Но я к ней быстро привыкла. Как легко привыкала ко всему на свете. Как привыкла к самому свету.
Когда мы появились на пляже. В нас вонзились, словно южные кинжалы, жадные взгляды. И на каждого из нас смотрели по-разному. Самые страстные взгляды, безусловно, возились в мою маму. И самые страстные. И самые острые. И самые южные. И восхищенные. И ненавидящие. В общем, как жила моя мама, так на нее и смотрели. И я впервые по-настоящему заметила. Насколько очаровательна моя мать. И я впервые по-настоящему задумалась, почему ей так не везет в ее любовных исканиях. И мне впервые захотелось, чтобы ей непременно повезло. И впервые этим желанием я предала папу. И предательство мое было мгновенным, секундным, молниносным. И этим я себя оправдала.
На меня же все смотрели просто с любопытством. И я это отлично понимала. Все гадали: кем я прихожусь этой хорошенькой женщине? Подружкой? Сестрой? Племянницей? (это уже в крайнем случае).
На кота Жана смотрели с недоумением. Цвета морской волны? Но почему? Котов такой расцветки не бывает. И этот жирный высокомерный кот вовсе не похож на эту мягкую красивую морскую волну. В которой с удовольствием плескаются все.
Моя мама стала королевой пляжа. Моя мама стала королевой моря. Моя мама стала королевой солнца. Моя мама стала просто королевой.
– Ты же моя дочь. Ну почему ты какая-то…. Ну, я не знаю, я не хочу сказать, что ты не красива. Ну, вот почему ты, к примеру, лохматая? Да распусти ты свой дурацкий хвост! Пусть твои волосы падают на плечи. У тебя красивый, густой волос. А походка? Я не понимаю, в кого у тебя… Ведь тебе уже давно минуло шестнадцать. Неужели нельзя хоть чуточку следить за собой? А эти дурацкие очки! И без них прекрасно можешь обойтись. Я тебе привезла столько шмоток! А ты все в этих дешевых шортах и сандалях! И почему ты ни с кем не дружишь? Люська, ну почему? Ты считаешь, что друзья – это… Что их вообще не бывает? Ты не права, девочка… А этот дурацкий кот! Это чудовище!… Я хочу, чтобы моя дочь была достойна своей матери…
У меня же не возникало никакого желания быть достойной своей матери. И общества Жана мне вполне хватало. И вполне устраивало. И генетическую теорию я считала грубой ошибкой Дарвина.
На море мы приехали вместе. Но так уж получилось, что по отдельности проводили время. И по-разному. Единственное. Что нас объединяло – это прогулки у моря. Но и прогулки у моря мы совершали в одиночку. В разное время. И в разную погоду. И в разное настроение. Так уж получилось.
Моя мама любила гулять по утрам. Она была ранней пташкой, моя мама. И пела не только в Королевском театре. Случалось, что и просто так. Голос у нее был сильный. Уверенный. Даже низкий. Душа у моей мамы была очень хрупкой. Растерянной. Даже жалкой. А сама моя мама была… Бог знает, какой была моя мама…
Мама набрасывала на голые плечи черную паутиновую шаль. Связывала волосы красной атласной лентой в огромный пушистый хвост. И босиком, в тоненьком купальнике ранним утром шла к морю. И никто не мог догадаться – холодно ей или нет. Кожа ее не погрывалась «гусиными» лапками. Она была гладкой и скользкой, как волны моря. И губы ее не синели от холода. Они были пастельно-розовыми, словно к ним прикасалось утреннее небо. И плечи ее не сутулились от холода. Они были прямыми, как отшлифованный мрамор. И руки ее, словно крылья птицы, плавно взлетали вверх в такт невесомым шагам.
Моя мама никогда не могла смириться с тем, что на свете существует старость. Она жмурилась при виде стариков. Она закрывала уши, когда слышала это слово. Она пряталась в мире музыки. В храме красоты. В иллюзиях совершенства. Если чувствовала дыхание старости на своем лице… Годы считать она наотрез отказалась. И любила она молодых. И Бог миловал ее, он не опустил на ее тело старость. Не покрыл его дряблостью и морщинами. Не осыпал волосы россыпью снега. Почему Бог миловал ее. Всю жизнь алчно пьющую грех. Мне это было трудно понять. И лишь спустя многие годы я это поняла.
Мою мать. Пессимиста по разуму. Мозахиста по душе. Меланхолика по сердцу. Всю жизнь берегла судьба. Лишив ее неудач. И просто невезенья. И тем самым лишив ее самого главного. Того. Чему она решила посвятить свою жизнь – науке страдания. Но для страданий у нее не было причин. И ей пришлось самой их искать. Самой создавать. И придумывать. И надо отдать должное – ей это иногда удавалось.
Моя мать. Божественно красивая. Черноволосая. Босоногая. Розовокожая. Гибкая. Плавно приближалась к морю. Опускала свои ноги в остывшую воду до щиколоток. И пела. И ее песню слышало своенравное море. И любило мою мать. И благодарно целовало ее ноги. И эту песню слышало самолюбивое солнце. И любило мою мать. И целовало сквозь черную шаль ее плечи. И эту песню слышал строптивый ветер. И любил мою мать. И целовал ее розовокожее тело.
И море, и воздух, и солнце. И небесные силы. И земная природа. Все. Все. Все не понимали. Как можно не любить мою мать. Настолько она была совершенна.
Я же была равнодушна к своей матери. А значит – я ее не любила. Я не любила ее за то. Что у меня ее не было. Я не любла ее за то, что нуждалась в ней. Что боялась за нее. Что ждала ее возвращения. Считая крупинки риса, чтобы быстрее тянулось время. Вспоминая каждое прожитое мной мгновенье. Чтобы быстрее шло время. И только когда зерно было просчитано. Когда из воспоминаний было выжато каждое прожитое мгновенье. Моя мать возвращалась. И я, глядя на нее. Равнодушно пожимала плечами. И укрывалась в своей комнате.
И лишь теперь. На море. Слыша по утрам песню красавицы-матери. Босоногой. Черноволосой. С красной атласной лентой. Запутавшейся в черных волосах. И черной шалью, наброшенной на голые плечи. Слыша песню женщины, которую Бог наделил всем. Женщины. Которую Бог уберег от всего. Так и не дав ей самого главного. Той любви, которую придумала ее воспаленная фантазия. И о которой она так грустно пела по утрам… Слыша ее грустную песню. Впервые за 16 лет в чувство равнодушия робко и боязливо вкралось чувство жалости. И я во второй раз предала отца. Как мне тогда казалось.
Как-то я вернулась с пляжа раньше обычного. И через приоткрытую дверь нашего дома заметила маму. Сидящую за столом. И молодого человека. Прислонившегося к стене.
– Но почему ты только смотришь на меня, – отчитывала мама парня. – Почему ты ничего не говоришь?
Мама нервно барабанила пальцами по столу.
– А? Я не понимаю! Но почему! Я смущена. Мне некуда деть руки. Ты же видишь. Я не знаю, куда подевать эти дурацкие руки.
– Вовсе и не дурацкие. У тебя нежные. Красивые руки, Катя. Но в любом случае, ты можешь взять книжку. У тебя есть книга? И полистать ее…
– Ты так думаешь? – мама принялась рыться в чемодане. Среди пустых пачек от сигарет. Помятой одежды. Конфетных фантиков. Всяких баночек, коробочек и других мелких, ненужных вещиц она наконец отыскала толстенную книжку. И с гордостью вытащила ее. Точно не припомню. Но это была, по-моему, история древнего Китая. Какое отношение имеет Китай к моей маме – на это вряд ли бы кто-нибудь ответил.
– Действительно, как я сразу не догадалась. Это же так просто, – мама стала лихорадочно листать книгу о древнем китайском народе. И больше всего ее заинтересовали яркие рисунки. – Интересная книга. Но почему? – и она вновь подняла взгляд на парня. – Что нибудь случилось? Ты так изменился. Стал таким молчаливым. Серьезным. Даже каким-то печальным. Именно! Печаль я читаю в твоих… глазах. Я так надеялась. Нет. Я была уверена, что нам здесь никто не помешает…
Я наконец широко распахнула дверь, и переступила порог дома.
– Извините, я, кажется, подслушала ваш разговор.